Сокровища моих сокровищ (отрывок из книги)

ЭЛЕОНОРА БУЛГАКОВА

 


 Пером гусиным Пушкинским клянусь:
– Ну, – был дневник, был способ – выжить…
Зачем на суд людской живая отдаюсь?
 Из сборника "Статуя любви"


В конце октября 2005г. директор клуба санатория "Ёлочка" Владимир Михайлович Слюсарь, пригласил меня выступить перед отдыхающими. Набрав полную сумку своих книжек и зачехлив гитару, я двинулась в путь.
От железнодорожной станции Левада ехала в битком набитой пригородной электричке. Единственное свободное место было только у двери в тамбур, там я основательно промёрзла и, как следствие, подхватила серьёзный бронхит.
Больше месяца, переключая от скуки каналы TV, и, устав от бесконечного калейдоскопа и пошлости эстрадных программ, от трупов, настоящих и "киношных", заполонивших моё жизненное пространство, я, как страус, спрятала голову в песок: выключила телевизор и (SOS!) – взялась перечитывать свои дневники, которые вела несколько лет с большими перерывами.
Удивительно, как описанные мной серые будни, пережитые заново, благодаря дневниковым записям, пролистанные случайно спустя годы, словно альбом с пожелтевшими от времени фотографиями, наполнились теперь значимостью, и какой-то тёплой и счастливой грустью. В моих тетрадках я обнаружила россыпи сокровищ: диалоги с моими внучатами, – с моими "сокровищами". Сначала внимательно перечитывала тетради, перелистывая страницы, а когда поймала себя на том, что уже не читаю дневник, а выискиваю именно эти диалоги, мысленно возвращаясь к тем, как казалось, незначительным событиям, то вдруг очутилась в состоянии тихой радости и сладкой печали. Меня захватило это занятие...
Именно эти "изюминки" и стали истоком книги: уже давно многое выветрилось из памяти, а странички дневников вернули мне позабытые мгновения, как Божий дар. Было бы горько, если бы они растворились во времени и исчезли навсегда в суете повседневности, а так, я обнаружила "фунт изюма", и, благодаря этому, будто заново прожила свою трудную жизнь вместе с родителями и другими, ставшими дорогими мне, людьми.
По крупицам, выбрав из дневников именно "сокровища моих сокровищ", я нашла, что они могут быть интересны и моим ровесникам, – "детям" от 16 и старше, (я отношу себя именно к этой возрастной категории), и людям, у которых ассоциативно близкие воспоминания, и тем, кому не пришлось пережить ничего подобного.
Они могут быть интересны ещё и потому, что если даже кто-то пока сидит на горшке, он всё равно уже – личность. У него уже есть своя точка зрения, отличная от той, которая у всех, кто выше (ну, подумаешь!) всего-то, – на несколько вершков от горшка. По сравнению с размерами вселенной, эти несколько вершков – бесконечно малая величина, которой в данном случае можно пренебречь. Однако, у нас с ними, (сидящими на горшке), – разные "точки зрения". А если добавить еще поколение бабушек-прабабушек, и принять во внимание ещё и их "точку зрения"? Вот где истоки конфликта "отцы и дети"! А как хотелось бы взаимопонимания...
По крайней мере, надеюсь, что и Ваша память, уважаемый Читатель, унесёт Вас в чистые, пахнущие детством, дорогие Вашему сердцу, – воспоминания, независимо от Вашего возраста.

Пришли мне мысли в голову бесценные:
 Мы друг без друга все – неполноценные.


 Элеонора Булгакова

 ТИК-ТАК… ТИК-ТАК… ТИК-ТАК…


Здравствуй, Новый Год, – 1994-й!
Сейчас мне кажется, что жизнь кончилась. Такого удара мне еще не наносил ни один год, – год самых сильных потрясений, личного горя.
Уехал… Самый близкий, самый дорогой… Единственный... Смогу ли я подняться? Ведь самый ощутимый удар наносят близкие люди, – на другие удары можно реагировать по-другому.
Однако, это был год выхода со стихами к людям, к благодарной аудитории… Только это и спасло…

Я хотела с тобою дойти до могилы, милый, –
Ты ж – в дорогу собрал рюкзак … зак… зак…
Этот крест до Голгофы одной мне нести не по силам.
За что ты со мною – так... так… так…

Ты меня окрылял. Ты давал мне силы.
Ты же слышал: – я стала пе-е-ть…
Подари, подари мне надежду, милый.
(Или, Боже, пошли мне смерть)…
 28.12.1993 г.



Где-то я прочла, что дети – наша надежда, но мы умираем раньше, чем успеваем убедиться, что наши надежды не оправдались….
Моя надежда – внучка. Глядя на неё можно не сомневаться, что человек произошёл от обезьяны: вот они, на фотографии, сидят рядом, как двойняшки – пятимесячная Алёнка и мартышка неопределённого возраста из голубого искусственного меха.
Все в один голос утверждают, что внучка – копия бабушка, т.е. – я. Причём, единственным признаком нашего сходства и родня, и соседи, – единогласно признали торчащие уши.

Фото 1 (Аленка с мартышкой)

Есть у И. А. Крылова: – "Я удавилась бы с тоски, когда бы на неё хоть чуть была похожа!”... Да я была бы счастлива, если бы это действительно было так! Но она похожа на мою сваху, хотя, что касается ушей, спорить не стану: мои – так же торчат. Вернее, я пробовала спорить, но это совершенно бесполезное занятие.
Сегодня жара неимоверная. Прибегая с работы, забираю внучку из садика и мчусь под душ. Чтобы Алёнка не осталась без надзора (в доме огромный пёс – эрдельтерьер, по кличке Милорд), я вынуждена оставить открытой дверь в ванную.
Стоя на пушистом коврике, внучка держится двумя руками за край ванны, и мне, стоящей под душем, видны только её широко раскрытые глаза. Вдруг она спешно начинает копошиться, пытаясь задрать себе маечку. Когда, наконец, ей это удаётся, пальчиком тычет в свой пупок и, удовлетворённая, с сияющими глазами, восторженно смеётся:
– И у Аёнки!
Оказывается, кроме ушей, есть у нас с ней, по крайней мере, ещё один признак сходства, – пупок. Впрочем, как и со всем остальным человечеством, независимо от цвета кожи, национальности, крови, от языка, на котором оно, (всё человечество), –разговаривает, даже от того, каким словом на разных континентах оно называет свою маму или своего Бога. 29 июля 1985г.

Интересно: – у обезьян есть пупок? Нужно срочно сходить в зоопарк. А – национальность? А – группа крови?
Интересно: – они, (все обезьяны), – разговаривают на одном языке или в разных странах по-разному?
Интересно: – если мы, люди, произошли от обезьян, то не от всех же сразу, а от какой-то одной пары, тогда откуда же у нас набралось столько разных языков, обычаев, культур, национальностей, религий?
Независимо от этого, думаю, что все человечество одинаково радуется и страдает, когда страдают дети. Страдают даже птицы, – Вы же, наверное, видели, как они беспокоятся, когда птенчик выпадает из гнезда.
Испытываю острое чувство стыда, когда начинаются разборки, когда пренебрежительно говорят: "лица кавказской национальности", "чебуреки", "жиды", "хохлы", "чукчи", "турки", "чернож..ые"– уже одним этим фактом высокомерно позиционируя себя "высшей расой". Ведь у каждого народа есть чему поучиться!!! Сразу становится ясно, – чем человек отличается от обезьяны, от животного: – те, для кого существует "национальный вопрос", по-моему, ближе к последнему. Иногда, к сожалению, не просто – к животному, а даже – к зверю.

* * *
Алёнка сидит, ест. Очень охотно орудует вилкой.
– Покойми меня, – говорит она. Начинаю ей помогать, но она тут же выхватывает у меня вилку:
– Ты – Аёнка, а я – бабочка, – буду тебя коймить.

* * *
Мы часто читаем "Цокотуху”, "Федорино горе”, Маршака и Алёнка стала "сочинять стихи”. Очевидно, она решила, что книжки, – это обязательно ритм и рифма. Сидит на горшке, берёт в руки газету или журнал мод и наслаждается:

– Кока, лёка, мака пока,
Лапанёка, тёкапо,
Маканёка, ламанёка,
Наманёка, лякапо...

Иногда она напевает это, причём, её вдохновение может длиться достаточно долго.
13 октября 1985 г.

* * *
– Бабоцька, поцита-а-й "Цокотуху”. Бабоцька, поцитаес "Цокотуху”? Бабоцька, Аёнка хоцет поцитать "Цокотуху”! Ну, позалуйста!
Всё она проговаривает с невероятной скоростью, склоняя на бок головку, успевая менять и выражение лица, и интонации, от умильных и просительных, до лукавых и вопросительных или капризных и требовательных. Глядя на эти хитрющие "манипуляции", отказать просто невозможно, хотя Алёнка давно уже знает всё наизусть, потому что всё тысячу раз читано-перечитано.

* * *
По окончании инженерно-экономического института в Москве я получила направление на Змиевскую ГРЭС, в технический отдел.
... Утром на работу, вечером – с работы... Удельный расход топлива средний – за час, средний – за сутки, средний – за месяц, средний – за год...
– И – так всю жизнь?! – с тоской и ужасом думала я. – Неужели я так и буду из года в год, до самой пенсии, бегать туда-сюда по одной и той же тропинке, и целый день, не вставая, считать эти скучные цифры?
Некоторое время, когда среди учебного года уехал преподаватель техникума, меня попросили после работы читать рабочим курс Теплотехники, – ну, хоть какое-то разнообразие. Боже мой! ... Это были изобары, изотеры, IS-диаграммы... Это было в моей "прошлой жизни". Сегодня трудно поверить, что это вообще когда-то со мной было!
После Московского института, любимого "Современника", "Таганки" и других театров, после неповторимых – Плисецкой, Плятта, Мордвинова, Орловой, неподражаемой Фаиной Раневской, после выставок, Ленинской библиотеки, где проводились незабываемые встречи с писателями, и где я просиживала часами... какое-то время... Здесь, на Змиевской ГРЭС, я чувствовала себя в незаслуженной ссылке...
Теперь, когда говорю, что в прошлой жизни была энергетиком, знакомые только посмеиваются, потому что меня давно знают, как автора нескольких поэтических сборников, как автора-исполнителя своих песен.

* * *
Западнее Харькова, в посёлке Куряж, начиналось строительство электростанции. Меня взяли в новую дирекцию в числе первой пятёрки, и отныне, живя в посёлке "Комсомольский", что под Змиёвом, с группой специалистов, перешедших на работу в Харьковэнерго, я стала ежедневно ездить со Змиевской ГРЭС на строительство Харьковской ТЭЦ-5.
Поднимаясь в пять утра, и оставляя совершенно неприсмотренной свою рано взрослеющую дочь, (а она к тому времени уже заканчивала школу), невыносимо долгих четыре года проездила я в электричке, а иногда и в автобусе, набитом до отказа строительными рабочими и матом. Мне было страшно представить, что когда дочь закончит школу, ей предстоит ездить электричками в институт, а, затем, может, и на работу, поэтому мне было необходимо самой, во что бы то ни стало, к окончанию школы перебраться в город.
Рано уезжая и возвращаясь довольно поздно, оставляя дочь на целый день одну, я решила приобрести ей щенка, чтобы было – "не до глупостей".
Щенка мы приобрели ещё живя в посёлке Комсомольский. Это было знаменательное событие в нашей обыденной жизни. За ним мы ездили в Харьков, узнав в клубе адрес собаковода-заводчика, у которого на тот момент ожидался помёт эрдельтерьеров.
Почему-то мне хотелось приобрести только эрделя. Было что-то привлекательное даже в их стойке: – какая-то подтянутость, сосредоточенность и даже "деловитость". У эрделей квадратная голова, кирпичеобразная из-за бородки, ушки торчком, коричневая кудрявая шубка и чёрный чепрачок.
– Почему не овчарку? – удивлялись все, но, насмотревшись фильмов о войне, (да простят меня эти верные служебные работяги, они не виноваты в том, что такими их делают люди), – мне не хотелось иметь в доме зверя, – нам нужен был друг...
Узнав, что мы из пригорода, заводчик, встретил нас настороженно. Щенки стоили не дёшево, а владелец уступать не хотел. Как оказалось, он возил свою сучонку Страду на случку в Ленинград, и, кроме того, – считал, что, не уступая в цене, будет уверен, что отдаёт щенка в надёжные руки.
Щенят в помёте было восемь, что для эрделей большая редкость, обычно их гораздо меньше. Заводчик, по фамилии Барон, жил в старом "сталинском " доме. Мы оказались в квартире с большими, тёмного дерева, дверями, Меня поразили высоченные потолки и комнаты, заставленные множеством книжных полок. Хозяин оказался главным инженером-архитектором какого-то проекта. От всего этого веяло солидностью, стабильностью, оседлостью, дореволюционной аристократичностью, и (слаб человек!), – мне польстила причастность ко всему этому.
Да что там говорить, когда мы с дочерью и, конечно, с сучонкой – Страдой, всунули носы в коробку из под телевизора, где в тряпках копошилась вся вонючая, записянная, и облизанная мамашей "восьмерка", с разноцветными бантиками на шеях, и когда одно косолапое, такое же вонючее, еле научившееся ползать, подползло ко мне и доверчиво уткнуло в ладони свой тёплый нос... Кто там торговался?
Нисколько не встревожилась Страда, было видно, что она горда своим потомством и вполне доверяет нам. Собака подходила, вертела своим куцым, купированным хвостиком, и никак не ожидала от нас, что мы заберём щенка. Мы укутали его в тряпицу, усадили в плетёную корзинку, и счастливые подались восвояси.
Нам по-человечески было жаль Раду, но Барон нас утешил, сказав, что собака "считать не умеет".
Был август. Метро в Харькове тогда ещё только строилось, к осени ожидалось его открытие. С улицы Правды, где жил наш "Барон", мы поторопились на двенадцатый трамвай, чтобы добраться до Южного вокзала, откуда шла электричка в наш посёлок.
Возле Госпрома, где вдоль трамвайной линии раскинулся огороженный ажурными чугунными заборчиками бульвар, и в тени деревьев густела трава, мы вытащили своё чудо с зелёной ленточкой на шее, чтобы рассмотреть теперь его одного, без пищащих и копошащихся сородичей. Оно выкарабкалось из корзинки, и, впервые в своей жизни попав на травку, тут же задрало заднюю лапку, и, пошатываясь на остальных трёх, вдруг пустило струйку, как настоящий кобель! Как же мы тогда хохотали от умиления, как были счастливы, держа в руках эту плетёную корзинку, с сидящим в ней беспомощным существом, судьба которого зависела теперь только от нас.
В электричке он всю дорогу спокойно спал, очевидно, устав от своей многочисленной и беспокойной щенячьей родни. Щенок быстро рос и уже через месяц мы со смехом удивлялись, что когда-то он помещался в корзинку.
В паспорте он значился Стенли-Милорд, (есть какие-то правила, и в имени собаки должны были присутствовать буквы из имён родителей), а у нас с первых дней Милорд превратился в Лордуню, затем в Дусика или Дуняшека, а позже и вовсе в Дуню..

* * *
... Дом на Холодной Горе рос на моих глазах, от самого котлована и до девятого этажа. Каждый день проезжая в автобусе мимо строящегося дома в посёлок Куряж, где начиналось строительство новой электростанции, я расстраивалась от одной только мысли, что какие-то счастливые люди вскоре будут жить в этом новом доме, а это так близко к строительной площадке!
– Неужели я так и буду ездить за тридевять земель, а кто-то уже будет в нём жить? – жужжали тоскливые мысли.
Только через четыре года, в 1975 году, из посёлка "Комсомольский", мы переехали в Харьков.


ХОЛОДНАЯ ГОРА

Наконец-то – я живу в большом городе! Можно сесть в трамвай и ехать...ехать... Особенно в дождь, когда город сияет миллиардами огней, отражаемых на мокром асфальте... Теперь не нужно болтаться полтора часа в электричке, чтобы добраться до вокзала и – махнуть с дочкой к родителям – в Днепропетровск.

Когда, совершенно одинокая, (имею в виду полное отсутствие в те годы каких-нибудь родственников в г. Харькове, кроме дочери), я все-таки переехала в этот дом, в нём было только электричество. Не было ни воды, ни газа, ни тепла, даже – ни единого соседа. Это было 31 декабря 1974 года.
С Холодной Горы до строительства элентростанции было – рукой подать, и я без сожаления, не теряя ни единого дня, оставила свою однокомнатную квартирку в посёлке Комсомольском, где мы прожили почти 7 лет. Чтобы помочь нам обосноваться, из Днепропетровска ко мне приехали родители. Папа был счастлив, ведь когда-то, здесь, в Харькове, он учился в политехническом, строил "Гигант"...

Разложив диван, мы подставили стулья, постелили матрацы, и, включив телевизор, улеглись вчетвером поперёк дивана. Укрывшись всеми своими одеялами, ковром, и взяв в постель своего тёплого шестимесячного щенка, мы встречали Новый 1975-й год.
...Станция метро "Холодная Гора" заработала ещё до нашего переезда в Харьков, в ноябре. Вокруг нашего дома стояло множество частных домов, окруженных садами. У самого выхода из метро, на том месте, где теперь стоит длиннющий дом с арками, был угольный склад и керосиновая лавка, возле которой всегда стояла очередь из бабулек, державших в руках "молочные" бидончики. Вдоль трассы тянулись жуткого вида разнокалиберные и перекошенные лавчонки из фанеры, жестяных листов и прочего хлама.
Весьма примечательным был вросший в землю дом, стоявший непосредственно у выхода из метро. Он был на том самом месте, где теперь, в огромном жилом доме, размещен единственный продуктовый магазинчик и открытая "кафешка", откуда всегда вкусно и аппетитно пахнет гриль.
Еще в этом новом доме сегодня есть подвальчик с неизменным "Second hand", – печальной приметой нашего времени. Интересно, настанет ли время, когда за каким-нибудь рубежом, в Турции, например, или в Китае, – будут носить наши обноски? Ещё интересно: – какого цвета правительство мы тогда себе изберём? (Кстати, у нас называют китайцев "узкоглазыми", считая себя, безусловно, красивее... Нормально?)
Так вот, в домике, который прежде стоял на том месте, жили старики, – бывшие цирковые артисты. Их дом был явно не из богатых, – стены из рыхлого красного кирпича рассыпались от времени и сырости, и были укреплены фанерными щитами из отслуживших, ненужных теперь, и случайно уцелевших, выцветших цирковых афиш.
Теперь на выходе из станции метро сооружена утепляющая надстройка, укрывающая от дождя и снега входные ступени, а прежде там был только невысокий парапетик. Поднимаясь в толпе, бегущей по ступеням, однажды я услышала, как старый цирковой артист, стоя спиной к своему, идущему под снос, ветхому дому, опершись на этот парапетик, и, наблюдая за снующей толпой, тяжело вздохнул и подумал вслух:
– Как и не жил на свете…
Действительно, очень зримо, быстро и неизбежно, шли перемены: преображалась Холодная Гора. На стороне Ленинского района по улице Свердлова, ускоренными темпами сносили частные домишки, убирали жалкие лавчонки, собранные когда-то очень давно из всякого хлама и ютившиеся как попало на обочине, освобождали и расчищали территорию из-под угольного склада, рыли котлованы под строительство следующих домов. Кое-где сохранились только фруктовые деревья. Вскоре улица Свердлова поменяла название и, вполне логично, снова, как прежде, стала называться – "Полтавський шлях", ведь это действительно дорога на Полтаву! Надеюсь, что теперь ей более не грозит переименование в зависимости от того, какой политик выйдет на арену и будет заново (в который раз!) переписывать историю этого крохотного клочка земли во Вселенной.
Однако, в то время, наш новюсенький дом, где проживали мы вдвоём с дочерью и щенком, – это была первая и единственная девятиэтажка, торчавшая среди развала, и привлекавшая внимание всей соседской детворы из уцелевших близлежащих частных домов.
Моей первой знакомой харьковчанкой стала Женя Стародубцева, если не считать харьковских сотрудников на строящейся в Куряже электростанции.
Мальчишки оккупировали наш подъезд, и с утра до вечера катались в лифте, – начались Новогодние каникулы.
Таким мальчишкам обычно знакома каждая собака. Им я и обязана появлением в моей жизни Жени. Они, эти вездесущие мальчишки, были давно знакомы с Холодногорской редкостью и знаменитостью, – красавицей-эрделечкой по кличке "Шерри". Увидев нашего "новосёла", – моего крошечного Милордика, они тут же определили редкую породу и доложили мне, что есть по соседству такая же собака. Как оказалось, Жене они о нас тоже доложили.
Однажды, в выходной день, выйдя на утреннюю прогулку, я увидела женщину, стоявшую против нашего подъезда с собачкой, сидящей на коротком поводке. На женщине была черная каракулевая шубка с желтым пушистым воротничком, и по всему было видно, что она ожидала именно нас. Из новосёлов ещё никто в дом не переехал, – люди жили в своих старых жилищах, потихоньку благоустраивали новое жильё, ждали появления газа, отопления и воды.

Мы познакомились. Нашему щенку было уже около шести месяцев, а Шерри – чуточку постарше, но с того дня мы ежедневно гуляли вместе, пока не окончился их короткий собачий век.
Женечка ютилась в однокомнатной квартирке со своим взрослым сыном, вернувшимся из армии и собиравшимся жениться. Впоследствии, когда нашу страну массово стали покидать люди, предчувствовавшие предстоящие тяготы "перестройки", её сыну удалось приобрести квартиру. Тогда только начал организовываться рынок жилья, (прежде это было в принципе невозможно), и Женя переехала со своим сыном в другой район города, в прекрасную, просторную квартиру. Иногда расстаёшься с дорогими тебе людьми, и остаётся много добрых воспоминаний, несмотря на трудную, иногда просто невыносимую жизнь. Она теперь настолько стремительна, что порой не можешь встретиться даже с теми, кто тебе очень дорог. Вспоминая нашу дружбу с Женей, я зажигаю в своём сердце свечу, и становится теплей на этой, иногда очень неуютной земле...

* * *
... На том месте, где теперь по обе стороны трассы устроились два базарчика, тоже были остатки чьих-то фруктовых садов. Среди всего этого цветущего рая росла одна единственная ёлка, которой какой-то мерзавец спилил голову под Новый Год. Было очень больно... (Мне всё равно какой он был национальности, это был именно – мерзавец!)
По весне всё это пространство желтело от одуванчиков, стоял густой запах цветущих грушевых и яблоневых деревьев. Всё вокруг жужжало от трудящихся и висящих в воздухе пчёл, шмелей и майских жуков. Прохожих было мало, и наши собаки вполне вольготно мотались без поводков.
Не спеша мы переходили улицу Нариманова, и шли в скверик Дома офицеров по медово пахнущему раю. В скверике было безлюдно, только иногдаи возле заброшенных песочниц и поломанных качелей, на чудом уцелевших лавках, сидели с колясками молодые мамы или бабушки.
Ежедневно там собирались милые, дружелюбные люди –"собачники", люди особого склада и разного возраста. Собаки, (как и люди), были тоже разного возраста, – от щенячьего до "солидного" и разных пород. Иногда своих любимцев приводили дети. Бывало, что одновременно набиралось до двадцати собак. Прогулки с собаками были приятной составляющей нашей суетной городской жизни. Мы могли немного отдохнуть после работы, пожаловаться на своих начальников, поговорить о политике, о книгах, о городских и культурных новостях. Круглый год, независимо от погоды, утром и вечером, совершали мы такие прогулки.

(Можно фото щенка)

Меня всегда удивляло, что Милорд сам зовёт меня домой, – других собак, было – не загонишь... Казалось, что вырваться на прогулку из дома, где он сидит целый день один, для собаки – большая радость. Однако, справившись с "делишками”, Дусик приносил мне свой поводок, и, настойчиво толкая меня своим кожаным носом, требовал, чтобы я вела его обратно. Может потому, что дома его ждала телятина или мороженая мойва? Телятина стоила тогда 60 копеек. Когда я рассказываю об этом, меня ехидно спрашивают:
– Не керенками ли?
Кстати, я помню, что ведро вишен стоило 3 рубля, а мне говорят: – Разве можно иметь такую память?!

Теперь, когда чуть подросла Алёнка, мы берём и её с собой. Она родилась уже в Харькове, когда Милорду было около десяти годков, – для собаки возраст весьма почтенный.
Крохотная Алёнка росточком пока ниже собаки. Пёс, чувствуя, что он старше, относится к ней снисходительно, хотя она, как и все дети, не даёт ему покоя.
"У нас" – длинный поводок, мы все трое держимся за него: серединка – у меня, а по концам Алёнка и Дуняшек. Правда, нам не всегда по пути: – Алёнке нужно подойти к каждому одуванчику, а Милорду – всё и всех обнюхать и срочно полить все деревья, попадающиеся на пути. Оба тянут довольно крепко и мне приходится туговато.
Опаздывая на работу, волоча упирающуюся Алёнку в детский сад, еле выдерживаю, чтобы её не отшлёпать, как иногда остервенело шлёпали своих малышей молодые мамаши, опаздывавшие на работу: не было одуванчика, возле которого она бы не присела, блаженно обнюхивая его и с наслаждением прикрыв глаза.
– Терпение, терпение, терпение, – повторяла я себе.
Внучка не спешила, она тогда ещё не знала, как спешит время...
Как же я злилась когда зимой, на собачьей площадке, мой хитрющий Милорд, бегая вокруг меня и, казалось, не обращая никакого внимания, вдруг неожиданно опирался передними лапами мне на спину, срывал мою шикарную меховую шляпку с полями, (между прочим, приобретённую не где-нибудь, а в Прибалтике!), и начинал носиться кругами, мол, – "А ну-ка, отними!" Его огромные коричневые глазищи не выражали ничего, кроме лукавства и желания поиграть.
Я сердилась, кричала, безуспешно пыталась догнать, отнять шляпку, – холодно же! Когда он понимал, что зашёл слишком далеко, и улавливал настоящую сердитость в моём тоне, то возвращал её, изрядно замусоленную и прослюнявленную. Он клал шляпу к моим ногам, ложась на передние лапы, виновато и покорно опуская на них свою бородатую голову, оставляя при этом поднятой заднюю часть, и демонстрируя остатком хвоста, надежду, что я понимаю шутки, и будто бы осознание своей вины, а, между тем, глаза его озорно блестели.
Но –"покорную голову и мечь не сечёт", разве могла я унизить его поводком, когда в его глазах не было ничего, кроме покорности, преданности и даже, казалось, любви?

Одним из первых моих "городских" увлечений стала собачья выставка. Для меня, – провинциалки по своей сути, это было совершенно незнакомым мероприятием, какой-то причастностью к "настоящей городской жизни", и мы с дочерью, прихватив своего любимца, двинулись за медалями, уверенные, что лучше нашего Дусика нет на свете собаки.
Выставка проходила на стадионе "Металлист". На беговой дорожке стадиона стояли столики, за которыми сидели судьи, приехавшие со всей страны, (тогда ещё СССР). Судили, как экстерьер собак, так и каждый вид соревнований в отдельности. Там были и лесенки, и барьеры и выполнение разных команд, и проверка на жадность, – собакам не разрешается есть с чужих рук.
У эрделей в холке должна быть определённая высота, а для своей породы Милорд был очень крупной собакой, и по всем меркам экстерьера, – из стандартов он вышел, поэтому судьи его сразу отбраковали. К тому же у него оказался неправильный прикус, как у боксёра, то есть нижний ряд зубов выходил за верхний....Что ж, и с людьми бывает...
Об этом я узнала от судей, которые сами-то были со вставными железными зубами, в очках, да и ростом не все вышли. При желании, можно было найти и у них тоже кучу разных дефектов!
Вообще-то и мы могли быть виноваты, в том, что у Милорда непорядок с зубами, потому что пока он рос, нужны были витамины, нормальное питание, (впрочем, как и нам тоже), но у нас, в новой городской квартире, было столько необходимого для устройства на новом месте... В хозяйстве была только электрическая плитка со спиралью, на которой варилась свиная голова. Мы были спокойны, что он сыт, а, как оказалось, свинина ему противопоказана.

Впервые попав на собачью выставку, я с восторгом и любопытством бегала вдоль ограды, отделявшей беговую дорожку стадиона от зрителей, следом за каким-то великолепным эрделем, старательно и деловито работавшим на всех препятствиях. Остановившись у судейского столика на одном из этапов, я случайно услышала разговор судьи с владельцем собаки, который бегал, как и я, от одного этапа к другому, только с другими целями:
– Понимаешь, ничего не могу сделать, – услышала я слова судьи, – этот судья из Ленинграда, очень уж принципиален...
Когда я поняла, что люди ухитряются даже "в собачьем конкурсе" устанавливать свои человеческие "порядки", потеряла интерес к собачьим выставкам, и у меня сразу прошёл "восторг". Одним словом, нашего эрдельтерьера подвёл экстерьер.
Зато, сколько было достоинств у моего Милорда! А самым главным было то, что он никогда не говорил обидных слов.
Мы не стали меньше любить свою собаку, не прошедшую человеческого конкурса, – он был умница и шалопай. Нужно было видеть, как гордо он носил любую сумку, палку. Никакого намордника надевать было не нужно, – прохожие сразу переставали его бояться, начинали умильно улыбаться и уважать такого помощника. Стоило выдать ему любую "поноску", как у него сразу менялась осанка, он выглядел очень занятым, гордым и деловитым.
Помню, как однажды неожиданно начался штормовой ливень. Стоя в кухне у окна, я увидела, как порывом ветра у девушки вырвало зонт, опрокинуло его, и он ладьёй поплыл по мгновенно образовавшейся луже.
Лужу "штормило"! Я позвала дочь, чтобы она увидела эту картину, но услышав мой взволнованный зов, Милорд, будто бы понимая, что случилось нечто интересное, прибежал в кухню первым. Встав передними лапами на подоконник, он бурно лаял, как будто сочувствуя бедняжке, метавшейся вокруг лужи. Девушка промокла до последней нитки, и безуспешно пыталась одной рукой достать свой зонт, а другой, – опустить намокшее и прилипшее платье, беспардонно задранное ветром. Казалось, что возмущению Милорда не было предела. Мы смеялись над его реакцией, потому что у него в запасе было много слов, которые он понимал, и теперь так реагировал, что было полное впечатление, будто пёс разделяет нашу тревогу за судьбу девушки и её зонтика. Мне когда-то даже хотелось составить словарик из таких слов, – их было больше сотни.

* * *
На собачьей прогулке, Алёнка однажды всех насмешила. Роста она была тогда такого, что её лицо было на уровне собачьей мордочки. Женина Шерри, явно заигрывая, проходя мимо моей внучки, неожиданно выхватила у неё огрызок яблока. Алёнка догнала собаку, и мстительно ущипнула за пучок шерсти на спине:
– "Вот тебе!”, – отошла она удовлетворённая, но Шерри носила такую густую и кудрявую шубку, что даже не заметила мести, и обе остались довольны собой.
А шубка у Шерри была-таки необыкновенная. Летом нужно было непременно стричь собаку , т.к. кудри у неё были больше 10 сантиметров. Женя ухитрилась из этой шерсти связать себе необыкновенно красивую и теплую кофту, в которой вполне могла и в театр сходить, и на работу, и на наши "собачьи" прогулки.

* * *
Бегая по квартире с куском колбасы, наша непоседа Аленка однажды столкнулась с собакой нос к носу в узком проходе из прихожей в комнату. Девчонка игриво помахала колбасой у него перед носом, и отправила кусок, дразняще пахнущий чесноком, себе в рот. Моей, как казалось, "мудрой" собаке, не хватило выдержки, – она таки тяпнула малышку за ухо до крови.
Мало сказать, что и дочь, и я, нервничали, опаздывая на работу, а тут...
Испуганное, плачущее и обиженное дитя, вид крови, виновато поджавший хвост Милорд и я, тоже готовая "поджать свой"... Одним словом, – всё это вылилось в грандиозный скандал.
Безусловно, собака провинилась, но я считала, и считаю, что больше виноваты мы, – люди, мы, – взрослые, не усадившие ребёнка за стол! Но... случилось.
Слава Богу, всё обошлось. Внучку осмотрел врач, когда царапину обработала медсестра, оказалось, что можно было и дома привести всё в порядок самим, только нас испугал вид крови..
С небольшим опозданием я привела малышку в садик.

* * *
Алёнка упирается ладошками в пол, отрывается от горшка и кричит:
– Бабоцька, вытри мне попу, позалуйста! – и, пока я бегаю в поисках салфеток, она так и стоит в этой позе.
Дома только Алёнка, Милорд и я. Уходя в туалет, я вынуждена оставлять дверь открытой, чтобы видеть – на безопасном ли расстоянии они друг от друга? Алёна подходит к открытой двери, деловито и заботливо интересуется:
– Какаес? – я киваю.
– Наклоняйся, деточка, – говорит мне ласковым голосом внучка, явно копируя интонации и умильное выражение лица своей нянечки из детского сада.
Как приятно слышать эти интонации! Я сама видела, как в их группе стоят в ряд несколько горшков, на них сидят все желающие детки, а закончившие свои "дела", встают, упираются ладошками в пол, да так и стоят попкой кверху, ожидают, – когда к ним подойдет нянечка. Это же очевидно, что в их детском саду очень добрые и милые няни. Когда так поставлено дело, когда у нянечек такие интонации,– мамочки могут быть совершенно спокойны за своих малышей, строя, обещанный нам руководителями партии и правительства, – коммунизм.
10 октября 1985 г.

* * *
Странно, – мне уже столько лет, (я ведь –"дитя войны"), а до сих пор помню, как меня в детском саду обидела воспитательница. У меня была "куколка" из морковки, с ручками и ножками из спичек. Был "мёртвый час". Укрывшись одеялом, я заигралась, и не заметила, как она подкралась ко мне и, конечно,– "конфисковала" мою замечательную "куклу"! Как же трудно прощать обиды, если и теперь я это помню! До сих пор так и не научилась. Было жаль, что лишилась и куклы, и самой, такой, наверное, сладкой, морковки.


ГРАНИ ПАМЯТИ

... Мне всё хочется разобраться: когда я стала осознавать себя на свете? В каком возрасте впечатления были уже моими, а не из маминых рассказов? Где те события, которые сохранила моя собственная память, а где – то, что часто повторяла и повторяла мама, заново переживая и пересказывая нам события тех безумных, тяжких военных лет.
А ведь, если вдуматься, то, быть может, это и было одно из моих собственных воспоминаний. Не могла же мама помнить и рассказывать о той моей детской обиде, той злополучной морковке?!

* * *
Из довоенного детства помнится один мамин рассказ о том, как я любила жёлтеньких игрушечных целлулоидных цыплят или утят. Однажды летом, я пришла домой, и мама заметила у меня в трусишках игрушку, а было мне тогда три или четыре годика.
– Что это у тебя в трусиках?– спрашивает мама.
– Нисиво!
– Ну, как же "нисиво", когда я вижу, что там что-то есть!
Обнаружив чужую игрушку, мама выяснила, где я побывала, и сказала:
– Пойди, отнеси и скажи, что ты украла у Ирочки игрушку, и что никогда больше этого делать не будешь!
Эту историю я слышала многократно, и при детях, и при взрослых. Мне было ужасно стыдно. Может быть, это было "непедагогично", но урок запомнился на всю жизнь, а теперь, когда мамы давно нет, вспоминаю эту историю и маму, которая смеясь, "рисует" мне картинки моего солнечного довоенного детства. Они, как осколочки счастья.
Вижу себя крохотную, бегающую босиком по горячей солнечной дорожке, пролёгшей через раскрытую балконную дверь на крашеном дощатом полу, разложив на нём папины любимые пластинки, или – смуглую и голопузую, спрятавшую в трусишки украденного целлулоидного цыплёнка.

* * *
С раннего детства я всегда плохо ела, и маме приходилось выносить во двор манную кашу, чтобы потом уговаривать меня есть хоть по одной ложке.
Однажды, выйдя во двор с горячей манной кашей, она не обнаружила меня среди детей. Соседки сказали, что видели толпу цыган, но никто не обратил внимания и не заметил, как я за ними увязалась.
Бросившись вдогонку, мама нашла табор уже за городом. В таборе разжигали костры, готовили пищу, бегала многочисленная детвора, смуглая и чумазая. Никто не удерживал маму, никто, наверняка, и внимания не обратил на то, что количество детей в таборе увеличилось, я прибилась, – такая же смуглая и черноглазая. Разумеется, что сама я этого помнить не могла, это сохранилось в памяти по маминым рассказам.

* * *
Мы жили тогда в Днепродзержинске, где на электростанции начальником смены работал мой отец.
На старых чёрно-белых фотографиях вижу слегка подвыпившую компанию, "покатом" развалившуюся на диване. Я часто прыгала по сиденью, как на батуте и помню деревянную полку на спинке дивана с двумя крохотными шкафчиками по краям с красивыми стеклянными дверцами. На полке стояли семь мраморных белых слоников, – гарантией счастья и благополучия. За этими слониками, наверное, я и "охотилась".

Это был вечер 21 июня 1941 года.
Отпраздновав новоселье, папа ушёл в ночь на работу, а мы должны были рано утром прийти на Днепр, куда собиралась вся компания. Сменившись в 8 утра, он пришёл прямо на пляж, а с ним и вся его смена, – молодые специалисты, приехавшие по распределению на Днепродзержинскую ГРЭС после окончания Харьковского политехнического института.
В каждой семье есть маленькие или большие события, о которых потом со смехом и шуткой вспоминают всю жизнь. Вот так и у нас часто рассказывали, как в тот день, когда мы собирались продолжить празднование новоселья на пляже, наш Геннадий, мой старший брат, был приглашен к кому-то из соседских мальчишек на именины. Прибежав к ним, он ёрзал на стуле, пока мама именинника не спросила:
– Генёчек, в чём дело?
– Давайте скорее именинаться, а то мои на пляж уйдут без меня!

Когда пришли с работы мужчины, жёны с детворой были уже на пляже, – с нашим патефоном, с июньской огородной зеленью, с прочей едой, оставшейся от нашего недолгого новоселья, со всеми своими пляжными подстилками. Пикник, одним словом... Там и застала всех страшная весть: – Бомбили Киев…
Так закончилось для нас время, которое теперь называлось – "до войны".
Для меня этот день ярче всего олицетворяет фотография, которую сейчас я мучительно разыскиваю. Ещё совсем карапуз, голенькая, сижу на раскрытом патефоне, стоящем на песчаном пляже Днепра, кокетливо положив руку на крышку патефона. По всему видно, что утро солнечное: глаза мои прищурены и ножкам на песке горячо...


 "ДО ВОЙНЫ"...

Кажется, что это в моей памяти, памяти четырёхлетнего ребёнка, сохранилось, как шлепала я босыми ногами по папиным любимым пластинкам, разложенным на горячей солнечной дорожке, идущей через раскрытую дверь балкона, по дощатому полу, выкрашенному ярко жёлтой краской. Кажется, что и сейчас я ощущаю это тепло... Кажется, что слышу музыку нашего новоселья... Кажется...
Однако, возвращаясь к событиям июня 1941 года, к беспорядочной и длительной эвакуации, могу только по рассказам родителей описать какую-то последовательность наших тяжких скитаний... Некоторые события, как старые фотографии, не стёрлись из детской памяти, – памяти, которую записала чёрными буквами война...

* * *
Собирались в темноте. Был строгий приказ о светомаскировке, вплоть до расстрела, чтобы вражеские самолёты не смогли обнаружить важные промышленные сооружения.
... Эвакуировались одни старики и женщины с детьми. Под маминой опекой были: четырёхлетняя – я, мой старший брат – Геннадий, двенадцати лет, и беременная Надежда Онисимовна Захарова с пятилетним сыном – Володей, который держал меня за руку. Я замыкала наш "паровозик", но в суматохе и неразберихе, при посадке на пароход, оторвалась и потерялась...
Посадка подходила к концу, когда мой папа, ответственный за отправку всех семей эвакуированных, в последнюю минуту обнаружил "пропажу".
Он обежал пристань, где стояли толпы людей, ожидавших следующий пароход и меня не обнаружил.
В толпе цыган, крохотная, загорелая, ничем не отличавшаяся от их многочисленной детворы, я с упоением плясала под смех и хлопанье в ладоши. Мало кто может усидеть на месте, когда видит яркие, жизнерадостные краски и танцы цыган, когда слышит их разудалую или стонущую музыку. Во мне и теперь сохранились чувства восторга, желания включиться в этот праздничный, зажигательный круг!
Случайно заглянувший в толпу цыган, папа увидел меня, и едва успел втолкнуть на пароход, – уже убирали трап.
Отправив семьи, мужчины возвратились на электростанцию, чтобы демонтировать и отгружать демонтированное оборудование Днепродзержинской ГРЭС на Урал. Они должны были взорвать то, что останется от станции, чтобы не дать наступающим немцам воспользоваться уцелевшей промышленностью города.
По рассказам старшего брата, который в свою очередь, помнит рассказы отца, из оставшихся для этой операции минёров, никто не умел плавать, и, после взрыва, папа плыл, толкая перед собой плот с минёрами. В их числе был и Захаров Мирон Фёдорович, секретарь парткома электростанции.

Поездка на пароходе казалась нам воскресной прогулкой. Нас кормили на белых скатертях в ресторане огромного парохода. Мы, дети, бегали по палубе и дергали за усы лежавшего на деревянной лавке матроса, прикидывавшегося спящим. Матрос казался нам страшным Бармалеем, хотя мы не могли не заметить его хитроватой улыбки. Он нарочито громко храпел, вскакивал и делал вид, что мы его разбудили, что он сердится и догоняет нас, затем, снова укладывался на лавку и начинал храпеть, а мы с визгом убегали, пугаясь и смеясь одновременно.
Ни мой брат, ни я, – не помним точного маршрута нашей эвакуации. Кажется, что плыли мы без мужчин до Сталинграда, а затем, с парохода нас пересадили в телятники, где все,– и взрослые, и дети, сидели и лежали вповалку, где был весь наш скарб: и кастрюли, и горшки, и примусы, и даже наш патефон с папиными любимыми пластинками…

Бомбёжка началась с утра. Наш поезд, медленно тащившийся в гору, вдруг стал двигаться резко меняя скорость. Мы, со всеми нашими пожитками, не имея никакой опоры на полу вагона, катались, как шарики. Люди выпрыгивали из вагонов и бежали в поле подсолнухов, тянувшееся вдоль дороги. Состав вдруг резко затормозил и совсем остановился.
В незакрытые двери теплушки я видела, как справа, параллельно с нами, прямо над электрическими проводами, летит маленький серый самолёт с черным крестом на фюзеляже. В кабине я чётко видела голову пилота в шлеме и в очках, из под которых была видна его самодовольная улыбка. Он оглядывался назад, любуясь результатом: в нашем составе горел последний вагон.
Это был первый фашист, которого я увидела...

Ребенком была я во время войны,
Но до сих пор хорошо помню,
Как окна были затемнены,
И как крест на крест оклеены помню.

...Теперь, спокойное солнце светит,
Гуляют с внуками в скверах бабуси,
Беспечно бегают в школу дети,
Но их увидев, вспомнить боюсь я

Эвакуацию, гул самолётов,
И горе, что мама в глазах скрывала,
Когда мы с братом, боясь налётов,
Головы прятали... под одеяло.

… "Помню ухмылку, очки, шлемофон
Аса, бомбившего наш эшелон.
С низко летящего самолёта
Он любовался своей "работой", –

Взрывами врытые в землю вагоны,
Слышу сквозь взрывы, – поёт патефон,
Ужаса крики, раненых стон…
Дети и матери, сёстры и жёны...
Год 41-й... Как памятен он!

… Море подсолнухов, солнце палит,
Мама со мной по ромашкам бежит…

Помню среди ромашек густых
Ручку ребёнка с землёй и цветами.
Кровь на лице, на кудрях золотых,
 Бант ... голубой... чтобы в тон с глазами...


Эти стихи выплеснулись в мои тетрадки где-то в 9-м или 10-м классе, но и теперь, когда у меня уже взрослые внуки, часто вижу во сне, что догоняют меня фашисты, что отталкиваюсь я от земли и взлетаю в последнюю секунду, как с крыши на крышу перелетаю в невероятном прыжке, лечу, стараясь не задеть провода и деревья, а иногда просыпаюсь, от безысходности. Вот как сильны потрясения, пережитые в детстве.

...Наш эшелон тронулся в путь, когда отцепили сгоревший вагон. Было похоже, что отбомбив где-то на железнодорожной станции, самолёты сбросили на нас случайно оставшуюся бомбу. Мы же были безоружны и беззащитны.
Сколько времени продолжалась эта поездка в эшелоне не помню, но проснувшись однажды утром, я сказала маме, что сегодня приедет папа. Мама рассказывала, что жара была неимоверная, но целый день я стояла у открытых дверей теплушки в ожидании этой встречи…
Уже смеркалось, когда мне показалось, что летит стая огромных черных птиц. Не сразу я разглядела в ней группу бегущих по перрону мужчин. Их плащи развевались, как крылья. Оказалось, что это и есть наши папы. Они догоняли наш медленно ползущий поезд, и запрыгивали в раскрытые двери теплушек. Дальше мы ехали уже все вместе до самого Урала.
– А ты не ошибся, точно, – меня забрал у цыган? Ты меня ни с кем не перепутал?– волнуясь спрашивала я отца каждый раз, когда неоднократно пересказывались истории нашей эвакуации.

Наш путь лежал в Челябинск, где огромный тракторный завод начинал выпускать танки. Поскольку производство танков нарастало, необходимо было увеличить и мощность электростанции т.к. прежней, довоенной мощности, конечно же, не хватало.
Семьи эвакуированных спешно были пристроены в подвалах, и котельных помещениях многоэтажных жилых домов.
Мы, детвора, играли между раскладушками, поставленными впритык по всей котельной, а наши родители были круглосуточно на работе. Кто нас кормил, кто присматривал, – этого я не помню. Наверное, детям все эти переселения и пересадки казались какой-нибудь взрослой игрой, в которой они просто были ее невольными участниками. Эта жизнь постепенно становилась "обыденной".
С собой мы увезли почему-то цинковое корыто и две подушки, в которых была бережно уложена головка от швейной машинки "Зингер". Когда-то эту машинку моей маме на свадьбу собирал по частям, купленным на барахолке, её отец, мой дедушка, – Игнатовский Леонид Федосеевич, о котором я расскажу позже. Может быть, поэтому она и была маме так дорога. Патефон с пластинками, конечно, погрузил мой папа, – большой любитель петь.
– "Со-о-нце низе-е-е-енько-о, ве-е-чір близе-е-е-енько-о", – выводил он своим красивым голосом, и ему вторила вся его смена, но это было так давно, – "в прошлой жизни".

Зимних вещей у нас с собой, конечно, не было. А – зачем? Никто не сомневался, что война скоро закончится. На мне была одна туфелька бежевого цвета, другая – красная, т.к. из-за светомаскировки мы собирались, не зажигая огня.
Спустя много лет, попав на праздник в честь ветеранов войны, я слышала, как начальник конструкторского бюро Харьковэнерго, – Серик Дмитрий Михайлович, смеясь рассказывал, что когда началась война, он, – сам ещё мальчишка, – оказавшись после гибели командира во главе какого-то отряда, утром поднял солдат, и приказал им умыться.
– После войны умоемся, – ответили ему бойцы... Тогда все думали, что это – ненадолго…
Несмотря на седину и отсутствие одного глаза, Серик был любимцем у женщин. Красивый и статный, с белозубой улыбкой, как у Евгения Урбанского, выживший в этакой мясорубке, он оставался примером жизнелюбия и позитивного мышления. В тот праздничный вечер он вспоминал одни только забавные эпизоды того страшного времени, будто война только из них и состояла.
Тогда мне ещё не приходило в голову, что 9 мая, этот неповторимый День Победы, – был один единственный день в нашей жизни, – весной 1945 года. Нам всем тогда казалось, что дальше – М-и-ир! Мир – навсегда-а-а! С безопасным голубым небом, наполненным поющими птицами, с музыкой, с хлебом – досыта, с добрыми человеческими заботами, – сплошной и надёжный мир, без похоронок, без утрат...

...  На папиных плечах плыву я над толпой,
А люди подо мной целуются и плачут...
Здесь песни, слёзы, смех, и безутешный вой, –
 Мне не понять ещё, что этот праздник значит...


Только спустя годы, гораздо позже, я стала понимать, что каждое 9 мая во все последующие годы, – это были уже не дни Победы, а дни Памяти и Скорби, потому что мы не переставали терять близких.


ВОЛГИН - НЕУМЫВАКА

Я уже упоминала о том, что брат старше меня на 8 лет, понимала, что он помнит войну совсем по-другому. Хотелось услышать его воспоминания, да и настало время проведать могилки наших родителей. Я поехала в Днепропетровск, где работал отец в последние годы директором музея Приднепровской ГРЭС, там теперь живёт семья моего брата.
На кладбище мы поехали с ним вдвоём... Посидели... Повспоминали… Я рассказала ему, что книжка "пошла"... Всё так случайно началось с бронхита, с дневников, с детских забавных "точек зрения"... Захотелось уточнить детали, ведь у нас с ним тоже, – разные "точки зрения"...

* * *
… Вот так живешь себе, живёшь, и наступает время, когда понимаешь, что больше не можешь ни думать, ни работать, ни жить, – тянет тебя туда, где ограда, скромная табличка и даты, определившие земной путь твоих дорогих родителей.
… Тихо… Цвиринькают птицы… По всему кладбищу цветут, рассеявшиеся случайно, цветы гайлярдии, которые всегда были в мамином саду, лежат на плитах привезённые нами розы…
Собака пришла… Рыжая кошка… Голодные... Кошка ела даже шоколадную конфету... Можно не разговаривать… Можно не рассказывать, как дела… Есть ощущение, что родители и так всё знают… Сочувствуют… Помогают, как могут… Странное это ощущение, я бы даже сказала – почти уверенность: всё, что с тобой происходит, – происходит потому, что они о тебе побеспокоились, или поручили выполнить то, что самим при жизни не удалось… Уходишь, и какое-то время живёшь, как будто силы появились, а потом, снова тянет тебя, будто чувствуешь, что ждут...

* * *
Помню, как однажды в Челябинске, вернувшись с работы, папа закрыл за собой дверь, и, опершись на неё спиной, со словами: – Афанасий погиб, – стал медленно сползать на пол. Мой большой и сильный папа…
Когда он очнулся, – заплакал, как маленький, размазывая слёзы по щекам, так и не поднимаясь с пола. Ни у него, ни у нас с мамой не было сил, чтобы его поднять. Впервые в жизни я видела отца плачущим, и мне было невыносимо тяжело видеть это.
О папином друге Афанасии, я помню только, что у него была очень смешная фамилия, – Неумывака. Ещё из рассказов отца мне было известно, что Афанасия дразнили однокурсники из Харьковского политехнического института, где они вместе учились до войны, поэтому он сменил фамилию и стал Волгиным.
Геннадий рассказал, что у Афанасия была жена – якутка и двое маленьких детей. Поскольку она была хирургом, то с неё сняли "бронь" и призвали на фронт. Афанасий обратился в военкомат, чтобы ему её тоже сняли, и отправили с женой на фронт. В ожидании решения, взяв обоих малышей, он отправился к своим родителям в деревню, чтобы оставить детей у них.
Неожиданно в дом к старикам пришёл почтальон и принёс телеграмму на имя Афанасия Волгина, что нужно срочно явиться в военкомат. Отец ответил, что у них нет никакого такого Волгина, но встал Афанасий и сказал отцу, что эта телеграмма ему, что он поменял фамилию, потому, что ему было стыдно, мол, – инженер и вдруг – "Неумывака."
Его отец был в ярости. Он кричал: – "Твой дед был – "Неумывака", твой прадед был – "Неумывака", и никто не посрамил фамилии. Забирай своих выродков и уезжай!" Может быть, он не владел собой потому, что просто был расстроен, что сын уходит на фронт, откуда не все возвращаются. Однако, – слова были сказаны…
У Афанасия не было выхода: он забрал детей, сдал их в детский дом и ушел на фронт. Они переписывались с папой, и когда Афанасий хотел сообщить, где он находится, (а это были секретные сведения), то писал с фронта, что встретил Неумываку, что тот на таком-то фронте. Погиб он 9 мая 1945 года. Наверное, это были самые горькие, самые страшные потери в тот, пахнувший не только порохом, майский, весенний день.
Мы так никогда и ничего не знали о судьбе его детей.


ДОМОВЛАДЕЛЬЦАМИ БЫЛИ КОТОВЫ

..."Дети войны", – как возмущает меня это сегодняшнее словоблудие, придуманное чиновниками для того, чтобы дать копеечные льготы людям, родившимся до войны, случайно уцелевшим в том аду. Теперь они стали самыми слабыми и незащищёнными в новом обществе... Как же оно, (это словоблудие), изуверски фальшиво: – война убивает, а не "рожает" детей. Написали бы – "пережившие войну", было бы честнее, или – "родившиеся до войны".

* * *
Постепенно, ближе к зиме, к началу отопительного сезона, из котельной нас расселили в частные дома.
Домовладельцами были Котовы. Их я совсем не помню, вот только фамилия осталась в памяти, комом унижения и горечи.
Мы, эвакуированные из Украины, нахлынули в Челябинск, как лавина. Город едва справлялся с этой огромной массой беженцев.
Это был обычный дом, где проживала большая семья. Нашей семье, состоявшей тогда из четырёх человек, хозяева выделили одну крохотную комнатку.
Людям, привыкшим жить замкнуто, за своим высоким забором, пришлось принимать нас, незваных, делить свой кров.
Только теперь я думаю,(предполагаю), что, может быть, это были семьи некогда репрессированных при коллективизации в Украине, трудолюбивых сельчан, обиженных властью… Можно только догадываться, какие страдания перенесли эти труженики, – люди, обобранные до нитки, сорванные с насиженных мест, насильственно переселенные когда-то на новое, чужое место, и, может быть, такое же настороженное и недружелюбное ... Но это только догадки: кто знает, отчего они были так недоброжелательны.
Мама рассказывала, что когда однажды выпустила меня зимой во двор с детской лопаточкой, хозяйка кричала ей:
– Привяжите свою обезьянку, а то она мне весь огород истоптала! – это на Урале-то, когда сугробы были выше моего роста. Обидные рассказы застревали надолго в детской памяти. Трудно сейчас отделить: что в них осталось из рассказов мамы, повторяемых много раз, а что сохранило детское сердце, впервые столкнувшись со взрослой несправедливостью.
Помню, (а может, это мамин рассказ?) сидят наши хозяева в натопленной кухне, едят селёдку с картошкой в "мундире" с подсолнечным маслом. Пахнет, конечно… м-м-м! И тогда я беру свою гуттаперчевую рыбку и кладу её в духовку. Она мгновенно вспыхивает, и по кухне растекается отвратительный запах горелого целлулоида.
– А я люблю селёдку, а у нас нет селёдки! – говорю я, очевидно, пытаясь привлечь к себе внимание, как это свойственно всем детям. Услышав это, мама наказывает меня, плачет сама, и уносит, плачущую, из кухни в отведённую нашей семье коморку.
После войны, в воскресное утро, когда вся семья была в сборе, когда на завтрак у нас была уже своя картошка "в мундирах", с селёдкой, со своим луком, выращенным на своём огороде, да ещё с душистым подсолнечным маслом, это был настоящий праздник! Мама каждый раз, счастливо смеясь, рассказывала, как я "жарила рыбу", и теперь мне кажется, что этот эпизод хранит моя собственная память. Вот и сегодня у меня такой сказочный завтрак, да только завтракаю я теперь давно без родителей...


СЧАСТЬЕ

Довелось мне купаться в парном молоке, –
Был Днипро, как щавелевый борщ без сметаны.
И кондёр поспевал над костром в котелке,
И костёр расстилал колдовские туманы…

… Были живы ещё и отец мой, и мать…
Разве счастьем те дни сознавались?
– Едва ли.
А теперь… Только звёзды в ночное позвали,–
Я – дитя, и со мною отец мой и мать.

И у мамы хрумтит огурец на зубах,
И пристало к запястью подсолнуха семя,
И косынка её, как глаза, – голуба,
И отец, – размягченно на солнышке млеет…

И… Как много со мной этих сладостных – "и"…
Но лишь нынче мне "счастьем" зовутся они…


СТОЛБОВЫ

Позднее, когда закончилась первая неразбериха, и поток беженцев стал чуть стихать, нам выделили комнату в государственной трехкомнатной квартире Столбовых. Ещё одну комнату заняла вторая семья беженцев – Щелкуновых, а семья прежних хозяев осталась вчетвером в самой большой комнате.
Спустя какое-то время, когда началось строительство новой электростанции, нам была выделена одна большая отдельная комната в бараке, а пока...
Нас, Галинкиных, тогда было четверо, Щелкуновы с тремя маленькими детьми, да хозяев – бабушка и её невестка с двумя детьми – Юрой и Светой.
Старшая Столбова – высокая худая старуха, выходила в кухню чистить картошку, внуки садились рядом, на маленькие скамеечки, и не успевала она очистить картофелину, как кто-то из внуков выхватывал её и сгрызал сырую. То ли картошка на Урале слаще, то ли витаминов не хватало, но они грызли её, как мы теперь грызём морковь, (ни тебе гербицидов, ни пестицидов!), а мы, подселённые ребятишки, караулили и подбирали картофельные очистки, из которых потом наши мамы жарили фантастически вкусные "деруны". Старший мой брат в 13 лет уже работал, приносил чекушечку машинного масла, на нём их и жарили, на "дерунах" и выжили…
Старуху Столбову мы все побаивались. Говорили, что она получила похоронку на сына. Ходила она неестественно прямо, силясь не согнуться от горя, и никогда не улыбалась, а нам казалось, что она очень сердита. Как же интеллигентно, как достойно вели себя Столбовы по отношению к нам, несмотря на то, что мы, беженцы, так их потеснили!
Ещё одним ярким воспоминанием мелькают банные дни. Если семья Столбовых прежде одна занимала эту трёхкомнатную квартиру, то теперь в ней нас было 13 человек, поэтому пользование ванной было проблемой. У старухи Столбовой были роскошные длинные косы, только седые. Может, и не такая уж она была старуха, но на её лице всегда была печать скорби. Невестка работала завучем в начальной школе, но высокая, строгая старуха держала в узде и невестку, и внуков, и нас, беженцев.

В банный день женщины выходили в кухню. Невестка садилась на высокую табуретку, а старуха подсаживалась к ней на низенькую скамеечку, и клала ей голову на колени. Разделяя ножом пряди длинных, густых волос одной рукой, другой рукой невестка расчёсывала гребнем, прядь за прядью и выбирала насекомых, выщёлкивая их на лезвии ножа. Они явно получали удовольствие от этого действа, длилось оно часами, и лица их были полны умиротворения и блаженства. Женщины менялись местами, старуха орудовала ножом сначала над головой невестки, потом усаживали внучку. У внучки были такие же густые и длинные волосы, как у бабушки, только беленькие.
После этой процедуры, на какое-то время волосы смазывали керосином, затягивали туго платками… Неужто было так много насекомых? Потом начиналось мытьё в ванной. А мы, подселённые, ждали своей очереди.

А насекомых таки было, наверное, очень много. В нашем доме, в соседнем подъезде, жили две очаровательные маленькие девочки-двойняшки дошкольного возраста. Они были совсем одинаковые, и у обеих девочек было по две таких роскошных косищи, что не заметить и не запомнить их было просто невозможно.
Однажды, выйдя во двор, я увидела обеих девочек абсолютно лысыми, с намазанными йодом головами. (Это был "педикулёз", но тогда мы не знали этого слова).
При виде этих желтых головешек оторопели и взрослые, и дети. Впечатление было потрясающим, но нужно было видеть, как счастливы были обе девочки. Им, конечно трудно доставалось и мытьё, без всяких моющих средств, и бесконечное причёсывание и заплетание таких длинных кос. Кроме того, такие толстенные косы еще же и весили, наверное, прилично…

Возвращаясь к своим впечатлениям тех лет, я вспоминаю, как вкусно пахло в кухне, когда наши хозяева, теми же ножами, которыми выбирали насекомых, осенью шинковали несметное количество капусты на зиму. Сначала они заполняли корыто, а затем, вёдрами выносили в погреб, в огромную деревянную бочку. Нам, многочисленным "кроликам", и хозяйским, и подселённым, доставались сладкие кочерыжки.
Весной мы лакомились цветами акации. Мальчишки постарше, лазили на высокие деревья, доставали нам розовые душистые гроздья, заботливо выхлопывая из них ладошками комашню. Осенью, промышляя по дворам и огородам, ели необычайно вкусный паслён, похожий на черную смородину, какую-то кашку, калачики, белые и круглые, как червячки. Удивительно: – всё это росло в придорожной пыли, никто всё это не мыл, конечно, не мыли и руки, бегали собаки… Выжили, одним словом…

Бедные Столбовы! Как часто я вспоминаю их. Как же им, потерявшим своего кормильца – сына и отца, наверное, было тяжело видеть всех нас в их собственной квартире, быть терпеливыми, достойно себя вести. Когда сейчас наши соседи выясняют отношения, живя в отдельных квартирах, я вспоминаю этих благородных, интеллигентных людей. Как бы хотелось увидеть их, сказать, что всегда хранит в сердце благодарная память… Да, полно! "Иных уж нет… А те – далече"…
Ещё помнится село Баландино, куда отвозили нас на лето. Расселяли в сельские чистые домики, где ставили самодельные, из деревянных брусков, раскладушки с прибитыми гвоздями кусками брезента. Хозяйки уходили жить в летние кухни или сарайчики. Кормили нас в летней, столовой, схлопотанной на скорую руку. Это на четырёх столбах была укреплена крыша, на случай дождя, а огромная кастрюля вкусно пахнущих щей, солёные грузди, огромные ягоды земляники, – незабываемые запахи после первой военной, голодной и безжалостной зимы.
Нас водили в лес по землянику. Когда я вижу старый фильм "Золушка", и сосны, в которых она пряталась от своего принца, стесняясь своей нищеты, всегда вспоминаю леса Баландино. Там были такие же золотые стволы, такие же корневища, под которыми мы бегали, почти во весь рост, там были поляны, пахнувшие земляникой. Это была наша сказочная страна, спрятавшая нас от страшной и безобразной войны.
Сельские женщины водили нас в деревенскую общую баню, пронизанную солнцем, выскобленную до желтизны. Горячий пар клубился в солнечных лучах. Запах керосина, которым смазывали наши головы, смешивался с запахом распаренного соснового дерева, с запахом простого хозяйственного мыла и лыкового мочала. Это – любимые запахи военного детства.
Я помню заботливые женские руки, как и мамины… Они были теплыми, вселяющими чувство защищённости и любви. И, несмотря на то, что в памяти не остались имена, целую их руки, руки женщин далёкого села Баландино, к

Комментарии 1

Мне дневники и мемуары интересны, когда в них есть своего рода центробежное движение: от частного выход на общее. Увы, здесь обнаружил только частное.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.