Амаяк Тер-Абрамянцby Ирина Анастасиади |
Анна Силивончик. Мамины сказки
1
Мама загорала на волшебной коктебельской гальке, закрыв глаза. Я только что выскочив из воды, мокрый и приятно озябший лёг рядом, чувствуя светлый летучий восторг солнечной быстро согревающей щекотки испаряющихся на коже капель. Мама любила лежать так, чтобы набегающие волны касались её стоп и пена доставала до голеней. Справа вторгался в море громадный Кара-Даг с его премудрыми изломами каменными чудесами, за ним от моря в очередь - круглая зелёная от курчавого леса гора с серый прямоугольной проплешиной на склоне бухтами, и скалистый пик Сюрю-Кая,– три горы совершенно разного характера… впереди сияло синее море – бескрайнее как радостное обещание счастья.
- А хочешь я тебе расскажу сказку? - неожиданно спросила мама, не открывая глаз.
- Я, чтобы её не обидеть нехотя согласился – мне было уже 11 лет и сказок я уже почти не читал – всё больше приключения, фантастику…
-Жила была девочка, - начала мама, - ей было столько же лет, сколько тебе. Родители её умерли, дома не было своего, и она ночевала в сарае с коробками… И каждую ночь в сарае начинало шуршать, едва она собиралась заснуть – это были крысы, собиралась целая стая и они приближались наступали на неё. Девочке было страшно, и она отгоняла их от себя…
Мама неожиданно замолкла. Шумело море, слышался весёлый визг детей. На продолжении сказки я не настаивал, сказка казалась какой-то неинтересной, начало и продолжение её тонули в какой-то серой мгле… А возможно, мама просто не успела досочинить сказку, потому и не стала продолжать. Но что-то, видимо, было в её обертоне такое из-за чего эта «сказка» не забылась, а упала на дно памяти навсегда. И смутная догадка-подозрение оставалась: «Это была ты!»
- « А потом у неё всё стало хорошо!» – неожиданно закончила мама, обернувшись ко мне и открыв свои зелёные лучистые глаза и улыбаясь.
Тем летом отец и мама поссорились в аккурат перед её отпуском, и мы поехали на юг без него. Здесь я впервые через много лет увидел снова море, но непохожее на голубовато-стальную холодную Балтику моего раннего детства, а ярко синее, а мама после короткого боя с директором пансионата Планерское выбила нам номер на первом этаже на двадцать дней.
Был 1962 год. Коктебель казался раем, наградой за год существования в сером промышленном и безликом городе в центре России со скучной школой, спасением от тоски которого были лишь пластилиновые игры-миры с приятелями по дому и впервые прочитанные «Остров сокровищ», «Три мушкетёра», «Следопыт»… А здесь всё намекало на приключение – и ветровые и вулканические скульптуры Кара-Дага (одни Золотые ворота стоящие среди моря чего стоили!) его бухточки – сердоликовая, разбойничья… И чёрные спины дельфинов с острыми плавниками раза три прокатившиеся баллонами над ослепительной фиолетовой гладью в мелкой ряби, по территории ходили павлины с раздёрганными туристами, но не потерявшими своего великолепия перьями, кричавшие по ночам: «Мяу! Мяу!», здесь я научился плавать! Каждый день в Планерском (тогда так чаще называли Коктебель) приносил какое-то открытие….
- А вот я тебе расскажу как мы жили, когда я была маленькой, - мама неожиданно повернулась ко мне, в руке у неё оказалась палочка и она начала чертить на полосе песка среди гальки.
Она начертила большой прямоугольник с закруглёнными углами – «Вот такой у нас был двор»… Потом она принялась рассказывать и чертить где что находилось: «вот тут каменный дом зимний под железом, дальше летняя хата, сад большой. А тут задний двор: кухня, сараи, где всякие хозйственный инвентарь был – сеялка, веялка, плуг…
Мне было не очень интересно, но я слушал, не понимая ни названий, ни назначения сельскохозяйственных предметов. Куда всё это делось меня не очень интересовало – я мечтал в этом году поступить в пионеры, потому что в пионеры, как говорили, принимали самые лучших.
Мама ещё не раз рисовала двор своего детства – на пляжном песке или на бумаге, уже дома. Но мне не было дела куда всё это могло деться – ведь столько времени прошло и война была… А для мамы видно имело значение расположение каждой вещи на плане – кухни, хаты, дома под железом, хозяйственных построек…
Паспорт. Паспорт у неё был удивительный: в графе место рождения указано – село Браткое Братского района, Одесской области, что было вымыслом. И год рождения указан 1919, а не 1918… Имя крестильное своё она раскрыла только на восьмом десятке лет – не любила она его, мрачное что-то будило… «Меня Варей звали, а когда одна осталась, букву «р» не выговаривала (зуба переднего не было), так меня и стали называть Валя и в паспорт записали». Новое имя – ещё один барьер от прошлого.
«Никогда, никогда никому не говори, кто твои родители, говори – не помню, детдомовская я…» - напутствовала умирающая мать. Тайну свою дочь хранила почти до самой «Перестройки».
А родилась она на хуторе в степи Новороссии, вдали от крупных дорог и городов. «Первый раз машину я увидела в пять лет, водитель был такой важный, в крагах, с лётными очками, в шлёме…» Он ехал через деревню и остановился то ли что-то подправить, то ли воды испить на радость сбежавшейся тут же детворе, да и взрослым было любопытно. Дети впервые увидели, что нечто может передвигаться БЕЗ ЛОШАДИ и услышали ставшее сразу священным, символом чудесного слово – МОТОР! Мотору предстояло стать идолом наступившей эпохи и их подчинить.
«Самолёт в девять лет увидела, он приземлился в нескольких километрах от деревни. Что тут было! Все кинулись бегом к нему – и дети, и взрослые, и старики! Добежать не успели: он разогнался и взлетел… А первый поезд увидела в десять лет… Ох, и дикие же мы были, ох и дикие! (Смеётся) – Учительница всё никак не могла нам объяснить, что такое озеро и что такое остров! Она говорит, а мы не понимаем. Хватает тарелку, наливает воду: це озеро, понятно? Понятно – киваем. Она выливает воду и переворачивает терелку: це остров, понятно? – опять киваем… Озеро-остров, остров-озеро бубним, и ничего понять не можем.»
А как понять – вокруг, куда ни глянь, ровная, как стол, степь до горизонта, прорезываемая лишь речушкой, откуда-то с северной стороны из-за горизонта появляющейся и за южным краем горизонта исчезающей… вот и вся природа… Человека приближающегося из самого далёка видно, будто точка появляется в степи и медленно, медленно увеличивается, наконец обретает фигуру и, лишь совсем близко, черты… Какие тут острова, какие моря?
Странное и длинное название для такой невзрачной речки Каменно-Костоватая! (Это я сам потом по интернет карте разузнал). На правом берегу и был хутор Устиновка, где мама белый свет увидела, а на левом, ниже по течению деревня со смешным названием «Прищепьивка»
Передо мной фото на паспарту, которому не менее 100 лет: три руских солдата – средний сидит, фуражка лихо сдвинута, двое стоят по сторонам – крайний слева, без фуражки, с открытым высоким лбом и пытливым взглядом мой украинский дед Сергей, позади античная ваза с цветами, складки портьеры – интерьер фотосалона в духе понимания красоты того времени.
Фото явно сделано перед отправкой на фронт: солдатские формы явно новенькие, чистые, нет заломов, помятостей, нет ни одного значка или медали – только простые матерчатые солдатские погоны. Участники той Великой Войны, почти стёртой со страниц учебников большевиками, растоптавшими её кладбища и прилепившими к ней принижающее определение «империалистическая».
Известно, что после революции Сергей воевал в Красной Армии, а брат его родной был белым офицером – прапорщик или поручик неизвестно. Умер Сергей рано, году в 1922-ом, судя по всему от рака кишечника. Но родил уже к тому времени четырёх дочек, из которых мама оказалась самая младшая.
Вообще Робинзону Крузо было чему поучиться у этих людей степи. Однажда мама рассказывала о производственных процессах крестьянина с удивительными подробностями и деталями, я кое-что записал.
«Все делали сами: и хлеб сеяли, и собирали, и пекли, колбасы сами делали, одежду из льна и конопли – рубашки, платья, постельное белье, коврики пряли…»
«Были в хозяйстве сеялка, веялка, борона, плуг. Плугом землю вспахивали, - косое железное лезвие на трех колесах, борона – волокущиеся за лошадью грабли, разбивала крупные комья на мелкие. Сеялка – прямоугольник с дырками в днище, заполненный зерном, - тоже тащила лошадь…
А лен и коноплю рвали руками, связывали в пучки, такое-то время сушили, потом мочили в реке, в черной грязи. Очень весело бывало, когда ее отмывали: купались в проточной воде. Стебли после этого становились белыми, их снова сушили, потом отбивали, чтобы снять шелуху: выкладывали стебли на брус, установленный поперечно на двух шестах над землей и отбивали круглой палкой. Вся шелуха падала вниз, оставались нити, которые расчесывали и накручивали в мотки. На веретене из этих мотков делали нитки требуемой толщины – скручивали нити льна. А на прялке делали более тонкие нитки.»
Но не только одежда и пища, но и строительство: сами изготавливали кирпичи, сами строили мазанки.
«Черноземную грязь и полову смешивали: кто победнее, месил ногами, у того, кто побогаче – месила лошадь. Полученное месиво заливали в решетку из досок, чтобы получить форму кирпичей. Грязь сохла, и в каждой ячейке получался кирпич. Из этих кирпичей складывали мазанки, стены вокруг огородов и садов. Чтобы кирпичи держались, стены несколько раз с помощью доски обмазывали тонким слоем глины (отсюда и название –«мазанки»), каждый раз дожидаясь их полного просыхания. Только потом красили известкой стены (вот ведь и о красоте крестьянин не забывал!) – предварительно ее в воде растворяли, а вода при этом кипела.
И высота и размеры мазанки были точно рассчитаны. Вообще крестьянское хозяйство было практически безотходным: все шло в дело, даже сажа – ею, опять же для красоты, проводили линию внизу наружных белых стен дома.
За две недели до Рождества резали свинью. Задняя часть шла на окорок, который весной коптили, из остального делали различные продукты: тонкий кишечник – на колбасы – кровяные, печеночные, чесночные и прочие. В толстый кишечник набивали лапшу и вермишель, отваривали, легкие также ели…»
До трагедии коллективизации уклад сельской жизни с ее трудом и праздниками сохранялся и после революции практически прежним. И праздники религиозные и народные оставались те же, и наиболее запомнившимся было Рождество Христово. «Одевали самое лучшее и садились за стол, на столе – только рыбное – рыба в соусе, жареная, заливная и прочая, в углу под лампадой ставился казан с компотом и рис (кутья). Детям давали калачи с конфетами посреди и отправляли к соседям калядовать. Приходя к соседям мы пели: «Сею-вею, посеваю, с Новыь Годом поздравляю!» Зерно бросали в хату, конфеты дарили и нас угощали конфетами» Была ещё колядка « Дева МариЯ по полю ходилА…» на благословление урожая.
Пели, поздравляли, дарили соседям конфеты, за что получали подарки, и что особенно ценилось по одной или несколько копеек.»
Рассказывала, однако, о деревенском быте без умиления, без задыхания: все это был тяжелейший от зари и до зари физический труд, рано старивший людей. А сердце рвалось к чему-то необыкновенному. Бывало среди беготни и игр с мальчишками, после налётов на чужие сады, в которых верховодила, вдруг останавливалась говоря "А надоели вы все мне!" и уходила одна в степь. Ляжет на траву и смотрит на облака за сказочными взаимопревращениями образов и мечтается что-то, рвётся как птица из груди. И дразнили её за то деревенские сверстники аристократкой. А раз вскочила на необъезжанного жеребца Мальчика и понёс её Мальчик за ворота, вдоль речки к обрыву и сбросил: с тех пор на всю жизнь крохотный, почти незаметный шрамик на брови остался.
Так и жил хутор со своим большим хозяйством на женских плечах.
… Но женскими силами много не напашешь, вот и приходилось нанимать мужиков из деревни, а в обмен давали пользоваться своими лошадьми и сельскохозяйственным инвентарём, которого на хуторе было достаточно. Это и сыграло свою роль при коллективизации: «Использование наёмного труда – эксплуатация! Раскулачить! На Соловки! Пришли деревенские бездельники, пьяницы, за час всех выгнали из хутора, а дом наш под железом себе под сельсовет определили… И мама моя бежала – сто километров по степи на руках несла…»
Я помню, когда мы в школе проходили «Поднятую целину» Шолохова и я начал читать сцену, когда семью бывшего красного партизана, как кулака, выбрасывали из дома, мама сильно взволновадась: «Вот так же и нас!» - побледнела она, по лицу её будто тень прошла.
Судбы четырёх сестёр сложились по разному: одна перед началом коллективизации успела выйти замуж за комсомольского лидера, тётя Галя, приезжавшая к нам в Таллин после смерти Сталина, вместе с мужем была выслана на Север, бабушка с мой мамой на руках бежала через степь, спасая дочь, судьбу четвёртой сестры я не помню.
Зато тётя Галя потом рассказала маме, что было с высланными: погрузили в телятники, вывезли в тайгу в архангельской области и выбросили прямо в снег… Мужики пошли рубить дрова, для костра, женщины стали ставить шалаши… За зиму все дети погибли от голода и мороза – от всех поселенцев осталась половина. Позже они, умелые крестьяне, отстроили себе деревню, выжили. Сын тёти Гали даже уехал в Архангельск и стал моряком, а муж попал в лагерь за то, что увидев гниющие доски, сказал: «Был бы хозяин, такого бы не допустил!»
Бабушка, преодолевая кордоны, добралась таки до города, где и погибла от голода и испытаний с последним напутствием дочери: «Никогда никому не говори, кто твои родители и откуда ты – говори детдомовская!». И осталась моя мама в десять лет сиротой. На этот период, видимо, и приходился рассказ мамы о страшных одиноких ночах в сарае и штурмах крыс. Судьба смилостивилась, маму спасла от голода и детдома молодая еврейская семья Яблонских. У них как раз родилась дочка и ей нужна была няня. Несколько лет мама прожила у них, ухаживая за маленькой Раечкой. Фима, глава семейства гордо именовал себя коммерсантом, хотя время для коммерсантов наступало лихое. От этих людей у мамы на всю жизнь добрые воспоминания остались и никогда от неё я не слышал слова плохого о евреях.
Мамина юность прошла в крупном промышленном городе Кривой Рог. Здесь в комсомол вступила, жила в общежитии – в доме коммуны. Этот экпсериментальный дом-коммунна был выстроен для создания человека нового типа, без тлетворного влияния старого мира - для молодых строителей коммунизма: здесь всё было общее, минимум личного, и сосредоточено так, чтобы советский человек меньше отвлекался на быт, а больше работал и постоянно находился в коллективе: общая столовая, прачечная, общие кухни, конференц залы для праздников… Вот её предвоенная фотография: худощавая девушка среди двух подруг, комсомолка тридцатых, свято верующая в идеалы коммунизма, в вождя, тайно стыдящаяся своего прошлого (ведь если так поступили с её родителями, значит, они были в чём-то виновны, ведь народная власть не ошибается!). В институт поступить не получилось: затребовали справку о социальном происхождении, добрые люди устроили в педагогический техникум и перед войной мама уже работала в детском саду воспитательницей.
Но прошлое вновь о себе напомнило: однажды, когда пришла на работу, вдруг сказали ей: «Тебя сестра искала!» - «Нет у меня никакой сестры!» - сразу вырвалось у неё. Но правда сильнее оказалась: вскоре они тайком встретились: это была Галя, которая рассказала об ужасах, которые ей пришлось испытать, а сестра рассказала о смерти их мамы. Что осталось от этой женщины, моей украинской бабушки? – нет ни одной фотографии, только мама говорила, что звали, кажется Пелагея и волосы у неё были красивые длинные… Что досталось от неё – жизнь мамы, а значит и моя достались.
2
Прошли годы, десятилетия и много событий за это время произошло: война, бегство из кривого Рога за полчаса до вступления в него немцев. Страшная ночная переправа через Днепр при свете осветительных ракет и под немецкой бомбардировкой. Волна беженства докатила её с подругами украинками, с которыми сдружилась в пути, до Сталинграда, оттуда в Новороссийск. Там добрый пожилой военком дал им бумаги сопровождать раненных до Ташкента. «У меня дочка такая же как вы девчата, отправлю-ка я вас от войны подальше.» Впервые увидела рассвет в открытом море, когда теплоход двигался от Махачкалы к Красноводску и зрелище это её впечатлило необыкновенно: чувство красоты и величия природы отодвинуло и страх будущего и трагизм положения. В Ташкенте устроилась медсестрой эвакогоспиталя. Потом Ногинск, куда вернулся госпиталь после того как немцев отогнали от Москвы… А после войны добровольно (были бы родители - не пустили бы)поехала в командировку на чуму в Китай, где два года провела вместо обещанного полугодия – Харбин, Пекин... Потом полгода в Северной Корее, поразившей её красотой природы… Снова Москва. Встреча с прошедшим от Ленинграда до Берлина отцом, хирургом «светилой», как его звали окружающие, брюнетом-красавцем, армянином и отъезд в Таллин, где его назначили главным хирургом республиканской больницы, где родился я.
Многое за это время она повидала, осмыслила. О прошлом своём никогда не рассказывала. Лишь иногда лицо её суровело, и она говорила: «Меня мама несла по степи на руках сто километров!» и замолкала.
3
Перед 20 съездом нащу семью понесло в Казахстан на зароботки. Там отец стал доцентом мединститута и главным хирургом области величиной с Чехию. Там я пошёл в первый класс.
Каждый раз, когда я входил в школу, я видел над собой в холле красное полотнище с белыми буквами: "Учиться! Учиться! И еще раз учиться! - В.И. Ленин". Конечно, Ленин был самым умным из всех когда-либо живших на свете людей, но было непонятно, зачем же повторять три раза одно и то же?… Лишь гораздо позже я понял стиль "вождя пролетариата": убеждать не рассудком, а вдалбливать то или иное положение.
Ленин был не только самым умным, но и самым добрым, самым скромным, самым честным и вообще самым-самым, образом, воплощающим все положительные черты, какие только могут быть у человека. Нет, не Бог, - ведь мудрые взрослые нас учили, что бога нет! но такой совершенный человек, равного которому никогда до него не было и никогда не будет.
И как в любой школе, здесь тоже висел стенд, посвященный семье Ульяновых с теми же каноническими фотографиями: херувимоподобный мальчик, похожий на девочку из-за длинных волос - Ленин в детстве, Ленин в юности - уже с жиденькими усиками и бородкой, преждевременно начавший лысеть молодой человек и, наконец, вполне оформившаяся плешь - кладезь всего такого замечательного, к чему только предстояло прикоснуться.
Произошло огромное событие - мы стали октябрятами! И я с гордостью носил на школьной гимнастерке красную звездочку с рубиновыми лучами и золотым херувимоподобным дитятей посреди. Но с какой же завистью я смотрел на тех, кто постарше, на пионеров, на их алые атласные галстуки. А как разглаживала его утюгом на кухне соседская девочка Людка и как красиво повязывала на шею, какой у нее получался замечательный, гладкий узел! Я жил в довольно уютной сказке, давшей первую трещину лишь в третьем или четвертом классе при вступлении в пионеры.
Каким должен быть пионер, можно было прочитать на задней стороне обложек ученических тетрадей под таблицей умножения: всему пример - отлично учиться, любить социалистическую Родину, быть верным делу Ленина и коммунистической партии…
И я аккуратно старался во всем следовать этому катехизису.
Ленин был вездесущ: памятники ему населяли улицы, площади, парки и скверы, его бюсты, портреты, плакаты с его изображением присутствовали соглядатаями во всех учреждениях, в больницах, парикмахерских и даже столовых общепита, он проникал в любое жилье на страницах газет, журналов, учебников и детских книжек - если не Ленин, то Маркс или ныне здравствующий генсек… его имя постоянно звучало по радио, учителя рассказывали какой он был необыкновенный, замечательный, честный: разбил чашку и через месяц признался!… о том, что его надо любить сильнее родителей, как Павлик Морозов, выдавший своего нехорошего отца-кулака!…
Заставить себя любить этот образ почему-то было сложно, было нелегко, но я смотрел на эту плешь, на эти хитро сощуренные глазки и бородку, усиленно убеждая, что люблю, люблю, вот уже совсем люблю… но сердце мое оставалось холодным и мне было от этого стыдно, я чувствовал вину предательства, которую необходимо как-то искупить…
Однажды, вернувшись домой после очередного урока, на котором нам снова что-то рассказывали о Ленине, я с жаром и восторгом стал вещать маме о том какой замечательный был Ленин, а особенно добрый, непростительно и беспредельно добрый – Каплан в него стреляла, а он ее, злодейку, помиловал – так учительница сказала!...
Реакция, однако, была самая неожиданная. Пока я вещал эту ахинею, искусственно все более и более себя взвинчивая, мама пристально смотрела на меня тем взглядом, какого я у нее еще никогда не замечал, и вдруг сказала необыкновенно жестко и категорично: "Твой Ленин – негодяй, у него руки в крови!"…
То, что я испытал, трудно выразить - всё будто перевернулось - внезапный взрыв грома средь ясного дня, землетрясение, небо оказалось внизу, земля вверху… В растерянности я еще открывал рот, как выброшенная на берег рыба. Как мог произнести такое кощунство самый любимый и близкий человек! Самый близкий человек и… враг?!!! Это было невозможно и тем не менее это произошло!.. Потом расхохотался: настолько потрясающей и нелепой показалась несведущность самого любимого человека. Я принялся доказывать, что это не так, и основным доказательством служило то, что "в газетах же пишут!"
Для детского сознания, ещё не вылупившегося из добрых сказок, масштаб лжи взрослых серьёзных и умных тётей и дядей казался невероятным… А печатное слово обладало некими непостижимыми сакральными свойствами, его массовость, ежедневное присутствие в нашей жизни – сами по себе являлись гарантией его правдивости! Однако мама была непреклонна - "врут!"… И единственное, что я мог на это возразить:
- Да как же это можно!?…
Конечно, полагалось поступать как Павлик Морозов, пойти к учительнице и рассказать все про маму, но при мысли об этом кровь приливала к голове, охватывал какой-то животный ужас. Инстинктом я чувствовал, что если так поступлю, произойдет что-то ужасное, и непоправимое и для меня, и для моей семьи. Я долго не мог заснуть, решая извечный русский вопрос "Что делать?", все думал и думал и, наконец, гениально придумал: нет, я никому не скажу о маминых словах, я ее перевоспитаю! И почувствовав себя счастливым, я крепко заснул. Я больше не был предателем! И я мог любить маму!
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.