Луганску в день Луганска
как память, глубоки,
стоит на правде мой Луганск
у времени реки,
как остров или патронташ
фабрично заводской.
Блокнот, стихи и карандаш,
туманы над рекой,
чьих «Подмосковных вечеров»
недвижима река,
чьи облака у кучеров,
чьи пальцы у курка.
Стоять Луганску и цвести
в сознании, строке.
Я не был там давно, прости,
но в памяти, реке
всё вечно в лунном серебре.
* * *
Я прибит к земле гвоздями,
пресыщаясь всем земным –
виноградными гроздями
или чем-нибудь иным,
или книжною страницей,
или улицей двора,
или птецею-блудницей
прилетающей вчера,
чтобы петь, добром хмелея,
чтобы плыть вдоль облаков
без услады и елея,
без дверных замков, подков,
чтобы посуху и луже,
чтобы осенью зимы
в глубине поста и стужи,
не цепляясь за умы,
за ладони взглядов нежных,
за дожди без четверга
в околотках дней кромешных,
где подписчиков пурга,
где друзей ни зги по кромку,
где надорвана струна,
где живёт ещё не громко
честных правил старина.
* * *
Чай августейший выпит, сентябрём
завариваю новые побеги,
а холода в расчёте не берём,
а в облацех шныряют то ли боги,
то демоны, жужжащие винтом
над темечком, цепляя проводами
в моём улусе пожелтевший дом
страничек, перевёрнутых годами
по часовой, текущих в Лету зим,
чьи очень неожиданны притоки.
Пожалуй, из стишков водрузим
броню ума, или иные штуки
приладим для защиты к потолку,
чья крыша неуверенна в движении,
но держит строй сумняшася в полку
на Калке ковылей – и в достижениях
несёт медальку трезвости ума
за выслугу, и прямоту, и верность,
что очень убедительно весьма
в анклаве бед, чья ветреная верность
шуршит меж облак.
* * *
Замри и слушай. Прежде, чем умрёшь,
дай Богу слово тишиной молчания
в безбожной суете шнурков и рюш
успеха, дел, тоски до одичания.
Лечи себя глубокой тишиной
под камнем на душе идёт движение,
когда молчишь, как зеркало со мной,
и отражаешь смерти достижение
пока живой, точней, пока ты здесь,
одновременно там в Его молчании,
как небо отражается в воде,
так и живи в неслышимом звучании
любви.
* * *
Сижу в своём саду, как краевед,
на брёвнышке, что вдоль меридиана
лежит не по феншую, мимо Вед,
положенное мной во время оно,
когда бывал я молод и красив,
особых перемен не замечая,
помешиваю ложечкой курсив
по курсу пара ароматом чая,
что закипел на медленном огне –
куда спешить здесь, или торопиться,
из всех прохожих знают обо мне
коты да звёзды, шифер, черепица
и прочий скарб, что тащит скарабей
на шару шар коровьих заблуждений
из глубины соломы, отрубей,
что я готовил к празднику рождений
всех знаков Зодиака, запятых,
и прочих символических бамбасов.
* * *
Себя в домоуправцы обратив,
обратно не охота ворочаться,
здесь дом и двор, усадьбы креатив –
но состоя один (без домочадцев)
хожу в шлафроке пятого отжима
с коленками по типу парусов,
здесь грань приличий мною расторжима
от темени до нижних ярусов,
ношу носки из бархата, велюра,
смотрю в лорнет на прелести девиц
с претензией невинных действий флёра,
да их здесь нет, по скрипу половиц
час узнаю текущий или где там,
в лафитничке содержится лафа,
которую купил ещё кадетом,
в хозяйстве сельском без году профан,
играю в вист и шахматы с собою
на мелочь (никогда не отдаю)
и чай вкушаю с булочной сдобою,
мечтая улететь зимой на юг.
* * *
В лиловых улочках заката
туман присел повременить,
чтоб при свече читая Канта,
разлить осадок в синюю финифть,
что так прекрасна тем, что уцелела
в количестве двенадцати персон
в местах, где на дорожках кровь алела,
а мир давно ушёл, оставив сан,
и почести свои, и привилегии.
Теперь здесь фронт, безлюдно и темно,
но каждой ночью просятся Элегии,
постукивая пальцами в окно.
" Колокольная " прелюдия Рахманинова до-диез минор
Мой друг Рахманинов Сергей
(лет девятнадцати от роду)
минорный гений панагий
(сердечных) дал душе отраду
в далёком Питере тех лет,
когда мы просто так дружили,
но он был музыкой налит,
как бронзой колокол. Ожили
воспоминания не вдруг –
он часто в помощь мне частями
приходит клавишами рук,
когда шальными новостями
не спишь – и только «До-диез»
утешит или успокоит,
а червь грызёт и совесть ест,
но он заявится в покои
лет девятнадцати от роду –
и нам легко.
***
Серёже Рахманинову девятнадцать лет. Он только что блестяще окончил Московскую консерваторию и, как многие молодые музыканты, нуждается в деньгах. Решает написать красивую художественную музыку — и заодно немного заработать.
За публикацию Рахманинов получает сорок рублей. Примерно два месячных заработка фабричного рабочего. Больше эта музыка не принесёт ему почти ничего: Россия тогда не входила в международную конвенцию об авторском праве. Зато принесёт имя. Осенью 1898 года он едет с гастролями по Европе и Америке и включает Прелюдию в программу. Успех такой, что за дело берутся издатели. В Лондоне пьесу печатают под названиями «Пожар Москвы», «Судный день», «Московский вальс». В Америке — «Колокола Москвы». Эти названия появились уже у зарубежных издателей. Сам Рахманинов их своей музыке не давал. Позже он пишет новый цикл прелюдий — и сам считает их гораздо лучшей музыкой, чем знаменитая ранняя. Публика его мнения не разделяет. В одной только Америке он исполнил её около тысячи раз. Позже Рахманинов вспоминал, что в девятнадцать лет эта музыка пришла к нему с такой силой, что он не мог от неё отделаться, пока не записал.
* * *
Вчерашним днём измерил утро,
примерил снами глубину,
когда я был по жизни отрок,
пытаясь улететь в длину,
но падал глупостью и ленью,
коленки смазав, подстелив
по школе правильную линию
котлетою поверх подлив,
чьи макароны безутешны
от дырок, вилок или мух,
всё движется, но где-то те же мы,
потратив знания на взмах,
а на полёт нас не хватило,
а дальше только вниз, и вниз
бесчеловеческое тело,
в которое я столько внёс.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.