Яков Рабинер
ПРОЛОГ
"Нас всех подстерегает случай", - сказал кто-то из поэтов. Это и был случай, который меня "подстерёг" в тот день. В моём путешествии по Франции я оказался в небольшом городке, который вряд ли заинтересовал бы туристов, если бы не руины старинного замка на окраине. Пока я бродил по его мощёным улочкам, начался дождь. Он рухнул с неба как-то внезапно, без особого предупреждения, принявшись сразу хлестать своими водяными бичами дома, крыши, припаркованные на обочине автомобили и, что хуже всего, тех, кого он застал врасплох на улице. Среди них оказался и я.
Совершенно ошеломлённый сумасшедшим ливнем я за одну минуту промок до нитки и стал лихорадочно оглядываться в поисках убежища. Ливень, как назло, застал меня на пустой улочке, где не было ни магазинчиков, ни кафе, которыми был так забит этот город и где я мог бы его переждать. Дом, рядом с которым я оказался, был, по всем приметам, каким-то церковным зданием и без всякой надежды на то, что мне откроют, я стал отчаянно нажимать на кнопку звонка у двери. Ливень продолжал хлестать меня своими плетьми, а я всё с тем же отчаяньем жал на кнопку звонка, поглядывая время от времени на беспощадное небо. Удивительно, но мне, в конце концов, открыли.
Дверь открыл монах в длинной чёрной сутане и жестом пригласил меня вовнутрь. Само здание, как я выяснил позже, оказалось мужским католическим монастырём. Через пять минут я находился уже в кабинете аббата. У меня забрали обувь и отнесли, как мне любезно сообщили, высушить, дав вместо неё тёплые, как грелка, тапочки. А ещё через десять минут, в сопровождении всё того же аббата, я был препровождён в комнату, которая оказалась библиотекой монастыря. "Когда меня назначили сюда настоятелем, - сказал он мне, предлагая сесть в кресло, - первое, что я сделал, - это наведался в подвалы монастыря, где, как мне доложили, лежали горы неразобранных многими десятилетиями, если не столетиями, книг. Значительная часть их - 15, 16 веков. Большинство книг в этой комнате именно оттуда, из подвалов. До моего вступления в должность настоятеля все эти полки были почти пусты. Так что посидите здесь, отогрейтесь, почитайте".
Аббат ушёл и почти тут же, вслед за ним, появился тот самый монах, который открыл мне дверь. Он поставил на стол, за которым я сидел, чашечку кофе, два круасана на блюдечке и, ни слова не говоря, удалился, оставив меня наедине с книгами. Выпив кофе и буквально проглотив вкуснейшие круасаны, я принялся читать.
В какой-то момент я, видимо, задремал и проснулся от стука выпавшего из моей руки очередного фолианта. Сон, который приснился мне, был явно навеян чтением средневековых книг и настолько потряс меня своим сюжетом, что я тут же, под неумолкающий "клавесин" продолжающегося за окном ливня, записал его в свой блокнот.
Так возникла эта новелла о средневековье, в основу которой лёг этот, похожий на воспоминание об одной из моих прошлых жизней, сон в монастырских стенах. Её я и предлагаю вашему вниманию, мой достопочтенный читатель.
Да, вот ещё что. В моём удивительном сне меня почему-то называли Гийомом.
От его имени я и поведу свой рассказ.
Итак -
ДОМ У МЕСТА КАЗНИ
Я помню себя примерно с двух лет. Смутно припоминаю лицо кормилицы. Она была молодой, крепкой, грудастой. Помню даже ощущение её соска во рту. Отца вижу всегда склонённым над чем-то. По воспоминаниям матери, он увлекался алхимией и астрологией. В его кабинете стоял длинный резной стол с большим количеством реторт, вперемешку со свёрнутыми в трубочки рукописями и толстыми, на застёжках, фолиантами книг. У стола возвышался на подставке большой глобус, вправленный в сферические дуги. Родители часто уезжали куда-то и я оставался наедине с кормилицей.
Как только отец с матерью и слугами покидали наш дом, она раздевалась донага, кормила меня грудью, а затем забавлялась со мной. Я ползал по ней, тёрся о её тело, она водила моими ручками по своим коленям, брала мою ладошку и вкладывала её между ног, тискала меня, целовала меня в мой маленький детородный орган, захватывала его губами.
За этим её однажды и застали. Был жуткий скандал и её с позором выгнали мои родители. А через некоторое время в наш дом пришли солдаты, они разбили все реторты, сожгли во дворе книги и увели отца. Как потом узнала мать, моя кормилица донесла на отца в трибунал инквизиции и его обвинили в колдовстве. Его долго пытали, даже сажали на кол, пока он не оговорил себя и не признался в том, что занимался магией. Поскольку он всё-таки признался, суд инквизиции милостиво заменил ему сожжение на костре удушением без конфискации имущества. Хозяин дома, где мы жили, напуганный всем происшедшим, потребовал, чтобы мы немедленно съехали с квартиры. Мать сняла на оставшиеся деньги квартиру в доме, который находился рядом с местом казни отца.
Сейчас я сижу у порога дома. Дом большой и длинный с башенками по углам крыши, отчего он похож на старый зАмок. Окна нашей квартиры выходят на пустырь, на котором обычно проходят казни. Сегодня на улице туманно и сыро. Я сижу на ступеньке каменной лестницы, у самого входа в дом, и ем хлеб с ветчиной. Недалеко от меня стоит голодный пёс. Он отчаянно виляет хвостом и неотрывно смотрит на меня, напряжённым взглядом провожая каждое движение руки с бутербродом. Я бросаю ему кусочек ветчины. Он рычит, как волк, хватает ветчину и отбегает от меня подальше, чтобы я не вздумал её отобрать.
Мать дала мне поесть и выгнала на улицу. Она, после смерти отца, спилась и стала шлюхой. Сейчас у неё очередной кавалер и поэтому меня выгнали. Напротив нашего дома, недалеко от меня, работают плотники. Они ремонтируют настил, на котором происходят казни. Строгают и ставят новые виселицы, колёса для бичевания, деревянные топчаны для отсечения голов. Они поют весёлые песни, стучат молотками и топорами. А мне надоедает торчать на улице и я иду в дом. В комнате остро пахнет мочой и спермой. Под старым, немного накренившимся альковным балдахином возится моя мать с каким-то бородатым, рыжим мужиком.
- Стань вот так! Ну поверни же свою ж..у, чёрт подери. Я же не могу попасть.
- Кто это? - кричит мать, не поворачивая ко мне голову. - Это ты - Гийом?
Убирайся отсюда! Я кому сказала. Живо!
- Но, но, старая лохань, не обижай мальчика, - перебивает её, потный от усилий, красномордый мужик. Эй ты, как тебя там. Гийом? Иди сюда, Гийом. Чего ты там стал?
Я подхожу. Мать стоит на коленях с задранным платьем, на смятой простыне, перебирая на ней неуклюже согнутыми коленями. Поворачивает ко мне голову и тут же отворачивается, но я успеваю заметить в её глазах знакомую мне злость, когда моей мамаше лучше на глаза не попадаться. Я собираюсь убежать, но мужик хватает меня за рукав. Сопит, плотоядно улыбаясь мне:
- Плюнь ты на неё, оставайся, если интересно.
Я остаюсь и сажусь на скамью у окна. Из витражного окна льётся свет. Голубой, яркий. Он отбрасывает красивую узорчатую тень на пол.
Мать с кавалером возятся, пыхтят, пока он не начинает стонать и с криком валится всей своей тушей ей на спину. Она падает под ним и они едва не доламывают кровать. Я выхожу.
Туман стал немного реже. Плотники обедают у незаконченного помоста. Завтра день казни и к этому времени всё должно быть готово. Ещё должны подойти гобеленщики и художники. Они украсят помост и трибуны.
Утром к нам в дом приходят солдаты и вешают на наш старый балкон и окна королевские знамёна. Когда они уходят, один из них отстаёт от своих товарищей, хватает мою мать и валит её на пол. Она ругается и отбивается от него. Я подхожу и бью его деревянной скалкой по голове, он падает на мать. Она сбрасывает его с себя, встаёт, отряхивается. И мы вместе выносим солдата на порог дома, облокачиваем его о стену. Я наблюдаю за ним из окна. Он приходит в себя, мотает головой, ощупывает её. Потом встаёт, сморкается и уходит. Днём начинает прибывать толпа. Мать уже заранее продала места на балконе и у окон. Этот дом у места казни напоминает ей об отце, о другой жизни в прошлом и вместе с тем, даёт кое-какие доходы. Главное теперь, чтобы не прекращались казни, а так, что говорить - можно жить.
- Сюда, сюда, прошу вас, - говорит мать слугам, сопровождающим семью каких-то богатых вельмож. Мать выносит обитые атласом стулья, предназначенные для гостей. Они хранятся у нас за занавеской и мать строго следит за тем, чтобы никто, кроме неё, не прикасался к ним. Я помогаю ей выносить стулья.
- Вот так. Вот так ,- говорит она. Вам всё будет отлично отсюда видно, ручаюсь вам. Погодите, - хлопочет она вокруг молодой госпожи. Приносит гобеленовую подушечку и кладёт на её стул. Теперь садитесь. Ну как? - спрашивает она.
- Чудесно, - отвечает молодая девушка и я замечаю, как она кладёт монету в ладонь матери.
- Эти палачи никогда не спешат, - слышу я, как ворчит старуха рядом с ней. Старая мегера. Её белое напудренное лицо своей бледностью само напоминает отрубленную голову.
Слуги тем временем открывают сундук, который они только что внесли. Достают оттуда снедь и бутылку вина. Наливают в расписные фарфоровые чашки старухе и девушке. Я выскальзываю во двор. Прохожу в его дальний угол, отвожу в стороны доски старого сарая и ныряю под них. Сегодня я не смотрю казнь. Я уже тысячи раз любовался этим кровавым зрелищем. Я приду туда, к помосту, попозже, когда закончится казнь. А пока у меня в сарае свидание с Мари. Девчонке 17 лет. Она старше меня на год и мы с ней договорились о свидании в сарае.
- Ты уже здесь? - спрашиваю я, вглядываясь в темень сарая, немного подсвеченную пробивающимися сквозь щели досок лучами.
- Да, Гийом, - отвечает мне голос Мари. - Сколько тебя можно ждать в этом дурацком сарае? Где ты пропадал?
- Матери помогал, - отмахиваюсь я от её упрёков.
Я хочу обнять её, но она отскакивает в сторону ловко, как серна. Я бросаюсь за ней. Мы носимся по сараю, пока она не валится устало на сено, которое я специально набросал в углу для наших утех. У неё красивая грудь, у моей Мари, и такая ладная упругая задница, что хоть гвозди ею забивай. Когда мы только начинали с ней крутить любовь, мы друг друга многому научили. Я - тому, что подсмотрел у матери, а она тому, что прочитала у какого-то Боккаччо. Впрочем, Боккаччо я и сам в конце концов прочёл. Мари как-то принесла почитать. Хорошо, что мать не поскупилась на мою учёбу у клирика. Теперь я мог читать, что угодно, будь то на французском или на латыни.
Навозившись всласть и отдохнув, мы вылазим из сарая. Мне нужно к месту казни, откуда ещё доносятся вопли осуждённых. Обычно так истошно кричат те, кого четвертуют. Но сначала я забегаю к себе домой и беру на кухне большую стеклянную бутыль. В неё я должен собрать кровь казнённых. Я продаю её одному помешанному алхимику, который пытается сделать из неё эликсир бессмертия. Кровь должна быть чистой, без примесей, и поэтому я захватываю ещё и льняную марлю. Мари помогает мне обвязать горловину бутылки марлей. Прежде, чем мы её завязали, я бросаю туда порошок, который не даст крови свернуться. Всё готово. Я слышу, что вопли стихли. Мы ждём некоторое время. Целуемся. Я успеваю запустить руку под платье Мари и кое-куда ещё. Но всё. Время для моей работы. На плахе уже никого. Только двое стражников. Они следят, чтобы родные не похитили обезглавленный труп и не предали его погребению. Тот, кого казнили, был проклят церковью и не имеет право быть погребённым, как все мы. Стражники уже знают меня и Мари. К тому же, я в прошлый раз сунул им в карманы по доброй горстке монет и они готовы смотреть в другую сторону. Повешенные меня не интересуют, так же как и четвертованные. Я иду к тем, кому отрубили голову. Они - мой заработок.
Бочка у плахи доверху наполнена кровью. "Смотри, не бултыхнись туда", - кричит мне один из стражников и заливается смехом. Я черпаю поварёжкой кровь и лью её через марлю в бутыль. Мари мне помогает. "Всё, - говорю я. Этого хватит, - показываю я на бутыль. Теперь можно и к моему сумасшедшему. Вот уж обрадуется". "Кровь - это эликсир жизни", - скажет он обязательно. Я столько раз это уже слышал.
"Вся энергия в нашем теле, в моём. В её, - он покажет на Мари и как-то уж очень гнусно улыбнётся, обнажая в улыбке почти беззубый рот. Вся она - от крови. И этот прекрасный источник жизни, это, можно сказать, её субстанция - в этих стеклянных колбах. Да, да. Я нахожусь на пороге величайшего открытия, которого ещё не знало человечество. И я буду прославлен в веках, если, конечно, кто-то раньше не украдёт мои идеи".
Он говорит со страшным возбуждением всегда одно и то же и мы с Мари должны всё это смиренно выслушивать прежде, чем я получу от этого скряги то, что мне причитается. Он долго кряхтит и даже выпускает от волнения газы, вытаскивая заветные денежки из своего ларца.
В таких-то заботах пролетели годы. Моя мать умерла и я похоронил её за пустырём, недалеко от нашего сарая. Того самого сарая, в котором мы с моей Мари устроили свой небольшой рай. Мари стала вполне взрослой девицей. Я давно привык к ней, к её ласкам, хотя знал уже и девчонок похлеще. Всё во мне напрягалось при виде девчонок и я не мог ждать свиданий с Мари, которые происходили только в дни казней, когда её родители были заняты этим зрелищем.
Мой сумасшедший старик, которому я продавал кровь, за это время совсем сошёл с ума. Его забрали в богадельню, где держали таких же рехнувшихся, как он. Он страшно буйствовал и его приковали к тяжёлой железной кровати, привинченной к полу. Подёргавшись и накричавшись два дня, он, в конце концов, успокоился и с ним можно было даже разговаривать. Я несколько раз приходил к нему. Последний раз несчастный, вглядевшись в меня, что-то вспомнил и потянулся ко мне своими скрюченными пальцами. "Ты принёс мне, мой мальчик, эликсир жизни? - спросил он. О, я вижу, что принёс. Дай же мне его поскорей! Дай!". Я вовремя отпрянул от него, иначе он расцарапал бы мне грудь своими длинными ногтями. Вскоре его удавили. Умалишённых становилось всё больше и никто не хотел с ними возиться.
Мари уезжала. Её родители решили вернуться в Париж, откуда они переехали к нам. Мы в последний раз обнялись и поцеловались. У нас не было даже времени посетить наш райский уголок в сарае. "Ты будешь меня помнить, Гийом?" - спросила она меня и обвила руками мою шею.
- Нет, - ответил я, шутя.
- Ну и ступай, - оттолкнула она меня. Я не люблю тебя. Уходи. Это не мой Гийом.
- Буду, буду, - засмеялся я. - Этим девчонкам сто раз в день надо говорить, что их любят и что за ними будут скучать. Мари снова обняла меня. Поцеловала.
- Я никогда, никогда не забуду тебя, Гийом, так и знай.
И это было последнее, что я услышал из её уст. Больше мы с ней так и не встретились.
Я остался один. Мать умерла. Мари уехала. Старика удавили. Впервые в жизни я почувствовал себя растерянным и никому не нужным. Я стал реже бывать дома. Только, когда намечались казни, я проводил дома много времени. Надо было приготовить всё к этому дню, убрать мою берлогу, купить фрукты и какое-никакое вино, привести в порядок стулья для гостей. Да и дома нужно было быть, когда принесут королевские флаги и ковры, которые вывешивались на окна. Вокруг этого всегда много суеты.
За пустырём, который примыкал к нашему дому, был глубокий ров, а за ним начинались холмы. Зимой здесь проезжал король на охоту. Все собаки, водившиеся вокруг, собирались тогда у обрыва и по-сумасшедшему лаяли на породистых, чванливых гончих Его Величества, которые даже не обращали на них внимания. Эта потеха c собаками длилась до тех пор, пока, устав от лая, мы не разгоняли их палками. Красиво выглядела кавалькада с нашим королём. Король ехал, одетый в короткий полушубок, оттороченный мехом, в бархатной, красного цвета шапочке. Его сопровождали слуги, двор, обоз с поварами и челядью.
Я любил зиму. Дети скатывались вниз с обрыва на подбитых железом санках, было много веселья, карнавалы и ярмарки в городе, которые я любил посещать. Мне нравилась эта праздничная суета и толпа, через которую всегда кто-то продирался на ходулях, сопровождаемый отборной руганью и шутками, а малышня озорничала, задирала юбки девкам, а потом строила рожи из безопасного далека. Ах, как приятно потолкаться в этом балагане, выпить пивка или эля в моём любимом кабачке "Три обжоры".
Там, в кабаке, познакомился я однажды с интересным малым. Звали его Франсуа, а фамилия его была - Вийон. В тот день, когда я познакомился с ним, в кабаке было весело, как никогда раньше. Кто пил вино, кто пиво, кто эль. Кричали, спорили почти до драк, особенно из-за краплёных карт. Но дошло, в конце концов, и до драки. Какой кабак без хорошей потасовки? А всё началось с того, что к нам ввалилась ватага пьяниц. Они, очевидно, прежде чем войти в дверь, залезли через низкое окно над землёй в подвал кабака, где хранилось вино и хорошо приложились там к бочкам. Ну а если не в подвал этого кабака, то уж точно наведались в какой-нибудь другой. Подошли, шатаясь, к кабатчику и нагло поинтересовались нет ли у него боннского вина. Французское вино их, видите ли, не устраивало. Подавай им вино из Бонна. Ну а кабатчик-остряк возьми и скажи им: "Нет у меня боннского вина. Зато есть для вас вино глупейское и рогатейское. Налить?" Что тут началось! Пьянчужки вынули кинжалы. Резанули кабатчика по плечу. И пошла драка. Смутьянов, в конце концов, сдали солдатам, которых позвала жена кабатчика. И вот тогда всех нас, взбудораженных дракой, взялся успокоить Франсуа. Темноволосый, с рассеченной, видимо, в какой-то давней драке, губой, он схватил лютню мирно дремавшую в углу, и стал на ней подыгривать своим песням, которые, как оказалось, некоторые знали даже наизусть.
Все мы хохотали, ржали, как молодые лошадки, сразу повеселело на душе. Кто-то стал вовсю честить короля за то, что он не торопился в своё время оправдать Девственницу (Жанну Д'Арк), которой, по сути дела, обязан своим королевством, но вот зато не пропускает ни одной девственницы при дворе. Перемалывали косточки королю долго. Очередную возлюбленную короля звали Перетта, так парижане (вот изобретательный народец!), научили говорящих птиц: галок, сорок, скворцов произносить её имя вместе с кое-какими довольно-таки солёными шуточками в адрес обоих. Король, когда узнал, был взбешён. Велел переловить всех говорящих птиц, а тех, кто их подучил, бросить в темницу. Но в таких случаях легче приказать, чем сделать. В общем, дерзкие языки в кабаке развязались, как никогда. Хохоту не видно было конца. Поднимали тосты то за девственницу Жанну, то за бывшую девственницу Перетт. Больше всех острил Вийон. Он был в тот день явно в ударе. Я спросил его не он ли исписал рифмованной руганью стены кабака. Он вместо ответа спросил меня в свою очередь: "А ты как думаешь?" и так хлопнул меня ладонью по спине, что я чуть было не захлебнулся пивом.
Из кабака я возвращался с ним в обнимку. Каждый из нас в отдельности был неустойчив, но вдвоём - нас никто не смог бы сбить с ног.
Мы подружились. Я предложил ему пожить у меня. С его постоянной привычкой всё рифмовать, он и меня заразил этой чёртовой поэзией. Однажды после того, как я сгрыз чуть ли не половину гусиного пера, я выдал ему свой шедевр:
Не в молитвах и в постах,
А индейкой с юшкой
Накатал себе монах
Этакое брюшко.
Франсуа долго хохотал, как сумасшедший. А я, смущённый, неловко переминался с ноги на ногу, решив, что он откровенно смеётся надо мной. Но он ладонью стёр улыбку с лица, прыснул в кулак и сказал, что пустит этот мой шедевр в народ и даже подбросит его в кое-какие монастыри, куда его не пустили зимой переночевать. Замороченный его жалобами на свою несчастную судьбу, я сочинил однажды ночью двустишие. Растолкал его, что было не просто. Он продрал глаза и поняв, что я собираюсь ему что-то прочесть, стал очень серьёзен. Ну я и прочитал:
Скажи мне, Господи,
Ну в чём моя вина,
Что мёрзну я
Без пищи и вина?
И почему, Господь,
Ты так несправедлив?
Один - любимчик твой,
Другой тебе не мил.
Он улыбнулся. Сказал, что бросает марать стишки, ибо во Франции появился только что великий поэт, рядом с которым ему просто нечего делать. Заверил меня, что стишок действительно хорош и что он удивлён, что его написал я, а не он, настолько это как раз о таких бродягах, как он.
Франсуа промышлял, чем мог. Пел свои песенки при дворах богачей. Подворовывал, если было совсем невмоготу. Даже девками торговал, не брезговал. Что делать, надо было выживать. Я кормил и поил его, пока мы дружили.
Однажды я познакомил его с палачом. Удивительно, но палач как-то предложил мне стать его помощником. Сказал, что всему научит. "Такие, как мы, нужны королю. Мы очищаем его домен от скверны: от предателей и еретиков". Но дальше подробного знакомства с орудиями пыток и казни я не продвинулся. Узнал от него, что те, кто осуждён на костёр, не сгорали в мучениях, как мне казалось раньше. В качестве жеста милосердия ставили багор для перемешивания хвороста концом к тому месту, где расположено сердце, чтобы осуждённый умер до того, как огонь начнёт делать своё дело. Узнал, что если родственники осуждённого на отсечение головы хорошо платили палачу, то он поил осуждённого прежде, чем вывести его на помост, доброй порцией вина, чтобы тот не так переживал и старался отрубить ему голову одним махом. Поведал и другие секреты своего ремесла. Что отрубленные головы в первый момент тяжело вздыхают и что-то произносят, что перед казнью он сам никогда не пьёт, иначе будут руки дрожать. Это и случилось с ним однажды во время его первой казни. Его забросали тогда тухлыми яйцами, которые обычно приносят с собой на казнь жители города. С тех пор он стал молиться перед казнью, что посоветовал ему делать бывший палач. И всё теперь идёт, как по маслу. У него больше никогда теперь не дрожат руки. Он это так и называет "чудом молитвы". Он очень гордился тем, что король время от времени посылает за ним. Рассказывал, что спускался с ним в дворцовую темницу, где тот, философствуя и наставляя его, кормил с рук заключённых в клетках. Положив, после обхода темницы, в его ладонь мешочек с монетами, король исчезал затем в часовне при дворце.
Франсуа удивился, что палач оказался таким славным малым. Он пригласил нас домой, угощал домашним вином. Всё расточал жёнушке нежные комплименты. Любовался и гладил по головкам своих деток, один из которых сначала носился вокруг на палке с деревяной лошадиной мордой, а потом пускал в нашу сторону мыльные пузыри, которые он раздувал соломинкой. Старший сын палача стоял рядом и прислушивался к нашей беседе. Ему 14 лет и он уже несколько раз помогал отцу.
"А всё-таки не хотел бы я быть палачом, - сказал мне Франсуа, когда мы вышли. Хотя, что нам остаётся в этом мире: быть палачом иль казнью любоваться. Нет, по мне, так уж лучше у девок под юбками ладони греть. Я - бродяга. Сегодня здесь, а завтра, как птичка, фьюить... и меня нет". Он и впрямь, как птичка, исчезал вдруг, а потом появлялся так же внезапно, как и исчезал. Однажды мы с ним не на шутку поссорились. А дело было так. В тот вечер он пришёл ко мне с двумя девицами. Закончил он со своей, скучно ему стало и он начал приставать к моей. Много выпил в тот вечер, вот хмель и ударил ему в голову. Ну и стали мы с ним драться. Жестоко. До крови. Он выбежал из дому, а я за ним. Зима, холод собачий. Пар валит изо рта. А мы, разгорячённые, всё дерёмся. Я расквасил ему нос и кровь брызнула веером на снег. В какой-то момент он, дурак, кинжал вытаскивает и начинает размахивать им перед моим лицом. Я, чтобы отвлечь его внимание, крикнул ему: "Смотри, сейчас за куст зацепишься!". Он повернул голову в ту сторону, на которую я показал пальцем, а я, воспользовавшись этим, выбил у него кинжал и ударом кулака загнал его под помост для казней. "Ты плохо кончишь, Франсуа, - крикнул я ему. - не зря ты уже под плахой". Он осмотрелся. Понял, что он и впрямь под плахой. Побледнел. Вытер рукавом рубашки окровавленный нос. А я... как в воду глядел.
Он, действительно, умер не своей смертью. Его повесили. Правда не у нас, а в Авиньоне, где, как я обнаружил во время своей поездки туда, он большая знаменитость. В тамошнем кабачке, куда я зашёл, мне какой-то забулдыга прочитал его последний стишок, который он сочинил перед тем, как его повесили. Говорят, что ему даже разрешили прочитать его перед толпой. Я запомнил его: "Я - Франсуа, чему не рад. Увы, ждёт смерть злодея. И, сколько весит этот зад, Узнает скоро шея". Ничего не скажешь! Он был до конца весёлым малым, этот Франсуа.
Не так-то просто шутить перед собственной казнью. Я видел только одного подобного шутника. В отличие от Вийона, его обезглавили. Перед тем, как положить голову под топор, он бросил палачу: "Понимаешь, мне никогда раньше не рубили голову. Так что ты уж извини, если что-то будет не так". Рассмешил палача. В благодарность, тот отрубил ему голову одним ударом. Обычно это стоит недёшево.
В морозный зимний день, точно такой, в какой мы подрались когда-то с Вийоном, у нашего дома остановилась карета с большим богато украшенным гербом на дверце. Я увидел карету из окна и сразу же узнал её. Дама, которой принадлежала карета, была самой знатной особой из всех, которые побывали в моей квартире в дни казней. В последний свой приезд она довольно щедро уплатила мне за место на балконе. Она была очень взволнована в тот день и мне показалось, что кто-то из осуждённых был не безразличен ей. Во всяком случае, по окончанию казни она вышла с балкона позже других, с мокрыми от слёз глазами, которые она промокнула батистовым платочком. Я выказал ей тогда все знаки внимания, на которые была только способна моя грубая натура.
Со дня её последнего посещения прошёл месяц. Увидев её карету, я быстро натянул на себя пурпуин, короткую, расшитую бисером, курточку, которую хранил для таких торжественных случаев, как казнь, и сбежал по лестнице вниз, чтобы провести её в свою квартиру. Я успел подбежать к её карете как раз, когда её паж распахнул дверцу и развернул ступеньки для её ножек. Она улыбнулась, бросив на меня взгляд. Подала руку мне, а не пажу. Сказала, что он может её не сопровождать.
Мы поднялись в мою квартиру. Она тотчас же направилась к дверям балкона. Я поспешил распахнуть их. Пока она стояла на балконе и, похоже, предавалась каким-то своим воспоминаниям, я бросился приводить в порядок мою комнату. Метнулся на кухню. Вытащил
и протёр серебряную рюмку, единственную драгоценную вещь в моём доме, выхватил из шкафа бутылку вина и бросил быстрый взгляд на своё отражение в металлическом зеркале. Рожа,
которая взглянула на меня из зеркала, поразила на миг меня самого жуткой грубостью черт и наглым взглядом глаз.
- Нет, нет. Прошу вас, оставьте это, - сказала она, увидев меня с зажатой в ладони бутылкой и рюмкой. Я, собственно, прибыла к вам по делу.
- Дело в том, что ко мне приезжают гости. И я хотела бы предоставить им возможность насладиться настоящим зрелищем. Они жуткие провинциалы и ничего подобного в своей дыре не видели. Я хочу, чтобы вы немного украсили это стойло ("Боже, это мою квартиру она назвала стойлом"). Вот деньги. Она положила мне в руку довольно увесистый мешочек с монетами. Такой тяжёлый, что я чуть было не уронил его от неожиданности.
- Думаю, что этого хватит, - улыбнулась она. Купите гобелены на балкон и всё, что найдёте нужным. Вот тогда и пригодится ваше вино.
- Я бы, конечно, могла прислать слугу с деньгами, но я решила съездить сама и ещё раз хорошенько рассмотреть вашу квартиру ("О! Она уже не назвала мою квартиру стойлом"). - Я стоял, как последний болван, криво улыбался и мне так не хотелось, чтобы она уходила. Она словно прочитала мои мысли. Я заметил даже промелькнувшее на её лице смущение.
- Ну, кажется, всё. Прощайте.
Она подала мне руку.
Ночью мне приснился странный сон. Руки мои связаны впереди и палач за верёвку тащит меня под гиканье толпы к плахе. Ни одной сочувствующей рожи. Кричат. Гримасничают. Плюют на меня. Кто-то даже пытается пырнуть меня кухонным ножом. В общем, обычный бедлам казни. И вдруг мой взгляд выделяет из всех лиц её лицо. Она, оказывается, тоже в толпе. В её глазах столько нежной грусти, что я на минуту забываю о том, что меня ждёт казнь. Крики вокруг меня затихают. Я вижу только рты тех, кто кричит, и её лицо, её широко открытые глаза, которые смотрят в мою сторону. И хотя палач недовольно дёргает меня за верёвку, я иду и всё оглядываюсь на неё и всё больше верю в то, что теперь со мной ничего не случится. Теперь уже точно ничего не случится. Чем ближе к плахе, тем больше я верю в чудо. Бормочу себе под нос: "Со мной ничего не случится" и чувствую, как тело становится необычайно лёгким, как будто и не моим вовсе. Я опять вижу её лицо. Она стоит у самого помоста. Она пристально смотрит на меня всё теми же широко открытыми, голубыми глазами. Её вера и сила передаются мне. Мы встречаемся взглядами. Палач развязывает мне руки, натягивает на меня белую рубаху, в котторую обычно переодевают тех, кто осуждён на казнь. И, о чудо! Как только он развязал мне руки, я тут же взлетаю над помостом и, как птица, парю над ним. На меня показывают пальцами. У палача совершенно растерянный, идиотский вид. У всех в толпе вытянутые физиономии. Она стоит у плахи. Улыбается. И я вижу чёрный заснеженный лес вдалеке. Разворачиваюсь и, расправив руки-крылья, лечу в его сторону, оставляя за собой в стороне палача, помост и плотно окружившую плаху толпу.
Её гости на балконе. Казнь ещё не началась. Все ждут короля и кардинала. Королевские трубачи явно маются от скуки. Как и те, кто сидит на трибунах, справа и слева от королевского балдахина. Ждать всегда неприятно.
- Всё ли вам видно? - спрашиваю я, склонясь к самому её уху. Я рад этому предлогу оказаться рядом с её лицом, губами. У меня такое сильное желание поцеловать её, пока я спрашиваю, что я с трудом себя сдерживаю. Боже праведный, до чего она хороша! Она поворачивает ко мне лицо, глаза у неё такие же светлые и большие как у той, что явилась мне во сне. Она что-то говорит. Но я не слышу, что. Я словно оглох. Зато я вижу как двигаются её губы. Вот она улыбается мне. Видимо уловила мою растерянность. Всё напряглось во мне. Я бросаю взгляд на свои панталоны. Они предательски оттопырены внизу и когда я, смущённый, поднимаю на неё глаза, я понимаю по тому, как она резко вскинула голову, что она смотрела туда же.
Уже на выходе, отстав от гостей, она шепнула мне, что будет у меня завтра, как только стемнеет.
На следующий день я нанял слугу, благо денежки у меня завелись, и загнал его и себя. Хорошо покряхтев мы перетащили с ним длинный дубовый стол из кухни в комнату. Я накрыл его зелёной скатертью, по краям поставил два высоких серебряных подсвечника, а в центре поставил корзину с фруктами, кувшин с вином и два серебряных кубка. Вместе со слугой мы нарубили дрова и хворост для камина. Над камином я повесил купленный мной по такому случаю, синий гобелен "Охота на единорога". После стольких мытарств, я был потным, как перетрудившийся вол и мой слуга вылил на меня целый жбан воды, чтобы выбить из меня мерзкий запах пота. Что бы я делал без моего слуги, без моего Жака? Не понимаю, как я раньше обходился без него.
Наконец она появилась. Я провёл её и служанку в комнату, которая отныне должна была стать моим с ней любовным альковом. Её служанка помогла ей раздеться и ушла на кухню, где ей с пажем предстояло мило коротать досуг с моим Жаком, занимая себя, надо полагать, не только мирной игрой в карты.
Удивительны эти превращения аристократки в голую женщину: без прошитой золотыми нитями зелёной бархатной шапочки, без тёмно-красной с бежевым подшивом мантии, без гранатового ожерелья, без отороченного мехом платья, без корсажа, без лифа, без чулок и, наконец, вашей последней преграды - шёлковой и белой, как девственный снег, камизы. И вот она лежит рядом со мной. Такая беззащитная и соблазнительная. Слабость и сила. Крепость, сдавшаяся на милость победителя. Сбросившая со своих стен пушки, бомбарды, арбалеты и прочие защитные орудия, сдавшая вам одну за другой боевую башню и наконец, открывшая ворота в святая святых своей крепости. Протягивающая к вам руки и умоляющая войти в неё.
Она - моя. Зовут её Бланш. Родом она из Венеции. Её мать была одной из самых известных венецианских куртизанок. Таких называли cortegiana honesta. Их ласки могли себе позволить только знатные господа и среди гостей её матери, как рассказала мне моя "куртизанка", были даже венецианские дожи. Наши утехи с Бланш были такими бурными и стоны такими громкими, что в первый вечер в дверь постучал её паж Жюльен и не без тревоги в голосе поинтересовался: "Всё ли в порядке, госпожа?" Получив заверения, что всё более, чем в порядке и под сдержанное хихиканье за дверью он удалился и уже никогда больше не беспокоил свою госпожу дурацкими вопросами.
Бланш обучила меня многим вещам и оказалась в любовной науке ловчее и изобретательней, чем Мари. Через два "урока" с ней я вертел и гнул её тело, как никогда ни одну девку раньше. А она всё придумывала изысканные наслаждения в постели. По-моему, в нас вселились инкубы и саккубы (мужские и женские демоны соблазна). Когда я поинтересовался, где она научилась всем этим "бесовским" премудростям, ведь церковь запрещала любые позы в постели, кроме как "он на ней", она засмеялась. "Король, - сказала она, - собрал как-то дам в своей спальне и зачитал им торжественно буллу римского папы: "Жена в постели мужа не должна шевелиться, руки должны быть вытянуты по бокам и не мешать мужу в исполнении его долга". Он затем продемонстрировал на одной из камеристок жены, как всё должно быть, согласно римскому папе, а как - согласно его королевским желаниям. - Ты не представляешь себе, Гийом, как повеселился в тот вечер наш король".
Она рассказала, что любвеобильный король, видимо, в пику папской булле, повелел, чтобы дамы ходили по дворцу с открытой грудью. Её Величество, разумеется, была все этим недовольна, но кто во дворце интересуется мнением Её Величества? - Я легко представил мою хорошенькую Бланш, расхаживающую со своей пленительной грудью по дворцу. Не удивлюсь, если она побывала и в постели короля. Ну что ж, королю я - не соперник и, кроме того, в отличие от духовника Бланш, я готов был отпустить ей любой грех. Главное то, что теперь и я наслаждаюсь этим сокровищем.
В перерывах между любовными играми мы обедали, пили вино, баловались, угощали друг друга виноградинками и засахарёнными апельсиновыми дольками, читали вслух стихи Петрарки и, конечно же, так вдохновляющие любовников новеллы Боккаччо. Она несколько раз привозила с собой музыкантов. Наш дом, видевший столько ужаса и крови, согревался, должно быть, в свете канделябров, пламени камина и танцев. Это были райские времена. Казни не прекращались. Мои доходы, благодаря Бланш, увеличились. Её увесистые мешочки с монетами позволили мне купить ещё несколько квартир, окна которых смотрели на место казни. Я украсил их гобеленами, привёл в порядок камины, которые ужасно чадили и всем приходившим предлагал свои фрукты и вино. Теперь у меня было четверо слуг, четверо разбитных малых, и даже свой повар.
Бланш оказалась женой королевского представителя во Флоренции. Кроме того, он владел несколькими мебельными фабриками, которые готовили для знати и королевского двора мебель, в том числе и перетянутые атласом стулья. Поглаживая тело Бланш ладонями, скользя по всем её милым округлостям, я поймал себя на мысли, что её супруг перетянул наверное атласом и тело своей супруги. Я даже в шутку предположил это вслух. Надо было слышать смех моей Бланш, словно круглые жемчуга сорвались с золотой нити и просыпались на пол, подскакивая и нежа твой слух. Бланш настояла на том, чтобы я показал как именно её муженёк перетягивал атласом её тело. Понятно, чем закончилась эта презабавная игра в атлас.
Но время шло. Я вертелся, конечно, волчком, чтобы содержать в порядке мою увеличившуюся в размерах территорию дома. Непрестанно думая о своей возлюбленной, даже во время всей этой суеты с подготовкой к очередным казням. Делал всё машинально, благо слуги, видя неловкость и растерянность своего хозяина, приходили мне на помощь.
Бланш, Бланш, Бланш... Моя Прекрасная Дама. Как вдохновенно поют о таких, как она, менестрели при дворах королей и вельмож!
Кажется, я читал у кого-то, что годы делают нас мудрыми, но наша мудрость серьёзно отравлена горечью опыта. Ну почему, почему в момент наивысшего наслаждения подарком, который послала тебе судьба, Бог немилосердно отнимает его у тебя, не позволив тебе даже возразить по этому поводу? Я спросил как-то об этом клирика, у которого учился когда-то грамоте и латыни. Он попытался мне втолковать: "Понимаешь, сын мой. Бог не хочет, чтобы его дети росли, избалованные постоянным счастьем. Кроме того, он приучает нас к потерям. Ведь, в конце концов, мы потеряем и жизнь. Привычка терять поможет нам и при расставании с этим самым драгоценным подарком".
Король захотел, чтобы муж Бланш обосновался во Флоренции надолго. Его Величеству, как объяснила мне Бланш, нужен был постоянно свой человек при дворе Лоренцо Медичи. А посему вольная птичка Бланш должна была вернуться в золотое гнёздышко супружеской жизни. Тот вечер, когда она сказала мне об этом, был нашим последним вечером.
- Бог свидетель, - сказала мне Бланш, - как мне не хочется уезжать. Но что же делать, милый Гийом? Я оставляю с вами Dimidium animae meae (половину своей души).
"Лучше бы ты оставила со мной половину своего тела", - мелькнуло у меня в голове. Не в состоянии решить какую же половину тела Бланш я хотел бы оставить у себя, я улыбнулся. Она спросила меня, почему я улыбаюсь и я, как изворотливый клирик, ответил ей, что улыбка, мол, это всё, что я могу дать ей в обмен на половину её души, которую она оставляет со мной. Она почувствовала грусть в моей шутке и была особенно нежна со мной в нашу последнюю ночь.
Когда в окне только-только проступило зимнее заснеженное утро, в нашу комнату вошла её служанка. Я подбросил дрова в камин, чтобы в комнате стало как можно теплее и закрыл за собой дверь. Как ненавидел я это утро, этот снег за окном, карету, ждущую её внизу, её служанку, короля и, что греха таить, её супруга. Ведь они забирали у меня Бланш. Когда она вышла со служанкой из нашей комнаты, она подала мне руку, я спустился с ней вниз и проводил до кареты. Она села, посмотрела в мою сторону, махнула рукой. Кучер свистнул, прикрикнул на лошадей, и сонные лошади, нехотя сдвинули экипаж с места.
Я стоял у порога дома и долго смотрел вслед её карете, колёса которой прочерчивали мокрую колею на талом снегу. След от колёс становился всё менее заметным, пока не заплыл окончательно серой водянистой жижей. Снег крошился всё гуще и гуще и, когда я поднял своё лицо к небу, то не увидел неба, а только мириады белых снежинок, несущихся на меня, на наш дом, на эшафот с виселицами, на уже заснеженные холмы и чернеющий вдалеке лес, на весь этот, словно Богом забытый, мир.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.