Вячеслав КОРКОДИНОВ
* * *
На светлом и старом ситце
в сиреневых перьях птицы,
придуманные цветы,
ритмическою нагрузкой
при комнатном свете тусклом
хранимые для мечты.
…За шторами час не летний
летит, и глядит наследник,
что видел уже давно:
в гостях у родителей мамы
был вечер, и этот самый
рисунок на всё окно.
* * *
Среди холодной пустоты
материи немного,
звезда, гуляя до звезды,
мчит безконечно долго,
не достигая... Вопреки
толковникам и счёту
очам достаточно близки
висящие высоты
песков, сияющих вокруг
знакомой нам пылинки.
Однажды радостный недуг
охватит, и с овчинку
покажет зримое небес,
меняя сводки чисел.
И будет слова равный вес
созвездьям нескольким,
и есть
миры любимой мысли.
* * *
Полуночь. От воды отсвет города,
синь незыбкая в нитках огней,
и кому-нибудь зелено-молодо
на автобусном видеть окне
очертания сооружения:
за плотиной высокий разлив,
и точёные тьмою растения
над водою… И не доучив
всю тетрадку заботы и знания,
отвлекается тысячу лет…
На рассвете меня ждут экзамены.
Медлит или торопит рассвет?
* * *
Крылом немого облака
примятые леса
лелеет не для ропота
России полоса.
Она рекою каменной
к домашним берегам
маршрут опять неправильный
рассказывает нам.
За пасмурными ставнями
гуляет магистраль,
и наша вновь прославлена
надмирная печаль.
* * *
Лебеди, Лошади, Корабли –
символы неба, воды и земли,
каждое – небо, вода и земля;
лошадь – часть лебедя и корабля;
лебеди – часть кораблей, лошадей,
вместе по небу, земле и воде,
все на земле, на воде и небе,
корабль – это лошадь и это лебедь.
* * *
Светит луна давно,
к ней мотыльки в окно
бьют свои крылышки
жалобной силушкой.
Ныне тревожно мне
в том же ночном огне
О, как не хочется
к Вечности кончиться.
Я отворю стекло,
стрясу в ночное тепло
всех насекомых,
в уплату искомому.
***
Корабли, облачась убрусами
в осьмознаменных парусах,
мокрым ветром о снасти русые
исповедались, и роса
многоликая, многолюбая
не сходила с воздушных трав;
и скимены озябли за шубами,
и драконы не выдали глав.
На столы домостроев обильные
выше купли и снов легла
книга искренняя Голубиная,
неисписанных два крыла.
РАДУГА
Кура бродит по дождю рыжей шапкой,
топчет длинную траву нервной лапкой.
Были помыслы вчера ядовиты,
каменели на корню, и зарыты
их сады и города в брюхо неба,
в дыры звёздных одеял – каждый стебель.
И ледащему борцу мало мира,
я болею далеко гулкой лирой,
нелюбимую струну объявляю,
возле курицы осенней гуляю.
А на пасмурной горе – локти в тучу –
блещет чудный семицвет – умный, лучший.
* * *
Сердце не сломается,
слово не замрёт,
начиная правильце
про святой народ.
Нелегко поверится:
красота людей
на гремучих мельницах,
на сквозной воде
для победы помнится,
для иного дня.
И жива покойница
радость у меня.
* * *
За окошком – полочкой
тонко, сгоряча
в слюдяную корочку
заросла свеча.
На кривых растениях
трещинками дня
брызжет невечерняя
капелька огня.
Греясь домовиною
неопрятных сил,
очи вечной глиною
залепляя, жил…
С новою рубахою
мелко вознесён,
крашеными плахами
крепко окружён…
В ледяное морочье
ни о чём молча,
на «живые помочи»
отошла свеча.
КРЕСТ
Возле воздуха явный рисунок,
в яме сердца открытая сцена,
пуповина земли в узел умно
словом связана осуществленно.
И, переча пророчествам милым,
территория на самокате
наблюдает, как лучшая сила
измеряется суммой проклятий.
Над землёй, перечёркнутой небом,
Он схватил их на точке разлома –
удержать. И пружинкою в ребрах
так держать их Святому Нагому
до последних пытаемых звуков
той же книги, до мира иного
смертью пишется Тау-буква,
а читается жизнью снова.
ЛАДОГА
Ладога – за толстыми странами
корень подснежной страны.
И невеста Настасья Ивановна,
проживая до новой войны,
шьёт подвенечные саваны
женихам небывалой жены.
Ворон серебряный крякает,
рядом мороженый лай,
между лесостепными бараками
новогодние лампы… Играй
мясоедное: свадебки с драками.
Скоро самое белое – Рай.
ОЗИМЬ
Русый бурьян на плешивых сугробах
бросил вихры изо всех солнцепёков.
В воздухе пьяном, не очень подробно
сеются света горячие строки;
даже трава, по-весеннему ломко,
важно копает наземную кромку.
Тихо щербатые тают волокна
крытых задворен, заборов и срубов,
дырами дышат раскосые окна,
сушат усталые веки над шубой
куцею мятого скорого снега,
словно трепещет телесная нега…
Ветхие дёрны, погосты немые,
чёрные земли толкуют разлуку,
а за стернёй позабытой зимы их
вновь облака, пенясь солнечным туком,
сытно заполнили талую небыль
кручей горячего белого хлеба.
* * *
Натолкнулись две скорости, два беглеца:
избегая удара о стены лица,
поздно мечется честная мошка,
сочиняя за оком окошко,
находя в нём пространство и воздух,
видя свет, согревающий влагу,
мчится искренняя на угрозу,
не объятая лишней отвагой…
Жизнь в пределах погрешности: на дурачка,
ради крыльев убитая возле зрачка,
ждёт, оплаканная понарошку, –
с улицы поглядеть за окошко…
* * *
Зыбка над бездною:
танатос – эрос,
с кардиограммою
на руках;
небезполезные
сурики серы
и жёлтый аури
мышьяка
напоминают
о дне невечернем,
праздников избранных
череде…
слава дурная
записана вчерне,
правильно, жизненно…
и нигде
сны распечатаны
мышцей дракона,
ключиком хроноса
разводным;
вещи, зачатые
в поле закона,
личные
в мороси звёзд
видны.
Редкое золото
праведной, чистой
силы, умеющей
сохранить,
найдено молотом
скорби, и риском
гибели, рдеющей
в наши дни.
* * *
Слушая народных исполнителей
дух мой утомительно борим
нежностью и ненавистью к ним,
мне чужим и сродным удивительно.
А ещё не два, да ой ли, сокола
а и вылетали из Царя –
а ещё да города высокого.
Там на море плавала заря.
Надобно ли моря – вдруг сиропится,
в гул и крик на восемь тысяч лет
соколы летают, есть иль нет
моего желания особица.
А потом с невидимым рыданием
кожей толстой прячется мечта:
нет во мне знакомого скота.
Есть зари знакомое внимание.
* * *
Прощайте бабьим летом,
не поминайте лихом,
изображая тихо
температуру света
творением разлуки,
мечтою заурядной,
высказывая взгляды
любимой лженауки.
Зарёю прогревает
ночной измор опрятный;
и плотничают дятлы
на корабельных сваях.
Покажется ль досадой
словесность о погоде
поэту – в переходе
во ад иль мимо ада?
* * *
В галактиках спят расстояния лет,
Виталий лежит на осенней траве,
под ватником теплятся плоть и душа,
согласные важное нечто решать…
В стремительных буднях родного села
работал он против вселенского зла,
под куполом Господа нарисовал,
и скоро прилёг, изучая привал…
Томление тайны его не страшит.
Не так ли песчаная круча молчит,
и камни без счёта, и снег без числа –
сплошь насыпи мира с угла до угла.
И звёздные специи, бездн буруны –
приправа для варева нашей войны.
Лежит, не боится природы любой
Виталий, по имени вечно живой.
* * *
Тихий час. На этом свете
иногда не будет нас;
королевичами в нетях,
непохожий пересказ
сочиняя, совершаем,
до забывчивости ждём,
на земном о лунном шаре
вместе с этим круглым днём
для огласки, до одышки
собирается мечта…
Птичьи чистые подмышки
блещут в марте тут и там,
пляшут на весах весенних,
чьим делам Господь нашёл
бытия достойный ценник.
Значит, в мире – Хорошо –
существует, пребывает,
и над миром тоже есть.
Небольшими божествами
иногда мы были здесь.
ВЕЧЕРОМ
В олифе солнечного ручья
на западе празднично светло:
ковриги жирные, сгоряча
питают алчущее число;
пусть тьма, о крышку земли стуча,
уже толкает своё весло.
Но кипяток непослушных сил
там искренне блещет, долго ждет;
кисельный берег в молочный ил
страною мысленною растёт,
и город – ласковый крокодил,
народы радостные жуёт.
А на востоке лежит вода,
темнея горестной высотой,
роняя тяжкие холода...
Однако, о том, что сей Восток
не будет светел уж никогда,
не скажет, наверное, никто.
* * *
Жизни белковой выеден день, и вечер
наименован некоторою бедой;
жарится ясный желток
всей питательной течи
маленькою полукруглою сковородой.
Залежи льда и газа
нетвёрдо дремлют
там же, где повторяется путь зерна;
содою марта
посуду умытую – землю,
ставит на печку рассвета сплошная весна.
Труженик опыта радуется, наблюдая
суточный круг, годовой, вековое кольцо:
солнышко варится снова и Пасху читает;
курицу разума учит святое яйцо.
* * *
Нам лихолетья зависть
ругательства кричит.
По-русски дом, прощаясь,
хранит огонь свечи.
Последний домик частный
последнею свечой
храним, вот-вот погаснет…
для света за плечом.
По улицам плачевным
власть левая влачит
толпу сынов растленных,
чужие кумачи,
для радости сусветной –
еды, питья, войны;
потребовали: нет нам
ни жизни, ни страны.
Все дни иного лета
домашние, всю Русь
считаю до рассвета…
надеюсь… обманусь…
Свеча не вся сгорела!
Но пламенно, с трудом,
при отступленьи смелых,
я сжёг свой древний дом.
* * *
Ой, да всё же туманочки…
Песня
Зачем эти песни сильнее меня?
Отрава! Народный Праздник.
Искренний ветер, стеная, звеня,
радостью горькой дразнит.
И где-то есть правило – не умирать,
питаясь великой вестью;
в мире сем глухонемая печать
лжёт о краях небесных.
И только земли нищетою дышу,
взволнован горчичною точкой
духа родного, чей сладостный шум
о Родине родин пророчит.
* * *
Что я – рыхлая вода, что я знаю,
возле доброй, но маленькой печки
хвойные ледяные полечки
в правду огненную пеленая?
Что мне можется – злые потери
с драгоценной бедой перепрятать
а теперь, наблюдая рядом,
столь в горящее дерево верить?
И ужасны, прекрасны, ясны,
словно рыбная доля ломтями,
или каженики культями
угли машут последним мясом.
Перегудом пирует топка,
и, гуляя на этот праздник,
глазки жарятся, жалко разве
слёз немногих в мешочках солодких.
Человеком – водой, чуть согретой,
отвлекаюсь от смертного жара,
не желая уже выйти паром
в полымя из огня сего света.
А у тумбочки, мимо постели,
возле окон, не то, чтобы в сенках,
снова холодно мне, и по зенкам
морозь едко снежинку целит.
Не присвоены эти границы
сообщать наживные удачи
бытию моему… Вьюшки прячу
до рассвета, и прячу зеницы.
* * *
Тьма горно-заводская, земная красота
медвяные напевы, имён словесный куст –
космическим бродягам, мгновенным навсегда, –
огниво для сугрева, общенье наизусть.
Протяжные ответы, тысячелетий фраза,
счастливому движенью горизонтальный свет…
Послушная приметам, несбыточным ни разу,
земля творит круженье для урожайных лет.
* * *
Немота именных поколений,
личных праотцев не перебор
с топографией всех измерений
размещают во мне свой простор.
Я – овраги неславных событий,
и курганы молитвенных трав,
там голодная птица кружит, и
мёрзнут тёмные звёзды костра.
Я – земля, пограничная к безднам,
содержащая воду и хлам
тех людей, мне так мало известных,
из которых я вылеплен сам.
Возрастая с поверхностью века,
не теряя опасных корней,
в стороне той на полчеловека
остаюсь и родней и древней.
Внешний дом в основаниях тесен,
до вселенья в Небесную кладь,
ухожу к умножению песен,
чьи напевы не в силах не знать.
* * *
По-над снежной мглою,
раздвигая жуть,
обжитой иглою
шьётся этот путь.
На чужих подушках
спят, летят тела,
чьи больные души
провожает мгла.
Паровоз умчится
к суматохе дней,
стоит ли страшиться
путевых огней.
В темноте огромной
бездорожья, сна
от разлуки к дому
стёжка одна.
* * *
Из новой пустыни – рассвета,
в иную – морозного пара,
нешумно, когда-то и где-то
с верёвочкой тянется тара
послушных движению санок,
с одетым кулёмою мною,
удобно, безропотно, рано
катящимся под пеленою
забывчивой нажитой доли:
уже никогда так уютно
своя одинокая воля
катиться в морозное утро
с наивом безстрашным не сможет.
И едет мой мир безоглядно,
храним высотой двоебожья –
родительской власти рядом…
Но сколь бы верёвочке виться,
заботой тянуться для дрёмы,
иные пристанут страницы,
гоняя по свету кулёму.
Увидел границы пустыни;
ворчливо спешу спозаранку,
держась за верёвочку ныне.
Ребёнок мой царствует в санках.
А после работы, в пелёнки
укутав, последней осанкой
родителей возят ребёнки
на площадь тишайшей осанны.
* * *
Душа переменчива,
кудряво причёсана;
не спали до вечера,
не спать нам и до свету.
Трумпетки невнятные,
при шуме неслышные;
селения – пятнами
поджарки и вышивки
на избранной скатерти
присели дорожкою…
Над почвою-матерью
душа сучит ножками.
* * *
Ночную станцию во Ржеве
творит подержанный декор
античной сложностью легко,
гиперборейски не дешевле.
Бегут лепные винограды,
акант и всяческий канон
высокий смежили плафон.
Второэтажную аркаду
толчёт балясин пышный выход,
но держит коренастый строй
столбов, чей мраморный покрой
потёрт, обкурен и зачихан.
Напрасно ль в охристую умбру
погрязли стены и скамьи,
чьи спинки медленно томит
цвет электрический дежурный?
В неделю странных потеплений
предновогодний перегар
местных бомжей. Слепой комар
пасётся несколько мгновений.
Такси... И заспанные люди
вращают уличную дверь,
диспетчер им кричит теперь,
что скоро чей-то рейс прибудет.
А ведь объявленное следом –
мой путь, так что же я сижу?
Два впечатленья сторожу.
На третье, кажется, – уеду.
* * *
…вы соль земли…
От Матфея 5:13
Звёздная соль из небесного где
просит: не может ли соль земли
сроки хранения мира людей
сколько-нибудь в этом воздухе длить?
Или напрасный творя перевод
жизни, играет готовая гниль.
Свёрнутый свитком высокий свод
сбрасывает обуявшую сiль.
БОГОМАЗ
Друзьям неужели не боязно
по многоэтажному нефу
пойти без страховок от пояса
не ради забавы и блефа,
но для начинания пущего:
доступности стен неокрашенных
легко причинить тайносущую
работу? Конечно же, страшно им.
Не словом ли худо художники
допризваны причтем и клиром
поверх не хотим и не можете
ответить на майна и вира;
на вверенные композиции
с весельем и небезопасно
рассказывать малыми флейцами
срисованное о Прекрасном.
* * *
Между общих дел наша задача –
долготой пассажиропотока
обречённых на первую зрячесть –
навострить заоконное око:
провожая леса и долины,
напитать, наслоить, намозолить
до привычки народной картину
всем присущим для этой юдоли.
И однажды работникам Индий,
или Африки, или Америк
станет сниться безчисленный иней
мира, личный лирический берег.
* * *
Живые – это ненадолго
в округе здешних фонарей;
любому – течь подальше Волги,
подольше или поскорей
куда-нибудь… Сегодня жарко –
Василь Васильевич сказал,
колонки правя и огарки
свечей, храня подсвечный зал
в канун Родительской субботы
среди огней и многих рук.
Неимоверные заботы
прибавлены однажды вдруг
для адресатов, именами
окликнута святая мгла.
Зима уж ходит за плечами,
касаясь зябкого крыла.
Жить – словно петь – легко умолкнуть.
И в хоре вещих молчунов
сквозь улиц сонные потёмки
смотреть на маленькие окна
сих поминальных очагов.
* * *
Давленью высоты и духу
перечит выдох и сам-брат;
когда-нибудь сейчас под кругом
полудня дремлет город-сад.
При лавочке проводят лето
ребята, пьющие сто лет;
Христу пятидесяти нету,
постарше времени наш Свет.
Трепещут голуби и галки
для детской непустой руки.
И То и это ведать жалко,
ведь ходит кто-то у реки,
зовёт, размахивая палкой,
а в тесной бане пауки
* * *
Ненависти и тоске
малое затишье
показалось налегке,
не осталось лишним.
Те же тени и вода:
русская погода,
белена и лебеда,
звёзды в огородах.
Та же нищета красы…
Но душа – другая:
улыбается в усы
и стихи слагает.
* * *
Дорога не ждёт,
совершается поезд;
иному созвездию
тесно в окне;
похожий народ
рядом прячется, то есть,
на полочки местные
выпал во сне.
Сопутник любой
при железной сноровке
послушен движению,
кроток и смел;
и наши с тобой
общие остановки
вместят объявление
новеньких тел.
И наши с тобой –
совпаденье эпохи,
погода знакомая,
прежняя речь,
душа и любовь,
как бы ни были плохи,
неясно влекомы на
вечную веч…
* * *
Доволен мужик седоусый,
ногами пробрав по вагону,
летящему с гуком и трусом,
неся кофеёк кипячёный,
не сломанный путь продолжая,
согреться внутри непогоды:
для озимого урожая
кругом снеговые зароды
метёт за притворною рамой;
а следом (увы, не рассердит)
цветком неприличной пижамы
спешит симпатичная дама,
как жизнь – приложение смерти.
* * *
Не тебе, мой плевел,
рады наши люди:
не свекла, не клевер – судят.
Между всем, до жатвы
израстать тревожно
так невероятно можно.
И тогда крестьяне —
ангелы и боги
выберут по сену стоги.
Кто им вечно дорог
печивом и кашей,
найдены не скоро: наши.
Но бурьян-соломка,
но ботва большая
сожжены сторонкой, шают.
И нельзя посевам
не на жизнь бороться.
Ест и пьёт мой плевел Солнце.
* * *
Оттепель ест мороженки;
сладко-холодной гортани
станет приличным похожее
слов заводных сочетанье.
Вкус напряжением медленным
срочно, покуда не стаял,
пользу находит у вредного,
опыт заботливый ставит:
греет и мёрзнет желание
жить на любую погодку –
многая лет в Магадане и
в Караганде носоглоткой.
Бог согревает мороженки,
пробуя детские чувства
нытиков полу-безбожников.
Зная, как вкусно и грустно.
* * *
Жертвуя уничижительным фото,
не разглагольствуя в меру святоши,
некто гоним интуицией Лота;
посох готов и гиматий наброшен.
Вся недолга человеческой спешки –
выбрать одну путеводную тайну:
пира содомского пыл головешки,
иль костерок Авраама сигнальный.
Личное, меж двух огней, бездорожье
прочит солёный столбняк и простуду.
Всякий, рождённый землёй, уничтожен,
но уцелеет, рождаемый Чудом.
* * *
Полные молнии падают, нас
фотографирует кто-то там;
поздне-иконографический глаз
длительной выдержкой пробует Сам
качество снимков, ища и ловя
кадры прекрасные в лучший альбом.
Трудится мастер, душой не кривя,
в редких удачах дивится Собой…
Вся макросъёмка несётся на свет,
многую дрянь собирая от тьмы.
Изображаемых памятью лет
фотки узнать пожелаем ли мы.
* * *
Из никогда в навсегда
быть электрической дужкой:
медленный миг труда.
Горестные частушки
вякать на зябких полях,
ставя следы и вопросы.
Временная земля,
перевирая возраст,
новой умыта волной
цвета от дальней жаровни
той, что печёт давно
жертвенному здоровью.
Видимый мир называть –
всей недостаточно юшки.
Вечную жизнь понять
хватит одной понюшки.
* * *
На порогах Парижа и Праги
русые корабли ищут бусых:
продирается генная драга,
в узелки вяжет прежние русла,
сочиняя за вкусной работой
новые города и народы…
Стынет тряское Козье болото,
подводя под пустые ворота
златоверхого Киева драку
своевременных веку монголов;
янычары спивают гиляку,
Франкенштейн называется Голый.
Пограничные семьи, болея
собирательной музыки бранью,
самодельного ангела клеят,
с ясным и кровожадным стараньем;
ангел тешится, в лапах с паршою
карта древняя интерактивна:
Змиеву вспоминая пещору
Вий согласен понянчить Краину.
Мощь союзную псов и драконов
славят за морем хищные птицы:
от охоты той – горестным стоном
им насытиться – сотни лет снится.
Карнавал отреченного духа
с отщепенцами русского мира
для библейски-военного слуха
прибавлять гадаринского жира,
потакая свободной потраве,
забывая родство золотое,
волей дряни дал волю Варавве,
а Любви – смерть отмерил крестову.
Семь по десять живущих народов
по числу чистокрылых стратигов
наблюдают за вечной погодой…
Прочие ж – от лукавого игры.
Где значок родословный соколий,
там тамга людоедов бродячих…
Что ж, Россия осиновых кольев
новое производство не прячет.
Не смогли погребальные урны
лучше доброго славиться худом.
Через мох клеветы штукатурной
смотрят лики прекрасного люда.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.