Яков Рабинер
Было это очень давно. Я работал в то время на киностудии документальных фильмов. Наша съёмочная группа должна была снять фильм о строительстве турбинного завода, куда мы добирались казавшимися нам бесконечными два дня. Студийный микроавтобус трясся на плохо укатанных дорогах и грозил развалиться на каждом ухабе, который только попадался на пути. Он вытряхивал из нас все "оргАны", как пошутил мой коллега. Время от времени кто-то больно ударялся головой о низкий потолок автобуса и отпускал, под весёлые комментарии непострадавших, громкие проклятия в адрес киностудии и "дурацкого" завода.
После долгого автопробега, забрызганный дорожной слякотью и снегом, наш "монстр" уткнулся, наконец, поздно вечером в забор гостиницы. Дело было в декабре. В городе, где мы должны были работать, морозы стояли, что называется "крещенские". Мы отчаянно замерзали и пользуясь любым предлогом, чтобы согреться, придумывали липовые дни рождения, которые нужно было непременно "обмыть". Наш директор картины крыл нас поочерёдно матом, пытаясь всеми силами наладить дисциплину в рядах явно анархистски настроенных подчинённых.
В тот день из-за жутких морозов был пустой день, или, как выражаются киношники -"простой". Мы оказались на вынужденном отдыхе и я решил прогуляться по улицам города, познакомиться с ним. Хотя знакомиться было не с чем. Городок был маленьким, с единственной достопримечательностью - старой заколоченной церквушкой, оккупированной воронами, кладбищем за ней и памятником Ленину в центре с довольно-таки растерянным Ильичём на облупившемся пьдестале. Да ещё - с "Гастрономом", сплошь забитым водкой и консервами "бычки в томате". К тому же начал сыпать снег, так что моя экскурсия по городу закончилась довольно скоро. Я зашёл в столовую, как оказалось, полную работяг и вообще снующего туда-сюда народа. Взял поднос у кассы, встал в очередь.
Расставив на подносе тарелки с едой, я присел к столу у окна, за которым уже кто-то сидел. Бесконечно хлопала дверь, то открываясь перед входившими, то шумно захлопываясь за выходящими. В столовой стоял ни на секунду не прерывающийся гул. Мой сосед по столу, оглянувшись по сторонам и бросив быстрый взгляд на буфетчицу, лукаво подмигнул мне, приложил палец к губам и пригнувшись с пустым стаканом за стол, вытащил чекушку водки. Заполнил стакан и быстро, почти залпом, выпил его содержимое.
"Будем знакомы, - обратился он ко мне. - Пётр...Пётр Никанорович". "Можно малосольненького?" - спросил он вдруг, глядя пристально в мою тарелку. "Да ешьте, ешьте, всё ешьте!" - сказал я, подвигая к нему поднос с тарелкой. Я сейчас ещё возьму". Когда я опять подошёл к столу, сосед уже весело хрустел малосольным огурцом и делил усердно вилкой большой лапоть шницеля. Поев, он с наслаждением затянулся "беломориной". Загудел, показывая на снег за окном.
- Эх и малина ж, итить твою мать. Во хде свобода! За дых берёт, ей бо.
Он говорил, возбуждённо рубя воздух рукой в татуировках и раздувая, как разгорячившийся на морозе рысак, ноздри. Водка явно раскрепостила его, сделала словоохотливым.
- Вот отсидел я в лагере, отмыкался. И хто ж я был, в том лагере, спрашивается? Да, как все. Шпана шпаной. И радость-то, козу лагерную бывало зажмёшь в каком углу. И смех, и грех. Она блеет, а ты спешишь, наяриваешь, нет времени этой суке глотку перекрыть. А то ещё раздавишь с каким уркою коньяк в три косточки, денатурат. А ведь это - яд. Не зря на ём две косточки намалёваны да череп. Отсюда и пошло ведь "три косточки", - объяснил он. Сколько-то народу зашилось от того яду, боже-ж ты мой!. Тьфу ты. Гадость несусветная" - поморщился брезгливо он.
- А ты? Чего это ты не слушаешь? - обратился он ко мне, увидев, что я смотрю в окно и никак не втягиваюсь в разговор. - К своей мыслишке прикипел? Ну да один чёрт. Я только грешным делом и подумал: вот интеллигентный человек, очкарик, вот хто и выслушает и посердобольствует.
Снег падал за окном. Он покрывал собой всё: разрытую траншею улицы возле столовки, посиневшие от холода домишки и даже вывеску "Баня", прикреплённую к козырьку двухэтажного дома, из верхних окон которого, словно озлясь на всех и на всё, сердито просачивался пар.
- Снег покроет тебе всё, - перехватив мой взгляд на окно, снова загудел он. -
Какой с него спрос? Ему, значится, господь велел покрыть, он и покроет. Как высшее начальство-то велело, так и сделает, - засмеялся он, явно довольный смастерённой им шуткой. Сейчас, поди, и лагерь наш снегом прикрыло. А как же - секретный объект, вот снег его и прикрыл.
- Да...а, - произнёс он, откидываясь на стуле. - Я ведь в войну такого насмотрелся. И на ентот снег тоже. Это тебе, брат, всё финдиклюшки и райские яблочки супротив войны. Уж на что в лагере народ горячий , а и семечек не стоит ежели с войной сравнивать. Эх, мне бы чичас прописку да на работу устроиться, да бабу себе наладить: круглую, испечённую, ядри её в душу, чтоб носом уткнулся ей промеж ног и согрелся до последних косточек. Я ведь с войны как промёрз, так и не могу согреться. Всё трясёт меня. Потому и пью. Для согреву.
Он помолчал. Уставился задумчиво в яркое окно. Заговорил снова после небольшой паузы.
- Через ентот снег и чего только не случается... на белом свете. Да, брат. Помню, в году это было, кажись, сорок третьнм. Да, точно, в декабре сорок третьего и было. Фрицы уже отгавкивались. Уже не они нас, а мы их, значит, за штаны рвали, точно псы разъярённые.
А командир наш, усатый такой дядька - Винниченко, украинец, собрал нас и говорит: "Тут такая катавасия выходит. Нам, хлопцы, надо тут неподалёку осесть, а шоб немцы не зашли в спину, кого-то придётся оставить для дозору. А мы итех, кто тут останется, враз сменим, как только устроимся на новом месте. Пулемёт, гранаты и всё такое дадим, конечно. На всяк про всяк.
- Ну, значится, с другими и моя доля оставаться вышла. Везучий я. Ох и до чего ж я везучий, мать честнАя. Ну оставили этого, как его - Боборыхина, меня и ещё кой-кого, не помню. Стоим мы далёконько друг от друга. И не перегавкнешься. Во-первой нельзя. У фрицев этих знаешь слух какой? Гитлеровский, особый значит. Да и што гавкаться-то, коли я заместо Боборыхина того, вроде как муравья большого вижу - так далеко он. Точно муравей какой ползает по снежному холму туда-сюда. Только вижу, зоркий был тогда, в ладони он дышит, пар напускает, замёрз, сукин сын. Ну и я стал руки греть. Винтовку рядом поставил, чего с ней сделается, чай не убежит. Тоже, того, в ладони дышу. Но тут заметать начало. Солнце, значит, какое было - стушевалось. Всё, как с лица, посерело в один момент. И как пошло тут, как пошло. Завирюха поднялась и снегу полно и ветер, падло, всё наяривает. Муравья того, Боборыхина, уже и не видать. Ёлки-палки, думаю. Что ж это такое? Ведь так, неровен час, и костьми ляжешь. Вроде как в той песне будет: "и нихто не узнает, где могилка моя". Чувстствую, в аккурат пропаду. Я уже и воротник поднл и голову втянул, как та черепаха. Что ж делать будем, мил друг, думаю? Зашиваться аль драпу давать, пока совсем не захолонул? Стою-то я на дозоре уже который час, уж и темнеть стало, не иначе там с нашими што случилось. Не до дозору им, значит. А может, думаю, грешным делом Винниченко той нас, кацапов, и выбрал для дозору, нехай, мол, они там и окачурятся. Слышу только, сквозь ветер, иногда ухают где-то далеко, може то наши гвардейцы и отбиваются. Ну, говорю себе, пропала ты, муха, ни за грош пропала, ей богу. И что плюнуть надо на Винниченко да себя спасать. А тут ветрище такой нагнало, в снег вбило по самые колышки. Какой дозор, какая тут война! Ползу уже, точно водяры нализался: и хде земля и хде небо, вот-вот и волком взвою, честное слово. Одичал с того страху совсем. Ползу, а куда ползу и сам не ведаю. Во рту снег, голова в снегу и нос уже склеивается. Ружо зажал в руке и кротом этаким чешу по снегу. Полз, полз - чую ноги коченеют. Обувка моя давно на ладан просится, а тут ещё такие дела пошли. Ну и приполз я, значится, прямохонько к деревне, которую мы у фрицев отбили. А в деревеньке той а ни живой души. Только вокруг убитые, наши да фрицы вперемешку. Снег их, значит, всех и покрыл, бедолаг, перемешал. Вроде как подружил их после смерти. Отполз я недалеко от той деревеньки, слышу - кто-то постанывает. Тихо-тихо так, как киска малая под забором. Напряг я силушки-то все свои и кой-как до того стона и дотянулся. Разглядел: фриц лежит. К снежному холмику привалился, пошти весь припорошенный, недвижный. А стон от него исходит, теперь точно слышу. Ну я, значится, к нему так коленопреклонённый и приполз. Стал я ево из-под снегу лопаткой, что висела на ремне, да ножом, выковыривать. Глядь, а на ём сапоги. Фрицовские! Это, брат, видеть надо, это тебе не наша галоша дырявая. Сапоги, они, брат, после ружья да каши, на войне заважнее всего. Засверкало у меня в глазах от тех сапог, ей-бо. Ну, думаю - вот игрушка-то, сапоги эти. Пообчистил я их слегка ладонью и точно: ладные они, красивые, ну новогодний подарок што-ли и только. А этот фриц-то, всё постанывает под ухом. Ёкнуло у меня в грудях. Эх, грех мой - схватил свой нож и того адольфа несчастного, значит, того, успокоил. Всё одно, решил, ему пропадать, а мне, может, ещё другая карта выпала. Ещё, глядишь, и поживёшь, Пётр, себе тогда и сказал. И так мне жить захотелось. Веришь, так захотелось. Да, ну так вот, - пырнул я немца того ножом, замолкнул он. Стонать вмиг перестал. Стал я ево разувать. Тяну ево сапог из всех сил, а сил то и нет, пошти все на дорогу ушли. И сапог, ядрёна вошь, ни в какую. Не идёт и всё тут. Я ево и так и этак. Не идёт, хоть плачь. Другой пробую. Не идёт. Ну что тут делать? Ведь сапоги-то во как нужны, пропаду я без них, как пить пропаду, ведь это ж и дураку ясно. Ну пытался я их тем ножом стянуть. И хде там? Кровищи только на снег набрызгал, а они всё ни в какую. Эх, обложил я матом и фрица того, и себя, и снег ентот, и стал его ноги ножом резать. Режу. Весь в кровище. Не иначе, как мясник што ли, али хирург тот. Руки мёрзнут, кровь его на моих руках розовыми пузырями так и примерзает. А я режу. Уж начал резать - не бросать ведь. Да и брошу: два дохленьких будут. Што за выгода? Намаялся я, особливо, когда дело до кости дошло, ну кой-как раздробил где прикладом, где лопаткой. А когда и со второй его ногой покончил - всё то мясо выковырял да снегом и пообчистил. Рубаху его располосовал и всё, значит, насухо пообтёр. Взмок. Жарко мне стало. Пропарило от трудов таких. А тут и метель поутихла маненько. Снегу вокруг - видимо-невидимо. Аж глазам больно. Чисто так лежит, блещит. Красота-а, непомерная! Всё снегом прикрыто. И мой фриц тоже, уже весь пошти што под снегом.
Ну вот значит, отыскал я таки своих в тех фрицевских сапогах, да в них до конца войны так и протопал. Только, когда в Москве на парад надо было идти, то всем выдали новую обувку, шоб товарищ Сталин видел, какие мы все гордые да нарядные шагаем...
В столовой не смолкал гул. Набилось много народу: кто просто зашёл переждать снегопад, кто потянуть тайком, как мой сосед свою "белую" под закусон да покалякать о том о сём. Мой сосед вытащил опять папироску, покрутил в пальцах, подул в неё, разжёг спичкой и затянулся, уставясь в окно. Стакан с недопитой водкой стоял у почищенной до блеска "хлебушком" тарелки. "Чего ж не допили?" - спросил я. "На уход, - бросил он. Вот покурю малость, опрокину на дорожку и всё, поминай как звали. Да и не хорошо мне здеся. Вишь народу-то привалило сколько, дышать нечем. Галдят, как оглашённые, а чего галдят и сами не знают. К себе бы да к миру прислушались, к снегу прислушались бы, как он идёт. А они они тебе, знай, га-га да га-га, га-га да га-га. Чудной народ. А ты иди. Ступай себе. Чего тебе промеж них делать? Вишь - один ты здесь такой очкарик. А я вскорь за тобой тоже уйду. Вот откурю, да горло ещё раз промочу, да заодно и обмозговать надобно чего с собой дальше делать. А одному думать как-то сподручней. Спасибо те за угощеньице!" - бросил он мне вдогонку, когда я уже был у двери.
Я прошёл мимо окна, у которого он сидел. Махнул ему рукой. Он ответил досадливо, как огрызнулся. Словно это было уже ни к чему и только отрывало его от всего того, к чему он прислушивался сейчас в себе так сосредоточенно и отрешённо от галдящего и втянутого в свою беготню мира.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.