Танины блины (рассказ)

Танины блины

 

 

 Мокрый снег шел уже вторую неделю. Казалось, вся вселенная промокла и покрылась грязной серой жижей вперемешку с результатами деятельности человека и машин: все плыло, хлюпало под ногами, вжикало под колесами, прилипало к лицу, забивалось под одежду, так что казалось – не весна это совсем. Не зима и не осень, а какое-то безвременное пространство провалилось в календарях между февралем и мартом. Люди ждали праздника, ждали теплого солнца и ясного неба над головой, а в ответ получали явно по своим заслугам. 
 Врали все календари. 
 Надвигавшееся восьмое марта выглядело на этом фоне как форменное издевательство. Спасали лишь продавцы цветов, наперебой кричавшие о своем товаре на каждом перекрестке. Цветы есть, март налицо, цифра приближается довольно-таки красная, а праздника в народе не ощущается: измученные женские лица с набитыми сумками торопятся быстрее выскользнуть из трамвая под крышу подъезда, и далее – в теплую кухню к мурлыкающему телеящику и к довольным, по случаю праздника, мужчинам.
 Наступивший вечер перемигивался яркими окошками на фасадах домов, пустые трамваи бороздили мутные улицы, сонные фонари вопросительно подмигивали закрытым цветочным павильонам и везде, по всему городу стояла какая-то невесомая и мокрая тишь. 

 Семеныч возвращался домой, переступая мокрые пятна таявшего грязного снега. В одной руке – старые лыжи, небрежно перемотанные синей изолентой, в другой – чемодан с инструментами, да мятый полиэтиленовый пакет. А внутри пакета — наспех завернутые в фольгу круглые, с мелкими пупырчатыми дырками, как он любил, блины. 
 Такие пекла только Она. 
 Он их так и называл – Танины блины.
 Перепрыгивая через лужи, Семеныч сдувал с себя быстро тающие мокрые снежинки, — руки были заняты лыжами и пакетом, — и капли, словно пухлый бисер нанизывались на его старое ворсяное пальто. А если присмотреться, между каплями попадались вовсе и не снежинки — то катились слезы из его глаз, и невозможно было отличить, где тает снег, а где — надежды и ожидания. И в каждой снежинке, как и в каждой слезинке отливала яркими красками вся вселенная, которая, казалось, вместе с ним ёжилась от влажного холодного промозглого ветра и этого ненавистного начала марта. 
 А ведь еще пару часов назад Семеныч, — этот пожилой, всегда небритый, худощавый сантехник с загорелым, но довольно изможденным пенсионным лицом смешно травил байки, наливал рюмки и даже пытался… поцеловаться. Еще пару часов назад ему было так тепло и уютно, как давно не бывало. Раньше, до пенсии, в такой промозглый, холодный день он пытался еще с утра согреваться чем-то горячительным, благо наливали ему всегда и везде — сказывалось окружение «друзей», профессия, пристрастия и привычки, да и сам он, чего греха таить, любил.
 Но сегодня, в гостях у Татьяны…
 Да, раньше Семеныч любил выпить. А все от желания жить полной жизнью — он так всегда поступал: если работать, — так до седьмого пота, если гулять, — так до состояния морды в салате, если любить, так — … 
 Вот с последним не заладилось в его жизни. Жена, (помнится, Маша) еще лет сорок назад как-то быстро родила ему сына и пропала, — только и видели её в соседнем городе, да в соседней области. Сына «поднял» сам: воспитала бабушка, научила всему родная тетка, сестра Семеныча, а профессию дал крестный, который всю жизнь сам «крутил баранку». Так и «крутит» его сын сейчас где-то по дорогам России, бомбит. 
 Имени у Семеныча как будто и не было: не называл его никто по имени. Просто — Семеныч. Так звали его во дворе старого полупрогнившего дома, где он владел хилой однушкой в конце длинного коридора, так звали когда-то на работе. Так звал его даже доктор в родной поликлинике, куда он частенько захаживал за своими анализами. Год назад, доктор, посмотрев какие-то снимки и бумажки, очень тихо поведал ему о каком-то злостном заболевании, которое у него где-то там… Ну, в общем, доктор так и сказал:
 — Давай-ка, Семеныч, готовься к операции. Если так пойдет дальше, года не протянешь. Сердце твое никуда не годится.
 Семеныч тогда ничего не понял, операцию сделали быстро, полгода «мариновали» в палате, потом послали в санаторий, и как-то быстро списали с работы, вытолкнули на пенсию, ну в общем, пожил свое…
 Растеряв за год всех своих друзей и знакомых, клиентов и собутыльников, Семеныч как-то сник и по целым дням сидел дома, смотрел ненавистный телевизор, не притрагиваясь к спиртному. К доктору ходить боялся (вдруг опять чего-то найдет нехорошее), замкнулся как-то в своем пенсионном одиночестве. Соседи сторонились хмурого Семеныча, хотя делали вид, что дружили с ним – все-таки сантехник, мало ли что. Квартира его постепенно превращалось в унылое и скучное место: нужно было делать ремонт, но сил и денег не было. Когда-то ради сына разменял Семеныч свою «трешку», оставшуюся от матери в наследство, — вот и получил в ответ осыпающуюся штукатурку, вечно незакрывающиеся двери, свистящие окна да мокрый потолок, — зато сын переехал в город и к отцу дорогу забыл. Обиделся, наверно… — вспоминал его Семеныч. — Обиделся…
 Понимая, что осталось ему не так много, начал прикидывать, кому отписать свою «однокомнатную гнилушку», как он её заботливо называл, да так никого и не нашел. 
 Никого. 
 «Может, Татьяне?»
 С Татьяной они познакомились прошлым летом как раз в том самом санатории, куда Семеныча направили восстанавливаться. Он её сразу выделил среди других санаторных — кругленькая, полненькая, такая счастливая и весёлая, с глубокими ямочками на щеках, с песочными волосами цвета детской карамели и бездонными голубыми глазами, — она умела так зажигательно смеяться, что смех её приводил всех в состояние умиления, словно рядом с тобой смеется половина детского сада. Семеныч тогда мучился без спиртного, зато впервые в жизни пригласил женщину на свидание к старому дубу, — она слушала его не перебивая, не встревая со своими тряпками да кастрюлями, а потом предложила вместе… выпить шампанского. Ну тут и понеслось… — она же не знала! Семеныч правда старался, не принимал более положенного, да и разговор стал клеиться мягче, теплее... Каждый вечер в санатории они заканчивали на лавочке возле старого дуба, вместе вспоминали свою жизнь, которая состояла из одних «а вот однажды…» Срок санаторного лечения подошел к концу, и оказалось, что они живут в одном городе, но на разных улицах. 
 Сегодня в гости Татьяна позвала его как-то неожиданно: она было собиралась с детьми-внуками посидеть, да те приболели, отказались. Недолго думая, Татьяна набрала телефон Семеныча, мол, если нужны старые лыжи, приходи, забирай, заодно блинами накормлю в честь праздника. Знала, что хоть и Семеныч и сантехник, но без цветов в такой день не заявится, — гусар! И вправду, тот собрался быстро: единственный костюм, да выходные туфли (лет десять сносу им нет), заскочил в гастроном, не забыв про букетик ярких гвоздик. Открывая дверь, Татьяна охала, ахала — «ну зачем же… ну не надо было, давай за стол», а сама радовалась, как девчонка… 
 — Чего-то я замерз совсем… есть чем согреться-то?
 — Ты про это, что-ли? — Татьяна показала на стол, накрытый в комнате.
 — Ну-у, — не зная, что ответить, мычал Семеныч. Торопиться за стол было некрасиво. Сначала Семеныч открыл свой «струмент», — без него по привычке даже в гости не ходил, — либо кран подтянуть, чтобы не капал, либо заунывные петли на старой двери смазать. 

 — Давай, Тань, что ли за женский день…
 — Да тьфу, ты, Семеныч, — и Татьяна заливается неудержимым детским смехом, — да пили уже за женский день-то! — Она долго успокаивается от смеха, вытирает уголки глаз мягким платочком и ещё долго в её тонких морщинках прыгают мелкие зайчики теней. — Давай уж, оратор! — Таня поднимает стакан, — ой, ну я не могу, Семеныч, ты смешной такой, как придешь… — и снова от её детского смеха ему становится тепле и уютнее, словно нагромождения серых лет как камни, отваливаются, срываются в пропасть прошлого и обнажают его яркую бурную молодость, когда в доме был слышен детский смех, топот постоянно бегущих куда-то ног и всем хотелось жить.
 — Давай.
 Они еще раз чокаются, пьют и каждый молча погружается в свои воспоминания. 
 — Ты посмотри, Семеныч, какие блины-то получились – загляденье! Прям солнышки!
 Блины возвышались ровной пизанской башней на ярко-желтой тарелке в центре стола, покрытого белой кружевной скатертью. Семеныч двумя руками, боясь разорвать, не спеша снимал очередной блин, раскладывал его на тарелке, прикасался к этому маленькому солнышку руками, затем опрокидывал на блин варенье с ложки, размазывал его медленно и тщательно заворачивал тонкой трубочкой. 

 — А опорожнять систему, представляешь, поехали? Семеныч жевал на ходу, не останавливаясь в своих рассказах, пытаясь развеселить и без того веселую Татьяну. — А у Иваныча в доме, оказывается, шайба не того сечения. А я ему и говорю, посмотри, у тебя шайба не того сечения! А он мне: это у тебя говорит, голова, не того сечения! 
 Таня снова смеётся, заливается.
 — Да и тебя и правда голова не того сечения! Оиииий, ой, Семеныч… 
 — А когда еще не было металлопластика, представляешь, систему отопления варили из черных таких труб…  

 Семеныч разогревался все больше, но где-то внутри него съеживался вопрос: он было хотел поговорить с Таней насчет квартиры, да как подступиться, не знал. То ли завещание писать, то ли просто съехаться вместе — как лучше, не разберёшь. Съехаться — оно конечно лучше, — думал Семеныч, отправляя в рот очередной блин с вареньем. — Лучше.
 Он брякнул о квартире как-то неловко и нескладно, в перерыве между блинами, ничего не рассказал о своей болезни, что-то пробубнив про квартиру, да так что Татьяна и не поняла ничего, лишь продолжала хохотать от души.
 — Ишь ты, лыжи навострил-то… Съехаться. Куда ко мне-то? Я вона сама на десяти метрах. Да и дети не поймут. Ждут они квартирку-то. Ждут уж… Вот помру, так продадут и новые себе машины понакупят. Все им на машины-то свои не хватает, меняют как перчатки. Не-а, Семеныч, так не пойдут у нас с тобой дела. Тебе уж скока? 
 — Дак шестьдесят шесть… вот… было…
 — Ну! А мне скоро будет… — она на секунду замолчала, затем вскинула огромные, полные веселых искорок, глаза — Двадцать восемь! И снова залилась продолжительным детским смехом и только когда успокоилась, резко и прямо посмотрела на Семеновича и словно выдохнула:
 — Ох, Семеныч, да какая разница…  — вытерла она мокрые от смеха глаза и уже тихо, глядя куда-то под стол, сменила интонацию, как будто открылась ей какая-то неведомая тайна: 
 — Так ты чо, Семеныч, свататься что-ли решил? А?
 Семеныч помолчал, шмыгнул носом.
 — А почему бы и нет. Что не люди мы, что ли? Нельзя вместе пожить, как … как люди? Вдвоём… Я бы…
 Стакан подвернулся под его руку, дернулся, скользнул, вслед за рассекающим воздух локтем, видно было, как он завис над краем стола, пошатнулся, затем послышался удар, звон, хруст ломающегося фарфора. 
 Татьяна вскрикнула, Семеныч успел лишь отодвинуться, и оба несколько секунд смотрели на пол, где остались неподвижно лежать мелкие осколки.
 — Данасчаааастья! — Татьяна первая вышла из оцепенения, махнула рукой и снова залилась своим безудержным смехом. Потом поднялась за веником, быстро сгребла осколки.
 — Ты, Семеныч, дурья твоя башка, серьезно меня не воспринимай… Куда мне свататься-то с тобой, — она стояла с веником посреди кухни, вытирая пот со лба. — Раньше надо было. Дак ты, наверное, всё водку пил да закусывал?
 — Ну… — Семеныч попытался задуматься, чтобы отыскать ответ на вопрос, но ответить было нечего. И он замолчал.
 — А я… — Татьяна продолжала тыкать веником. — Я вон сына вырастила, дочку подняла… Да только… нужны мы им? Сын вон раз в год приезжает, да внуков привозит, — они все выросли так быстро, приедут и только свои телефоны тыкают… сидят на диване и тыкают… А дочка… Дочка вышла замуж неудачно, развестить никак не может, мается со своим оглоедом. Ой, Семеныч, всё это так сложно… Куда уж теперь жизнь-то менять…
 Она присела к столу, держа веник и совок с осколками, словно вспоминая, где в доме мусорное ведро…

 Семеныч вдруг медленно протянул руку и неожиданно для себя тихонько положил её на Танино плечо. Просто положил и всё. Вдруг отъехали столы, раздвинулись стулья, кружевная скатерть взлетела парусом, память провалилась в какую-то пропасть, и он словно падал вместе со своими воспоминаниями вниз. Далеко вниз… Сорок лет назад, первое судорожное объятие, первая рука в руке, прикосновение к плечу, первый поцелуй… Воспоминания летели, словно кто-то быстро перелистывал несуществующий фотоальбом, мелькали какие-то события, которых Семеныч и не вспоминал никогда — все проносилось так ярко, что ему стало сначала тепло, затем где-то внутри зажегся огонь, словно обожгло чем-то.
 Он вдруг почувствовал, что тепло, которое он так долго искал в других было внутри него. Но для того, чтобы этот огонь зажегся, нужна была какая-то искра. Хотя бы искорка…
 Сердце вдруг сильно сжалось от этой обжигающей волны чувств и воспоминаний. Он на секунду застыл, не дыша…
 Татьяна, медленно раскачиваясь на стуле, с причмокиванием поглощая блины, не замечала его:
 — А я блины очень люблю. Даже готовить их люблю, долго замешиваешь тесто, долго разговариваешь с ним…
 — С кем? — тихо хрипел Семеныч.
 — С тестом, Семеныч, с тестом. С ним, как с человеком, нужно говорить, лелеять его. Тогда оно свое тепло тебе обратно вернёт.
 Семеныча стало медленно отпускать. Щеки его покраснели, лоб вспотел, он боялся, что она увидит его.
 — А потом сковородку вот так протираешь картошечкой, смоченной в масле, и льешь, льешь, чтобы он круглый получился. Круг — это как наша жизнь, все по кругу бегаем… — и она опять заливается своим неудержимым смехом. — А потом складываешь вот так, промаслив предварительно. Накрываешь, чтобы тепло хранили. Вот. — Татьяна приподнялась, подцепив блин и положив в свою тарелку. — Видишь, блин — это как солнышко, оно светит и греет. А? — она поднесла тарелку ближе к его глазам. — Видишь?

 Потом они оба плакали, вспоминая о детях, смотрели фотографии, доедали блины, запивая горячим чаем и так не поговорили о квартире. Семеныч так и не решился второй раз объясняться насчет квартиры.
 Он еще долго стоял в прихожей, собираясь с мыслями, а Таня копалась в кладовке, доставая надоевшие лыжи, которые нужно было куда-то пристроить. Семеныч хотел что-то сказать напоследок, подбирая судорожные обрывки мыслей, но так и не собрался со словами, так и не объяснив, зачем приходил.
 — Пойду я, Таня.
 — Спасибо тебе, Семеныч.
 — Да за что спасибо-то?
 — За то, что пришел. Сердце у тебя большое. Тёплое такое. Ты, Семеныч, заходи… Я следующий раз борща наварю.
 Щелкнула задвижка и влажность подъезда быстро выветрила теплоту блинов и хорошей компании. Семеныч спускался по лестнице, но чувствовал, что снова спускается во что-то холодное и мрачное. 
 Дома он вытащил из фольги блины и положил на стол. Потом приподнял, смахнул крошки и остатки грязи со стола, оставленные с утра. Блины легли на стол — как колода карт, круглых, рубашкой» кверху. Сел и долго смотрел на них, внимательно изучая их поверхность, словно там было что рассматривать. Представлял себе Танины руки, немолодые, пухлые пальцы, как они осторожно снимают тонкий блин со сковородки и укладывают в стопочку. В ровную стопочку на яркой большой желтой тарелке в центре стола. 
 Вот жаль только кружевной скатерти отродясь у него не водилось…
 — Солнце, — ещё раз вспомнил он и снова комок подкатил к горлу. Он задумался и, казалось, заснул за столом с открытыми глазами. Ещё и ещё раз смотрел на блины, пытаясь в них разглядеть что-то теплое и такое важное. Но ничего не мог увидеть в этом круглом и пупырчатом блине — только отверстия, дырки, словно изъяны, словно выбоины на дороге. 
 — Вот так и вся жизнь, — подумал он, — круглая, как шар или блин — закругляется. Подходит к своему концу. А посмотришь глубже… — он вздохнул, — а там ничего и нет. Пустота. Дырки одни.
 Холодные — казалось, они были даже вкуснее, чем теплые. Он ел их медленно, засовывая в рот по одному, не торопясь. 

 Также долго и словно засыпая на ходу смотрел на его снимки доктор на очередном медицинском приеме через неделю. Просидев над ними около десяти минут, доктор только кашлянул и что-то пробубнил о том, что болезнь вроде отступила и анализы почему-то вернулись в норму, правда таких случаев в своей практике он не припоминал. Он что-то еще рассказывал о лекарствах и болезнях, но Семеныча это уже мало интересовало, — он смотрел за окно, туда где ярко светило весеннее солнце, зажмуривался от этого разливавшегося в нем состояния тепла и счастья и вспоминал что-то про оцинкованные трубы.

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.