Две стороны ненависти


Рудольф Брызгалов

 

  К 20-ти летию РСПП                          

Утренний туман медленно  разрывал ночную мглу.  Утро выглядело унылым,   неприглядным,  усталым, словно оно не хотело  полного рассвета.  Огни у причала светились странными размытыми пятнами.  Хрипло, словно прокашливая этот туман, гудели пароходы.  С ночи сильно приморозило, и  почти все вокруг  было одето  в тончайшую инеевую кисею.  И как было хорошо вздохнуть этот чистый,  холодный, напоенный близкой пресной водой и  хвоей  после  злобной  толкотни, беспощадной ругани и запаха  нечистых тел в помещении кассы речного порта.  Выйдя из дощатого сарая кассы,  Вера Георгиевна  сразу  же наткнулась  на  яркий костер. Он и ослепил ее и поманил. Она подошла к нему погреть руки.  Неторопливо  она сняла  вязаные варежки и с удовольствием стала мять и  потирать кисти,  шевелила пальцами, стараясь  протянуть их ближе  к огненному теплу.

Когда руки согрелись, она достала старомодный портмоне и сосчитала деньги.  Кроме билета, купленного с  большими трудностями на какой-то параходишко, идущего до Дудинки (на большой пароход, с каютами и примитивным комфортом, достать не смогла, а в такой давке – хорошо, что вообще  смогла достать), оставалось  триста рублей.  Был  с ней еще большой фибровый чемодан с ее вещами  и вещами, предназначенными Виктору. И была еще   небольшая холщевая сумка,  в  которой лежала  скудная провизия на дорогу. Тут, в Красноярске, ей удалось на базаре подкупить хлеба,  а домашние котлеты и шматок сала еще оставались, но были уже на исходе. У нее была  только  одна мысль, добраться до Дудинки, а там ее встретят. Только бы добраться, только бы…

Вспоминала, как  трудно давалась ей эта поездка.  Как только она получила письмо с сообщение, что их расконвоировали и что ей теперь можно добиваться свидания, Вера Григорьевна бросилась хлопотать.  А как трудно выстаивались пропуска в здания со страшными буквами КГБ, как тяжело писались казенные бумаги, какими  равнодушными, красноватыми от бессонницы глазами, смотрели на нее молчаливые люди в молчаливых, прокуренных кабинетах. Сочувствия и сострадания в этих глазах не было.  Но все позади, надо готовиться  в дорогу.  На толкучке она распродала свои нехитрые вещи, оставшиеся   после дикого, томительного пути эвакуации.  Нужны были деньги на дорогу,  нужно было что-то купить Виктору и оставить  немного детям, хотя они уже и взрослые, но для матери, они постоянно остаются детьми и  больной матери. Как они проживут без нее, сердце обливалось кровью.  Но предстоящая встреча с Виктором скрашивала ее тяжелые мысли.  И вот долгий,  мучительно долгий переезд  до Красноярска,  тряску  почти нетопленого вагона, железный,  бездушный перестук колес на стыках,  суета и маета, казалась, бесконечной дороги. Народу в вагон натолкалось столько, сколько могло влезть.   Вера Григорьевна с трудом влезла на багажную полку (счастье же, какое). Там уже лежала,  какая-та несчастная, (а кто в этом вагоне был счастливым) измученная женщина.  Тело у Веры Георгиевны занемело от неудобного, скрюченного положения, кружилась голова от скрипа и дрязга разбитого вагона и кислой  вони застарелой грязи и вонючего, разъедающего глаза пота.  В голове светилась мысль, скоро увижу его, после кошмарной, неправдоподобной разлуки, что длилась уже почти десять лет, больше похожих на вечность.

Сейчас особо   эти десять лет одиночества,  как  вчерашнее, накатывалось  на нее  при воспоминаниях  ощущением обморочного бессилия. Тогда  тяжело скрипели паркетом сапоги незваных гостей, петлял по квартире пугающий говор приглушенных голосов  людей в кожанках и запах чужих папирос. И  на все вопросы  об участи Виктора один ответ: «Разберемся…».  Обида и страх на лицах детей и матери и медленно, словно заворожено кружащийся по комнате пух из разорванной подушки…Страх шел  с ними  все эти десять лет.

Пароходик «Ермак», на котором ей предназначено было плыть, оказался  старой и маленькой посудиной с облупившейся  черной краской.  Навигация на Енисее  доживала последние дни. В порту  уже стояли  на приколе большие солидные  пароходы, ждать весны,  среди   которых «Ермак» казался потрепанной старой игрушкой. Прижимая к себе сумку и чемодан, врезаясь в толпу пассажиров  с каким-то отчаянием и уже нажитом умением, приобретенным за войну в эвакуационных давках,, Вера Георгиевна с трудом пробилась к пароходику.

-Отойди, зашибу! – проревел где-то сверху огромный мужик с бородой, наваливаясь на нее пахучим овчинным полушубком.  Глаза его были страшно выкачены. Не человек, дикарь.

Этого «зверюгу» отбросил сильной рукой  молодецкий румяный матросик в тельняшке под  расстегнутым кителем и с чумазым, добродушным  лицом. Он  взял Веру Георгиевну под  локоть и подтолкнул ее к трапу.

-Давай, бабка, вперед! – и подмигнул ей. И еще  успел сказать:  - Городская? Не дрейф, лезь прямо  по людям до вон того брезента, там и ветер меньше, затишек, отдохнешь.

И впрямь пришлось лезть по людям. У сходней   орущей  толпой  прижало к борту  мальчика лет тринадцать, сдавило его, и мальчик надрывался от боли в тонком и сиплом крике. Навалившиеся на него пассажиры и хотели бы не прижимать мальчугана, все же ребенок, но по трапу  поднимались, напирая, новые, и давление все усиливалось.  Но все же мальчик проскочил на корабль. Вера Георгиевна засмотрелась на мальчика, переживая его участь,  ее  толкнули. Она упала, ударилась лицом о чемодан и боком в чьи-то торчащие грязные сапоги и поползла  к какому-то грузу, покрытому  зеленым военным брезентом.  По укоренившейся за время войны привычки не расспрашивать ни о каких грузах. Тихо добралась до брезента.  Потом,  она узнала, что под ним были обыкновенные дрова.    Устало привалившись спиной к этому брезенту, Вера Георгиевна   некоторое  время приходила в себя, оттирала пот с лица, устраивала чемодан и сумку на крохотном свободном пространстве.

Потом отметила, что истошный крик мальчика прекратился, успокоилась, а пристав  и глянув через головы людей, увидела, что пароходик уже движется по реке, и порт с большими судами удаляется, и совсем  где-то рядом плещет водой  старинное пароходное колесо.

-«Ну все, - подумалось ей. – Славу богу, еду». От  железного, холодного  пола пахло мазутом, с реки бил зябкий, рыбный какой-то ветер.  И вот уже поползли по бокам, нависли над чугунной  водой  крутые, поросшие тайгой берега с белыми каменистыми пролысинами. И вся эта высота, и ветер, и глухое  пространство мертвенной полуспящей ледяной воды  показались  Вере Георгиевне  необыкновенно  величественными, а порой и сказочными.

Рядом с ней под  брезентом разместились двое. Старик в зипуне,  истовым лицом.  С ввалившимся беззубым ртом. На нижней губе  малиново-серым пятном виднелся струп. Старик важно,  даже казалось, с каким-то презрением молчал и лишь иногда доставал из кармана зипуна хлебные крошки и горстью отправлял их  в беззубый рот. С правой стороны, ближе к корме, расположилась женщина одних примерно лет с Верой                Георгиевной, может, немного помоложе.  Голова у нее по-крестьянски была замотана  платком, на ногах сидели валенки, и короткая  овчинка ладно облегала ее крепко сбитое тело.  Из-под  платка глядели на мир серьезные, без улыбки глаза.

-А что вы на большой пароход-то не достали места? – спросила она почти сразу у Веры Георгиевны, немного развязывая платок.

-Не смогла, -  отрицательно качнула та головой.

-Вот я  и тоже. – Губы у женщины расплылись в улыбке, и эта улыбка сразу Вере Георгиевне понравилась. Было в ней что-то доброе, то доброе, что рождается только  перенесенным лихом. – Да вы не кручиньтесь. Мне на пристани  матрос говорил. Что все равно, как до порогов доплывем, нас на тот большой пароход и посодют, потому что этот вертать  будут  в Красноярск…  Она помедлила. – Вы, как я вижу,  не местная?

-Нет, я не отсюда. Я из Москвы.

-С Москвы-ы? – с уважением произнесла женщина, внимательно вглядываясь в соседку. – То-то я гляжу,  вы совсем уж по-городскому принаряжены. Вон ботинки у вас…- Она усмехнулась. А я из Ростова. Слыхали?

-Разрушено  у вас там все, -  с сочувствием проговорила Вера Георгиевна.

-Э-э-э, разрушено! – Женщина даже махнула рукой. -  Цельного дома нет!..  Либо щебенка от камня, либо торчат   печки без стен. В сарайках временных люди живут, то и просто в ямах. Выкопают яму и живут в ней. Куда деваться.  Я летом тоже в яме жила, а теперь в барак меня взяли со строительства.

Они немного помолчали, как бы  приглядываясь, друг к другу. Женщина в платке продолжала улыбаться, и Вера Георгиевна тоже улыбнулась ей в ответ. Мало, слишком мало в последнее время ей доводилось встречать вот такие, просто и добро улыбающиеся лица.

-Ну ладно, - сказала женщина, разматывая платок на шее. – И хорошо,  что плывем. Теперь только до порогов нам сдюжить, а там уж дело пойдет. До порогов,  я слыхала,  дня два, что ли плыть. Самое первое, чтоб ни дождь, ни снег не пошел. Если пойдет, тогда нам  труба – ветер заметет, и никакой тебе брезент не спасет.  Вы докуда плывете?

-Я до Дудинки, - ответила Вера Георгиевна, глядя  на ее тщательно стянутые в пучок светло-русые волосы, в которых, впрочем, уже глядела седина.

-Я –то раньше, - улыбнулась женщина. – Мне уже не долго.  У нас уже и снег лежит. Я в Красноярске  порасспросила людей, они говорят – стужа там злая, за Полярным кругом.. А уж как начнет месть, то метет и метет… Сутками! Людей с ног кидает.

-Да, и морозы, и бураны там лютые, - поддержала разговор Вера Георгиевна, вспоминая  в письмах мужа описания долгой полярной зимы, и сразу чуть забившееся тревога, боль за Виктора полоснуло сердце.

-Что ж  это вы, - вернула ее к жизни голос женщины, не по погоде одеты. В городском. Замерзнете там. Мне вот и тулупчик перепал, как матери военнослужащего. Нам вообще хорошо помогают-то, чего греха таить. Заботиться о нас государство, об тех местах, что под немцами были. Нам вот и строительство помогают налаживать, а по лизингу американских продуктов подкидывают, да из одежды что-нибудь… – Она опять почти беспечно улыбалась. – Как вас звать, величать?

-Вера Георгиевна.

-Ну а меня, Мария Сергеевна. Только я больше к Маше привыкла. И люди так звали, и муж.  А сын тоже, чуть что – в шутку говорит: ох, и люблю я тебя, наша Маша! – Она улыбнулась,  светлые глаза ее залучились морщинками

-Вы к мужу едете?-  спросила Вера Георгиевна.

-Нет… - Маша замялась, и улыбка  пропала с ее лица. - Мужа-то моего нет.  На Урал похоронка пришла, в сорок втором, зимой. Уж убивалась я, убивалась, а вот только обратно не воротишь… А только счастье было такое, что сын живой. Не пришло ему еще время на войну, лишь нынешним летом взяли на действительную. К нему и еду проведать. – Она как-то робко посмотрела на Веру Георгиевну. А ваши- то…живы?

- Живы, - кивнула та. – Сын тоже годами не вышел. А вот брат мой и двое братьев мужа погибли.

-Яй-яй, - тихо проговорила Маша. Сколько же повыбило мужиков! Ай  и война, ай  и лихоманка. – И она замолчала, сиротливо сложив руки на коленях.

Стало темнеть, и берега были видны нечетко, река совсем почернела, и лишь угадывался ее плеск по лопотанья под колесами. С вечера стало холоднее, ветер налился прозрачной льдистостью.

-Ну что ж, - вздохнула Маша,- хоша и тяжкие времена, а жить надо. Хорошо бы нам покушать сейчас и отдыхать устроиться.

Маша  развернула узелок, а Вера Георгиевна достала из сумки газетный сверток с едой.  Провизия Маши оказалась куда богаче. У нее и белый хлеб, и зеленый лук, и сала побольше и яйца, и американская тушенка, в продолговатой банке, которую она ловко, по-солдатски открыла ножом.

-Эх, кипяточку бы нам, - сказала она. – Да тут разве его найдешь. Ну, вы кушайте, Вера Георгиевна, угощайтесь, а то ишь какая вы худенькая, прямо прозрачная.  Или болезнь у вас какая?

-У меня туберкулез, - ответила Вера Георгиевна и, видя, что Маша не  поняла, добавила: - Чахотка, кровью харкаю.

-Ох ты, боже мой! – Охнула Маша с непритворным сочувствием. – Как же это вы миленькая?  Видно глотнули беду полной чашей.   И больно вам?

-Сейчас лучше, - чуть улыбнулась Вера Георгиевна.  – Здесь и холодней и суше,  а это для моей болезни полезнее.

-Ну да, ну да, - забормотала Маша, вот вы кушайте,  хорошее питание, оно все лечит. Она достала ножом  из банки большой шмат  тушенки, блестящей  жиром, и положила его на кусок белого хлеба. – Эх-ха, и досталось же вам, - прибавила она. – Да уж все, почитай, позади.

-Досталось. – Голос Веры Георгиевны дрогнул, и подумалось ей, что для нее-то ничего еще не кончилось, и сколько новых страданий ждет впереди -  кто знает.

Молча они поели,  и стали укладываться  на ночь. Палуба уже спала, лишь кто-то курил у борта, рассыпая во тьме  оранжевые брызги, да слышался  мерный плеск воды и подрагивающий шум машины. Сипло ревнул пароходный гудок. Вера Георгиевна прикрылась куском свободно свисающего брезента и замерла. Высоко в небе, прорываясь из-за мутных облаков, светила луна, озаряя небо молочным светом. Она думала о том, каким встретит мужа, каким он стал после этих страшных десяти лет. Уж она представляла их себе, ЧТО были эти десять лет для него…  Подрагивание палубы на волнах убаюкивало, и она уснула.

Проснулась она от сиплого гудка и пронзительного крика;

-Ба-ке-ны-ны! По право-ой!

Зябкий  ватный туман обволакивал все вокруг. На брезенте играли капельки воды на белом поле изморози.  Вера Георгиевна привстала, откидывая  брезент, и тут  откуда-то изнутри ее рванул знакомый приступ кашля. Она хрипела, задыхалась, старалась кашлять потише, согнулась, прикрывая рот одной рукой, а второй  нашаривая в кармане платок. На скомканной  серой  материи появились темные пятнышки. Кашель отпустил.

-Ну что, Вера  Григорьевна, - раздался  ясный голос Маши, - проснулись? Ну и ладночко. А то я все бока себе отлежала, да и замерзла порядочно, даром,   что в тулупе.  Надо бы нам где-то умыться и за завтрак садиться. Что ж, с добрым утречком?

С добрым утром, - ответила Вера Георгиевна, не поправляя Машину ошибку, глядя на румяную со сна  Машу, и так ей  хорошо и покойно стало от ее веселого чистого голоса, что все ночные страхи и даже  утренняя  боль отошли, словно новые силы в нее влились.

Большинство  людей на палубе еще спали.  Они умылись у ржавого ведра на цепочке ледяной енисейской водой. Туман постепенно расходился.

-Что-то вы бледная какая-то Григорьевна,-  произнесла Маша, накладывая  ножом тушенку из банки  на белый хлеб. – Ах,  кабы не жизнь  наша тяжелая, пригласила б я вас к нам на лето. Какое у нас лето до войны… Она даже зажмурилась от счастливого воспоминания.  Дом у нас в тридцати  километров от города. Клубничка  своя, сад, огород. С утра зелени нарвешь, огурчики свеженькие, хрустящие…  И корова была. Клубнички насобираешь, молока надоишь, и картошечку горячую с  огурчиками. А потом на траву уляжешься под солнышко и лежишь, отдыхаешь. Благодать. У нас-то солнышко те-оплое, не то, что у вас в Москве.  Все через войну потеряли. Бывало в эвакуации вспомню – и сердце холодом обоймет.

-А где вы в эвакуации  были? – спросила Вера Георгиевна, опять не обратив  Машиного  внимание на неправильное  ее отчество.

-Где только не были! – Маша неопределенно махнула рукой. – Сперва,  аж в Сибири, под Томском, в деревне. Потом, значит, нас перевели на Урал, а уж потом  в Горький, на авиазавод.

-В каком году? Мы тоже на авиазаводе  работали.

-В сорок третьем.

-Нет, - Вера Георгиевна отрицательно качнула головой. – Мы в октябре сорок второго в Москву вернулись.

-Вы   прямо в Горький  с   Москвы?

-Не-ет,  не сразу. – Вера Георгиевна улыбнулась воспоминаниям. – Сначала на Кавказ, там у нас родственники жили. Потом    уж до Горького кружным путем, когда немцы на Кавказ прорвались. В Махачкалу, оттуда через Каспийское море в Красноводск, а уж затем через Среднюю Азию, через Ташкент  аж,  до Горького.

-Тяжелый путь проделали, -  с пониманием сказала Маша.

-Тяжелый, - согласилась Вера Георгиевна. – С двумя детьми…  Только кому же легко было.

-Это,  верно, всем тяжело было, - кивнула Маша. – Да, погоняла нас жизнь… Она взяла руки Веры Георгиевны в  свои. – Боже ж наш,  вы же интеллигентная, а руки у вас, гляжу, трудовые. Битые у вас руки  Григорьевна. – И она погладила ее руки своими руками, заскорузлыми, с плохо гнущимися пальцами, треснувшими, с малости  привыкшими к тяжелой работе. И возникло между двумя женщинами что-то верное и теплое, что-то такое, отчего  ком к горлу и слезы в глазах.

Могуч был Енисей под  тусклыми,  негреющими лучами солнца, высоки и круты  были его берега, поросшие темным лесом. И как радовалось сердце навстречу этому дикому простору, если б не холод, не голод, не медлительный плеск допотопных колес старенького парохода, не бесконечные заботы, беды, страдания, болезни – все то, что делало людей хмурыми и безучастными к величию природы.

-Да-а-а,-  протяжно пропела Маша,  поднимая воротник полушубка и приваливаясь к брезенту, - с детьми всегда забот полный рот. -  С моим сыном Генкой,  ох и намучилась, кто б знал. Связался с плохими ребятами на заводе, курил, пил спирт…Э-э, кабы не добрые люди, кабы не бригадир Николай Иванович, так чтобы их него вышло – неизвестно. А теперь жив - здоров, военнослужащий, каланча, сто восемьдесят роста. – И улыбнулась.

-Нет, мой тихий, худенький, - Вера Георгиевна усмехнулась. – В сорок четвертом он тайно от меня в военкомат направился, в добровольцы записываться. А военком ему и сказал: ты, мальчик,  сперва,  семилетку закончи, потом и поговорим. А ему тогда почти семнадцать было.

-Ваш где теперь? – спросила  Маша, глядя в небо.

- В Москве, на заводе работает, а потом думает в техникум поступать.

- Мой тоже. – Маша вздохнула. -  Отслужу, говорит, мама и в техникум пойду. Да чего говрить, их жизнь, пускай,  как хотят, так и живут…  А муж-то,  что говорит?

Вера Григорьевна промолчала.

- Он воевал у вас? – спросила Маша, продолжая глядеть в небо.

- Нет.

-Что ж, всю войну на Севере? Тоже  дела… - Маша скривила губы. – Видно офицер?- Нет, Маша, - тихо  проговорила Вера Георгиевна и почувствовала, что бронхи наполняются предопущенным приступом кашля. – Он не офицер. Мой муж заключенный, десятый год сидит…  Теперь его разконвоировали, и мне разрешили свидание… Она тяжело вздохнула.

Некоторое время стыло молчание, натужно  гудела машина, шлепали колеса.

-За что посадили,  проворовался? – раздался грубый и далекий голос Маши.

-Да нет! – Вера Георгиевна  с напряжением сдержала кашель. – Он… он честный человек. Так уж вышло,  видно судьба такая…  Не всегда у всех  было в то время одинаковое мнение… Ну-у,  когда…

А-а-а-а… - прервал ее сбивчивую речь голос Маши.  Она  не изменила положения, и лишь глаза   ее впрямую смотрели на Вер Георгиевну, смотрели  неожиданно яростно, поедая двумя жалами черных точечных зрачков. – Политический? Враг народа?

-К сожалению, так многие считают… -  тихо  произнесла Вера Георгиевна, но вдруг осеклась. Уж слишком  нестерпимым был взор Маши, режущий, ненавидящий (это она сразу почувствовала), хотя Маша так и сидела, не сдвинувшись.  Что… - проговорила Вера Георгиевна.- Что, Маша?..

-Га-а-а… - как-то странно выговорила та, не отводя своего дикого взгляда. – Га-а-ады! Вы…Вы… - Она чуть приподнялась на локте. – Мой мужик под пулями голову сложил, под немецкими пулями… - Она задохнулась от приступа гнева. – Га-а..ады!..

-Нет, Маша, - спокойно, убедительным голосом постаралась сказать  Вера Георгиевна, ибо ей знакомы были эти взрывы подозрения и негодования людей, когда они узнавали, что ее муж репрессирован как политический. – Он всю войну просился на фронт, но ему отказывали. Их почему-то...

-А-а-а! – прокричала Маша. – Не  брали?.. Гадов, сволочей,  фашистское дерьмо  не брали? Чтоб они к немцам драпанули, предатели?  Не брали?!. – Она чуть-чуть привстала с расширившимися, словно невидящими глазами. – Не брали?  До… - она всхлипнула. – До десятого колена вас, фашистов, гадов убивать надо! Родину, Россию продать хотели, Гитлеру помочь  одолеть русский народ!  Звери!!! Из-за таких, как твой гад,  моего мужика убили, наших мужиков всех, всех поубивали…  Шпионы проклятые!! – последние слова она выдохнула со змеиным шипением.

-Маша!  Как вы можете!  - лишь воскликнула Вера Георгиевна.

  • Молчать, гнида! – хриплым голосом выговорила Маша, и даже под толстым полушубком было видно,  как напряглось все ее тело. Кулаки сжались, глаза так расширились. Что даже закосили. – Мужик мой  гниет в земле, сын мой, жизнью рискуя,  храняет врагов народа, а вы… Я тебя всю себя… Мясу ела мою рабочую, смертью добытую…

-Мы тоже работали, Маша, - с отчаянием сказала Вера Георгиевна, все еще  сдерживая рвущийся кашель. – Мы не враги… - Кашель рвался, бился в бронхах,  неотступно подступая к горлу.

-Я руки твои смотрела, - как бы с удивлением проговорила Маша. – А в те поганые руки Гитлер пятаки бросал за измену, за кровь наших  солдат… Враги! Фашисты!!! – И тут  она разразилась таким мощным потоком  брани, что проходивший мимо матросик в тельняшке замер, надул смешно щеки и с уважением прислушался.

-Ну,  бабочка, - сказал он, -  ты даешь… -И,  покачав головой, отошел.

Лишь немногие головы, поднявшись от  палубы, глянули в сторону женщин, но уже привыкшие к ругани, и к страшным сценам этой жизни, опять срослись с плоскостью палубы.

Маша замолчала, сплюнула со смаком и отвернулась. Только плечи ее вздрагивали – она плакала  беззвучно, надрывно. Вера Георгиевна тоже молчала, но глаза ее были сухи. Больше им говорить было не о чем, все внезапно разорвалось, все было сказано. И тут кашель,  на конец, добрался до верха, резанул, ударил в горло, закачал все тело и долго бил и душил ее хрупкую, исхудавшую фигуру. Платок весь покраснел от  кровавой слюны. А когда кончился приступ, пришло полное опустошение. Тихо стало и как-то ненужно. Она подняла глаза, повела ими по скорченной спине Маши и затихла.

«Я еду, - билось в голове Веры Григорьевны. – Еще раз… Опять то же самое… Еще раз… Господи, да будет ли конец  всему этому, этой реке, этому пароходу, этой беде людской? За что же такое?! Ненависть, она имеет две стороны. Какая из них правая?»

Пароходик неутомимо шел к цели.

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.