В жунале "Знамя" были опубликованы воспоминания поэта и прозаика Ильи ЖУРБИНСКОГО об Александре МЕЖИРОВЕ (1923-2009) - об их дружбе и общении в Америке.
Зоя Межирова-Дженкинс
Зоя Межирова-Дженкинс
Илья ЖУРБИНСКИЙ
К 100-летию со дня рождения Александра Межирова
В Александре Межирове была тайна, разгадать которую пытались многие, но вряд ли кто в этом преуспел.
Листаю сборник его стихов. Нахожу две давние закладки.
Первая — там, где строчки:
Мальчик жил на окраине города Колпино.
Фантазер и мечтатель.
Его называли лгунишкой.
Вторая — здесь:
Но и на самом склоне дней
И при таком солидном стаже,
Когда одуматься пора,
Все для меня игра и даже
То, что и вовсе не игра.
Между этими стихотворениями — почти полвека: целая жизнь.
Бильярд, карты, кости, домино, ставки на скачках, вообще любые игры — длинный список увлечений, который неоднократно упоминался. Но думаю, что это были только частные эпизоды большой, наиболее сложной и любимой им Игры под названием «жизнь».
Может быть, Игра начиналась с происхождения, с фамилии. Александр Петрович уверял меня, что его предки по фамилии Мезьер, ювелиры из Франции, были выписаны в Россию Екатериной II, и от них пошла фамилия Межиров. В другой раз он говорил, что фамилия связана с местечком Межиров, что в Подолье.
Он любил рассказывать, что его родители были цирковыми артистами и что сам он гонял по вертикальной стене на мотоцикле. Это как-то не очень вязалось со строчкой об отце из его стихотворения: «В дыму квартальных планов // Седеет голова».
А еще он поведал мне, что увел невесту у шофера Василия Сталина, разжалобив своих будущих жену и тещу историей о том, что он — подкидыш.
Он редко ставил даты под своими стихами, умышленно игнорируя хронологию. Межиров советовал мне: «Ставьте даты только тогда, когда это абсолютно необходимо».
Все это выглядело чудачеством, фантазией, но ключ к разгадке тайны Межирова лежит в записке, адресованной дочери Зое: «Действительность, какая она есть, для стихов не годится. Ее надо создавать. Даже опираться на нее слишком тяжело не следует. Она должна быть преодолена, т.е. преображена. Иначе не получится ничего, кроме информации. Но сложность в том, что и уходить от первой реальности слишком далеко ни в коем случае нельзя. Соразмерить все это способна только божественная интуиция»1.
Для Межирова «действительность, какая она есть» не годилась не только для поэзии, но и для жизни. Ему было просто неинтересно в ней жить. Он подбирал сюжет и исполнителей под свой сценарий, который менял время от времени.
Однажды Александр Петрович пожаловался, что на самом деле он на два года старше, чем официально считается, а годы берут свое. Я понимал, что это Игра, но возразил, приведя в пример Микеланджело. Межиров посмотрел на меня укоризненно и как-то свысока, что нашим отношениям свойственно не было, и спросил: «Вы что, действительно считаете, что он человеком был?».
Создавалось ощущение, что он владеет вселенской тайной и осторожно пытается донести ее до нас через стихи.
* * *
Я должен сделать то, что было мне поручено.
За это ничего
При жизни на земле не будет мной получено.
Но это ничего…
В самом начале нашего знакомства я, жутко смущаясь, принес ему подборку своих стихов и, чтобы разрядить неловкость ситуации, брякнул: «Не судите строго». По выражению лица Александра Петровича я понял, что сказал что-то неприличное. Он не был рассержен, он был поражен. Потом, после долгой паузы недоуменно воскликнул: «Как?! Как о поэзии можно судить по-другому?»
В самый интересный момент беседы в квартире, где на полке стояли вырезанные из газеты черно-белые фотографии Шукшина, лузгающего семечки, и Тайсона на ринге, раздавался телефонный звонок. Мне было неловко быть невольным слушателем, поэтому я снимал с полки какую-нибудь книгу и погружался в нее. Телефонные звонки раздавались часто, это и неудивительно — общаться с Межировым было изысканным удовольствием, на которое претендовали многие.
Уже после его смерти в одной из газет я читал о том, что он умер забытым, в одиночестве. Мало что из прочитанного мною настолько не соответствовало действительности.
Конечно, меня эти частые звонки, прерывающие наше общение, не радовали. С другой стороны, и я, позвонив ему, обычно получал те же пятнадцать минут, после чего Александр Петрович произносил хорошо знакомую мне фразу: «Извините, я не один».
По правде сказать, не знаю, было ли мне интересней общаться с Межировым-поэтом или с Межировым-человеком. Я не делил наше общение на эти части, да и они тесно переплетались, когда живой разговор смещался в сторону литературы, а потом неожиданно возвращался назад. Иногда он, подводя итог, произносил свою любимую фразу: «Такая вот причудливая жизнь!..».
Когда я первый раз пришел к нему домой, в однокомнатную квартиру-студию на Амстердам авеню в Манхэттене, где он жил до приезда из России его жены Лели, меня поразила спартанская обстановка. Он был аскетом, но это исходило не от недостатка средств, а из эстетических принципов.
Мы спорим о музыке. Я люблю скрипку, а он — рояль. Межиров говорит: «Скрипка — наглая и только в руках Яши Хейфеца становится волшебной». И внезапно — резкий переход: «Верлибр — не свойствен русской поэзии. Вы должны писать классическим стихом». После чего шла подробная разборка применения и отношения к верлибру Блока, Хлебникова, обэриутов, Гумилева, Цветаевой, Ахматовой.
Читал Межиров всегда по памяти, иногда забывал какую-то строчку, морщился, давал рукой отбивку ритма и продолжал дальше. Я много раз видел и слышал, как, жестикулируя, читал стихи Евгений Евтушенко: само исполнение всегда было на первом плане. Межиров читал совсем по-другому — не наружу, не на публику.
Он долго рассказывал мне о Василии Гроссмане, потом о Николае Заболоцком. И вдруг, помолчав, сказал: «Илья, вы должны написать мои мемуары!»
Я был ошарашен: «А почему бы вам самому этого не сделать?»
Он ответил: «Я прочел вашу книгу о грибах. Она написана блестяще, именно с тем тусклым благородным блеском, который я люблю. А я мемуары написать не могу, у меня слога нет».
В это я, конечно, не поверил. Уже через много лет после его смерти я прочел коротенькое эссе Межирова о няне, которое начиналось так: «Няня не умела читать и писать. Она любила пение и меня». Уж если это не слог, то что есть слог? Я никак не мог поверить, что это не отрывок, и все просил Андрея Крамаренко, запостившего это на Фейсбуке, выставить произведение полностью. Увы, оно действительно содержало только две страницы.
Это был еще один эпизод Игры: заниматься мемуарами Межирову было просто неинтересно.
Мемуары я писать не мог, так как был в поисках своей первой американской работы, но как я жалею, что не записывал с его разрешения его рассказы хотя бы на диктофон.
Межиров учил меня понимать поэзию. Я, наверное, был плохим учеником, тогда как он — замечательным и терпеливым учителем. Ну как объяснить провинциальному переростку, что поэзия есть звук? Он читал мне сотни стихов, на ходу анализируя их. Меня поразили слова: «Мысль изреченная есть ложь, а стихи все-таки ложь меньшая».
Его слова: «не чувствуется сопротивления материала» — были приговором. Замечания — всегда емки и парадоксальны. Например: «Вы пишете так, будто до вас поэзии не было». «Ваши юношеские стихи нельзя переделывать. В них есть свежесть, а мастерство, которое ее убьет, никому не интересно». Оценки — обескураживающе точны. Я спросил об одном общем знакомом: «Что вы думаете о поэте С.?». Он ответил коротко: «Ничего!».
Межиров утверждал: «Литература развивается при диктатуре. Оставаясь без государственного содержания, она становится невостребованной, а труд литератора — неоплаченным. Нужна цензура, иначе любой бред будет напечатан».
— Ну как же, Александр Петрович! — возражал я. — Мы же все мечтали, чтобы цензура наконец исчезла.
— Цензура нужна, — не соглашался он. — И такие цензоры, как Тютчев.
Как-то зашел разговор о бардовской песне. Любимым бардом Межирова был Вертинский, следующим — Окуджава, третьим — Высоцкий. А я пытался объяснить ему мою любовь к популярному в 90-х годах барду Е. Мой аргумент был прост: «А какая песня у него плохая?» Его ответ — убийственно ироничен: «Вот именно!».
Я освоил профессию программиста, или, как забавно называл ее Александр Петрович, «компьютериста», устроился на работу, позже родилась дочь, и я отошел от поэзии. Его это расстраивало, и он всячески пытался вернуть меня к литературе.
— Вам нужно составить сборник стихов, а я напишу вам врезку.
— А зачем? — лениво возражал я.
— Как зачем? Андрей Битов прочтет.
Я абсолютно не мог понять, при чем тут Битов, но в наших разговорах о моем несоставленном сборнике почему-то всегда фигурировал именно он.
Межиров подарил мне свою книгу «Бормотуха». На одной из страниц — стихотворение, начинающееся так:
Несколько однообразный,
Неизлечимо больной,
Праздный (какие соблазны!..)
Голос послышался твой.
А ниже две перечеркнутые им строфы и написанное от руки: «Илья, постарайтесь, пожалуйста, придумать вместо этих двух одну строфу, в ней должен быть выражен, передан, а не назван, как у меня, смысл вычеркнутого».
Как будто эти четыре строчки возможно было продолжить, а тем более мне! Но я понимал, что это просто продолжение Игры — стремление возвратить блудного сына в лоно поэзии.
Межиров прочел мне стихотворение «Одиночество гонит меня», и я был поражен строчками: «Есть товарищи у меня, // Слава богу!» — непривычное сочетание ставшего банально-советским слова «товарищи» с несоветским «Слава богу!». И хотя «Есть товарищи у меня» было повторено четыре раза, было ясно, что товарищей нет.
К дружбе Межиров относился осторожно, я бы даже сказал — опасливо. В начале нашего знакомства он часто говорил: «Вы же знаете, я в дружбу не верю». — Но прошло какое-то время, он позвонил и сказал: «После нашей встречи я думал о дружбе».
В один из моих визитов Межиров повел меня в бильярдную, тщетно пытаясь приобщить к великой игре. Параллельно он давал меткие психологические оценки игроков: «Вот видите, за тем столом, человек играет сам, как бы тренируется? И очень нервничает, потому что у него неважно получается. Это приманка для лоха. Он явно профессионал».
Когда мы возвращались, в лифт вошел его сосед, старый армянин, бывший прокурор уже не помню какого города в Закавказье.
— Сын? — спросил он, кивнув в мою сторону.
— Друг, — ответил Александр Петрович.
Межиров принадлежал к поколению моих родителей, но я не чувствовал разницы в возрасте. Возможно, что и он, потому что однажды сказал мне: «Спасибо за вашу любовь! Не знаю, сыновью или отцовскую».
Александр Петрович жил в самом сердце Нью-Йорка, рядом с Линкольн-центром, где фрески Шагала в окнах Метрополитен-опера. Как-то, когда мы гуляли по Манхэттену, он сказал: «Этот город вызывающе блещет богатством. Обязательно найдется кто-то, кто захочет его взорвать».
До трагического 11 сентября оставалось еще лет семь.
Межиров напомнил мне слова Константина Леонтьева о том, что Россию нужно подморозить, и перенес это на весь мировой научно-технический прогресс. Я, недавно начавший работать в сфере информационных технологий, активно возражал.
— Да что вы! — не соглашался он. — Они скоро начнут клонировать Моцартов.
Теперь, через три десятилетия, когда человечество летит вперед, как машина без тормозов, через ковид, культуру отмены, новые расовые теории и искусственный интеллект, и вопрос уже не в том, как быстро ты доберешься до нужной точки, а скорее — как вписаться в поворот, чтобы не улететь в пропасть, — теперь я перечитываю его стихотворение, написанное в те годы, и понимаю, что он не только был прав, но прорицательски предвидел грядущее.
Без названья
Там, где на Исходе мира старого
Сон буддизма, выходы в астрал, —
Сверхкомпьютер обыграл Каспарова,
А потом для виду проиграл.
Может, все же обойдется, или
Боженька опустится сюда,
Как у нас в салонах говорили,
Скажет: — Закрываем, господа.
Евтушенко считал Межирова поэтом уровня Ходасевича. Но это стихотворение, на мой взгляд, — на высоте библейских пророков.
Мы беседовали обо всем, кроме войны. Он, как и мой отец, и другие фронтовики, на эту тему говорить не любил.
Как-то Межиров прочел мне написанное в стол эссе о Сталине. Оно было совершенно не похоже на то, что писали как сторонники, так и противники вождя. В начале двухтысячных он хотел было его опубликовать, но не сделал этого, а теперь уже оно, боюсь, утеряно.
Конечно, обсуждали мы с ним и еврейский вопрос. Я сразу уловил, что это его болевая точка, хоть он и «был русским плоть от плоти // По Слову и словам». Впрочем, это была болевая точка многих евреев, воспитанных в семье в еврейских традициях, но впитавших с раннего детства русскую культуру и считавших русский язык родным.
Я написал стихотворение и посвятил его Межирову. Оно начиналось так: «А наши еврейские корни // питали российские кроны // судьбы необетованной»2.
Он был взволнован, несколько раз просил прочесть снова. Два дня говорил мне, что живет под впечатлением от этого стихотворения, а на третий позвонил и сказал, что нужно бояться не антисемитизма, а филосемитизма: «Он опасен тем, что ведет к потере национальной идентификации».
— Еврей в России — больше, чем еврей, — возразил я.
— А это вы точно подметили, — оживился Межиров. — Это точнее, чем евтушенковское «Поэт в России — больше, чем поэт».
Разговор о судьбе евреев плавно перешел в разговор о религии.
— Нет людей верующих и нет людей неверующих, — сказал он.
Мне, воспитанному в советской атеистической традиции, понять это было непросто.
А он продолжил: «Я одинаково люблю жизнь и смерть».
Эти слова перекликались с гениальным стихотворением Фета, но в них была своя дума и своя судьба.
Один раз, придя к Межирову, я увидел, что он очень подавлен.
— Умер Бродский, — сказал он. — Теперь планка опустится ниже.
Когда-то в одной из публикаций Межиров оценил талант молодого Евгения Евтушенко выше таланта молодого Иосифа Бродского. Для Бродского этого было достаточно, чтобы возненавидеть Межирова и отзываться презрительно не только о его стихах, но и обо всех поэтах фронтового поколения. Эта мизантропия передалась и некоторым преданным почитателям Бродского, с которыми мне приходилось встречаться. А Межиров был человеком удивительной, прямо-таки патологической объективности — редкое свойство, присущее только поистине крупным личностям. Смерть Бродского стала для него ударом.
Когда я, позвонив, спрашивал, как дела, Межиров обычно отвечал: «Вожусь с бумажками». — Так он называл процесс составления сборника стихов.
— У меня полсотни книг. И ни одна из них мне не нравится. А сам виноват! Сваливал стихи на стол редактору и уходил в бильярдную. Помните «Мой первый гонорар» Бабеля? «Мне бы за эти четыре года изучить ремесло, — я не ударил пальцем о палец… У меня другое было на уме — биллиард…». Вот это про меня! — вздыхал он.
Межиров не любил влажную нью-йоркскую жару и обычно уже в мае уезжал в Портленд, тот, что на западе США в штате Орегон, а поздней осенью возвращался в Манхэттен.
— Илья, нам необходимо увидеться. Приезжайте, поможете мне книгу составить, — позвонил он.
Я взял неделю отпуска и полетел в Портленд. Рейс немного задержался, и на пересадку в Сент-Луисе я не успел. Позвонить Межирову тоже не получилось: мобильник в этой зоне не работал, а к телефону-автомату я сбегать не успел, поскольку был посажен на новый рейс с еще одной пересадкой в Лас-Вегасе. Александр Петрович, не дождавшись меня в аэропорту, уехал домой. В Портленде я оказался уже далеко за полночь. Взял машину в аренду и, петляя по незнакомым дорогам, добрался до маленькой гостиницы напротив дома, где он жил. Она оказалась закрыта, и пришлось до утра ждать в машине.
Переполняемый трудовым энтузиазмом, я рвался к составлению книги, хотя мало в этом понимал.
— Расположение стихов в подборке или книге может стихи убить или сделать так, чтобы они вспыхнули, — сказал Межиров.
Я пытался разложить их в каком-то порядке. Александр Петрович тоже пытался, но остался недоволен нами обоими.
— А что нам может посоветовать компьютер?
— Компьютер только выполняет заданные инструкции, не более того.
— А можно сделать так, чтобы компьютер разложил их по уровню энергетики?
Я только развел руками.
— Ладно, — сказал он. — Давайте лучше я вам Портленд покажу.
Неделя пролетела быстро. В предпоследний вечер Межиров предложил съездить в пещеры морских львов на юге штата. Потом, подумав, сказал, что это слишком далеко и утомительно, и лучше поехать напоследок к Малтнома-Фолс — второму по высоте водопаду в Соединенных Штатах.
У Малтнома-Фолс я уже был, но сказал, что с удовольствием поеду еще раз.
Наутро мы сели в машину и поехали к водопаду. После некоторой паузы Александр Петрович сказал: «Водопад — ладно, но как же вы уедете, не повидав пещеру морских львов? Это невозможно!».
Я развернулся и поехал на юг. Навигаторов в то время еще не было, карты у нас тоже не имелось. Я знал, что нужно ехать на юго-запад, и решил, что сориентируюсь по солнцу и дорожным знакам. Так и вышло.
Морские львы встретили нас рычанием. Им же и проводили.
На обратном пути Межиров спросил меня:
— Илья, а как вы понимаете слова Евангелия «Блаженны нищие духом»? Ведь в них нет логики.
Этот вопрос он задавал мне не в первый раз.
— Неправильно перевели, — ответил я первое, что пришло в голову, — ну, как про верблюда и игольное ушко.
— Вы полагаете?
Я почувствовал, что это не случайный вопрос. И действительно, Межиров возвращался к нему неоднократно, но ответ в наших беседах так и не находился.
И только после смерти поэта его вдова Елена Афанасьевна, разбирая архив, нашла это стихотворение:
Только на старости лет
я дополнительно понял впервые:
Комплексом неполноценности
порождены
Хемингуэй и Джек Лондон,
Лотрека мазки
цирковые
И восхваленья Таманцева, Лоуренса
и войны.
Ну и, конечно, все бредни мои
о боксерах,
тореадорах, маркерах,
чья доблесть не всем по плечу.
Ну и, конечно, баллады, баллады,
в которых
По вертикальной стене
без глушителя
на мотоцикле качу.
Верить хочется мне,
что мечтатель,
читатель немногий
Не осудит за это ущербную лиру мою.
Комплексу неполноценности
кланяюсь в ноги,
Силу в слабости черпаю
и, почерпнув, отдаю.
Скотч Плейнс, Нью-Джерси, США
1 Зоя Межирова. Невозвращенец и не эмигрант // Знамя. — № 7. — 2014.
2 Опубликовано в литературном приложении к «Независимой газете» «НГ-Ex Libris» от 20 октября 2021 года.
Фотография А.Межирова сделана Зоей Межировой Нью-Йорк 1996 г.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.