
«Накануне беды и разлуки»
М. Кудимова.
В бесконечной беде и разлуке,
накануне войны моровой
вспыхнут рейтинги, комменты, лайки
и сердечки травой-муравой
обагрённые гулко, навылет
палой степью один на один
с чёрным небом, что осенью выльет
сгустки лета, чей мозг прободим
за идею, отечество, веру
по наитию бабок, дедов,
что лежат здесь и морщатся сверху
чёрным взглядом заплаканных вдов
безупречных потерь бесконечных,
беспросветных побед без цены,
постоявшей за ны в подвенечных
чёрных холмиках храмов войны.
* * *
Производя ревизию удач,
нажитых при естественных потерях,
завоешь честно, как собачья дочь,
как сука суки, не впуская в терем
дымы Отечеств сладостных в трубу.
Горнист горланит в ритме ку-ка-ре-ку.
Пружина от матраса на горбу
натёрла грыжу за ночь, чтоб абреку
страдать между лопаток чешуёй,
потрескивая громко при наклонах
домашних дел. Один носок змеёй
уполз под шкаф, другой сокрылся в лонах
на стирку приготовленных одежд,
в чьи дыры смотрит совесть, угрызая
за житие, склонением в падеж.
Вода бежит из крана, как борзая,
за миг до смерти, то есть медленно.
Роняя перхоть власяных покровов,
бодрю себя: Пока ещё не дно –
и можно жить в смятении здоровом,
и подметая ржавчину дерев
метлой не новой, что метёт херово.
Курлычет в небке реактивный рёв,
мычит доярка и молчит корова
о самом главном…

«Февраль. Достать чернил забытых»
Н. Кондакова
Февраль, достать чернил и плакать,
да где теперь достать чернил.
Душа надкушена, как локоть,
и сумрак душу очернил.
И кошелёк не терпит гривен,
лязг гусениц и благовест.
И кудри дев, Пегасов гривы,
и Дранг нах Остен, Зюйд и Вест –
всё перепутав, перемножить,
перенестись, где меньше слёз.
И всё оставленное нажить
в краю Есенинских берёз.
Сухую грусть мочить ночами
проталинами встречных лиц,
где каждый миг-однополчанин
несёт свой крест в прицелах линз.
Немного о себе
Эго смотрится в зеркало, видит эхо.
Человек – это рыба календарей,
что роняет перья и листья смеха
и зимует медленно, где скорей.
Я с утра такой же, как вечер прошлый,
только вновь ныряя в кровать реки,
дважды не наденешь трусы в горошек
амплуа придворному вопреки,
При дворе котёнки на складках грядок
и птичата осени в ровный счёт.
В небеси девчата ведут порядок,
проплывая краном, что не течёт.
Под язык гормоны, возьму гормошку
и намажу хлеба поверх икры
лягушачьих песен, что ловят мошку
на болоте карточной в дурь игры.
Потому я ладный такой и скроен
по мотивам улицы, чьи дворы
утонули в Вечности – час не ровен,
а природа прячет свои дары
в трёхлитровой банке на день не чётный.
Закатав все крышки и рукава,
отражаюсь в небе, как кот учёный,
журавлиной песнею в караван.
«И мы пришли олюденеть на этих рубежах»
И. Караулов.
С утра, вживаясь в облик человечий,
пытаешься, хоть что-то различать –
и зажигаешь вместо света свечи
на блюдечке с каёмкой, как печать.
Столбы лежат на столбовой дороге,
есть во дворе не хитрый костерок,
на бечеве подсушатся хоругви
одежды верхней, чтобы, как пророк,
вошёл в текущий тощими дождями
сквозь сито крыш поместный храм тепла
под деревом каштана с жёлудями,
которые разбухли, как тела,
в степи, что рядом минными полями
с подветренной щадящей стороны.
Когда есть выбор между кренделями
гуманитарной в сроках старины,
то день сложился, ожил, замирая,
как рана швов по линии плеча.
И всходит долгожданно над сараем
засиженная лампа Ильича.

Солнце
скатывается по не трамвайной ветке,
или восходит, кто же их разберёт.
В море консервированные креветки
ещё живые. Кислющий брют
по ощущениям от Халва
переЕжовываемым повторением.
Страдают от боли во рту слова
не правильной дикции ударением.
Это осень – сокращается освещённость.
В поле зрения троллейбусных остановок
окно запотело, в уме трущобность,
в кармане дыры сезонных обновок.
В куртке плащёвой времён Очакова
пуговки не дружат с петельками,
на сердце троеперстно и чуть нунчаково.
Забраться б в ботинки с постельками,
впадая до апрельбуса в анабиоз,
возможно и до травМая.
Груши гнилые обетованны для ос,
а флора едва живая,
завидует фауне.
* * *
И всё-таки я чувствую вину.
Е. Заславская
Я чувствую, что чувствую вину,
она в меня впадает, как река,
единственно войти в её одну,
посмертно плыть, пожизненно, пока
не растворишься, не растаешь в ней,
как сладкой жизни сахарной фрагмент.
Моя вина, как всполохи огней –
и в ней сгорает всякий аргумент,
что приготовил книжно по суду,
к которому повестка, что ни ночь.
Стоит скамья, присяду и сойду
с ума, с вины, чтоб снова день толочь,
виня себя за жизнь, и за вину,
что я не так живу за тех, кто там
лежат на жизнь свою во глубину
по всем моим двоюродным местам.
В подстрочниках подствольников зола
и тени теми ею предстают
в своей вине по жизни ни со зла.
На сервере души, где север – юг,
где запад – смерть, а здесь она видна
в успении блаженном, отболев.
Всё тленно, беспросветно, но вина
в воде не растворится, и в земле
не тонет.
* * *
«Ты знаешь, что колют от острой боли?»
Ирме Зарецкой (посмертно).
Тупою радостью лечат острую боль.
По химии тройка, по физике лучевая
терапия с обоюдоострой тобой.
Хроническая распущенность речевая –
говорю без умолку, без толку, истекаю
гарантийным сроком на кофемолку,
позже от речи сказанной отрекаюсь,
молчу неразборчиво в три ручья.
Моря давно не видел, но соль морская
от порчи, сглаза и дурачья.
Оно стреляет и не болеет,
разве что мучается похмельем,
кровью напившись, как в бакалее
томатным соком. А в надземелье
ползают выползки дождевые –
некуда глянуть. Скоропостижно
мухи плодятся, едва живые,
а жить в этой отрасли не престижно.
Медицина с больными медиками молчит,
руками разводит и отворачивается, уходя.
Мы не ангелы, они не боги.
Крест ли, крышка с дырой гвоздя,
голуби провороненные, как блоги.
Надежда умирает предпоследней,
на третий вера, на девятый любовь,
всё воскресает в сороковой.

* * *
Осень гладит по шёрстке ушей кота,
сукины дети тявкают у двора.
Осень моя любимая, но не та,
та ещё будет биться, будить с утра
светом позавчерашних календ весны,
вкусом сливовых яблок в малиннике,
Листья ещё частично не снесены,
я ещё праздно прибран, почти ни кем
здесь не замечен криком ау, курлы –
ни журавлей пока что, и не синиц.
Только так беспилотно летят орлы,
бомбометая искры в умах глазниц
стылых дождей прохлады по скату дней
крыш в откровенных дырках, прорех щелей
Осень мне ближе лета, зимы родней,
осень с кислинкой мёда, халвы щавлей.
* * *
Оделся во всё голое, иду ко сну,
ночь надвигалась мимо, как паровоз,
мухе чуть отощавшей рукоплеснул,
не задевая локтем хрустальных ваз –
обе на пол свершились, как скорый суд,
и по мизинцу левой моей ноги,
на безымянном правой опух сосуд.
Ваз мне, конечно, жалко до ностальгий
и монотонно брызжет слеза на пол,
тапки уже промокли стоять в углу.
Осень, прохладно в доме и ветров пул
ветки склоняет долу и ко стеклу.
* * *
Здесь даже скарлатину лечим смехом
за полчаса до снеди под язык,
и по щеке с размаху резким махом,
и по другой, а молоком козы
запьём по климатическим широтам
все колики от колкостей в сети
поставщиков трески к эстонским шпротам,
и спим в трусах без кружев, чтоб сатин
с берёзками кудрявыми в горошек
напоминал о долге для семей
(и одиноких ласково хороших).
Я в детстве запускал газетных змей
на ниточке с полосками фанеры –
теперь здесь беспилотная орда
вращается, что ночь, и портит нервы,
и превращает в ужас города,
но мы достали детские рогатки –
и лупим в небо из дробовиков
сбивая мерзость отвращений гадких
и разрывая цепи из оков.

* * *
Калейдоскоп вещей, живущих скопом,
вертящихся, как белка в выходной
с пробитым колесом и стетоскопом,
прислушиваясь к улице родной,
где всё смешалось, как пельмени в пачке –
их довести к уму лишь в кипятке
с грибами маринованными в бочке
после холодной водке в ободке
хрустальной рюмки Золушкиных тапок
за пять минут до тыквенных карет
и новогодних дружественных стопок
под шубой майонеза в винегрет
оливок оливье салата с салом,
а городской ландшафт сошёл с ума –
любая вещь живёт отдельным соло.
испытывая горе без ума.
* * *
По осени приходит город в лес.
Грибы всё знают, только знают молча –
и даже, если их в коньяк замочат,
не открывают к жизни интерес.
И я такой, но тихая охота
здесь так гремит, что можно в мухомор
отправиться в прикиде Дон Кихота,
не говоря, споткнуться о ля мур.
Грибы всё могут (атомные если),
я их мочу в кадушке падших душ –
тут недалёко, душевая возле
тетрадки, у которой карандаш
гостит ночами грифелем по телу
ея изящных линий на листе.
Я езжу в лес на конике, чтоб тяглу
сподручней было в чаще расплести
кустарники кустарной всякой хрени
художественных вставок, чтоб пленер
не повреждал танцульками корений,
когда напьются мастера, в эклер
впадая рожей с модною бородкой.
Грибы им сообщают интроверт
вербальных верб растительностью кроткой,
а выручку с продаж кладут в конверт.
Грибы захватят всё, что не грибы!
* * *
Молюсь без слов, о чём бы шла не речь,
и призываю Имя, припадая,
во время оно мимолётных встреч,
а тишина моя уже седая,
но больше изнутри, чем на висках
и темени, чья тьма преодолима
смирением текущего песка
часов песочных соком, что делимо
по принципу брать худшее из зол,
а лучше оба, ибо мне по силам
премудрости любых природных зон,
куда бы память мозг на заносила
в часы затишья и перезарядки
смертоубойных механизмов зла,
что засевают крестиками грядки,
в которых остаётся лишь зола
от мудрых знаний, а любовь нетленна.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.