«Среди людей есть природная аристократия.
В основе ее лежит талант.
А есть и искусственная аристократия,
которая держится на богатстве и происхождении».
Томас Джефферсон, Президент США
Одна из самых памятных встреч в Коктебеле – знакомство с Евгением Борисовичем Рейном. Разумеется, с 1963 года регулярно бывая в Москве по нескольку раз в году, я слышал о нем и о Бродском часто, но встречаться с ними не доводилось. Однажды Татьяна Бек, хорошо знавшая Рейна и Бродского, в одной случайной компании в Малеевке читала их стихи, и этот вечер запомнился мне надолго именно из-за этих поэтов. Евгению Рейну десятки лет пришлось писать в стол (первая его книга вышла, когда ему было сорок девять лет), готовить сценарии для документальных фильмов, заниматься переводами, теми самыми, о которых говорил Арсений Тарковский: «Ах, восточные переводы, как болит от вас голова». Дверь в официальную литературу открылась для Рейна поздно, только в Перестройку, он вошел в нее уже известным поэтом и тогда же впервые приехал в Коктебель, и жил в том самом девятнадцатом корпусе, где всегда была вода.
Я часто бывал в Коктебеле, но не помню ни разу, чтобы кому-то из поэтов организовывали персональный творческий вечер, а отдыхали там знаменитости из знаменитостей, даже перечислять не стану. Рейну такую встречу организовали, и прошла она в саду дома Волошиных, а не в летнем кинотеатре Дома творчества. Объявлений о вечере Рейна не вывешивали, но собрался народ, любивший поэзию и знавший поэтическую судьбу Рейна. В ту пору его друг, соратник и земляк Иосиф Бродский стал широко известен в поэтическом мире, хотя в СССР он еще находился под запретом, но где-то в издательствах уже лежали готовые к изданию его книги, я об этом знал от сведущих людей.
Для меня вечера поэзии представляли особый интерес, из-за того, что я любил авторское чтение. Как бы замечательно ни представляли поэзию знаменитые чтецы: Михаил Козаков, Юрий Каюров, Василий Лановой, Александр Филипенко, они все равно не улавливали авторскую интонацию, не всегда акцентировали то, что было важно автору. На это не раз жаловалась поэтесса Татьяна Глушкова, а также Надежда Кондакова, Мустай Карим, Резо Амашукели. Я счастлив, что много раз слышал стихи Евгения Рейна в авторском исполнении - и с эстрады, и за столом в кругу его друзей.
Когда мы познакомились, а это было почти тридцать лет назад, Евгений Борисович находился в золотой поре – высок, строен, могуч, с быстрой реакцией, часто шутил, смеялся. Очень стильно одевался, любил твидовые пиджаки и изысканные шелковые галстуки, хорошую обувь. С первых минут общения с ним я почувствовал, что он ясно понимал − в литературе настало его время. Больше того, я думаю, что даже в годы безмолвия, изоляции от журналов, он знал цену своему таланту, оттого и вошел в сложившийся круг избранных поэтов сразу, с высоко поднятой головой. Как он читал свои стихи! Его могучий бас от строки к строке буквально околдовывал зал, завораживал слушателей то громами, то молниями неожиданных рифм, то его голос сливался с шорохом, шепотом волн, которые шумели за забором волошинского дома. Все, что я слышал в первый раз в исполнении Рейна, не было похоже на знакомые мне прежде стихи – это была иная поэзия, с невероятным звуковым рядом и ритмом, с не затертыми рифмами, с масштабным видением мира, где поэт легко ориентировался, взрывая культурные пласты не только Европы, но и всех континентов.
Я, к сожалению, как и Рейн, в силу возраста не услышал, как читал свои стихи Маяковский, хотя знаком с его голосом и чтением по сохранившейся хронике. Думаю, Рейн не уступает по мастерству чтения даже такому мастаку, трибуну, как Маяковский, хотя бы потому, что поэзия Рейна тоньше, глубже, она, воистину, вобрала двухвековой опыт и культуру мировой поэзии, в ней океан ассоциативных ссылок. Рейна отличает от других поэтов и его колоссальная эрудиция, не только в литературе, но и в культуре вообще – счастливы люди, кто бывал с ним за одним столом, имел возможность беседовать с ним.
В общем, я полюбил его поэзию сразу и навсегда, у меня много любимых поэтов, о некоторых я уже писал в мемуарах, но Евгений Борисович среди всех достойных стоит у меня на одном из первых мест. Я, конечно, сразу после вечера с горящими от восхищения глазами ринулся знакомиться с ним. В тот год наши комнаты соседствовали на первом этаже, балконы разделяла только сетка-рабица, оплетенная цветущей лоницерой, и мы часто общались за бутылкой крымского вина, и тут наши вкусы совпадали.
... В тот год Евгения Борисовича уже начали печатать, появились первые статьи о нем, но какому автору достаточно – как, где и сколько он издается? Дома, в Ташкенте, я уже регулярно печатался в «Звезде Востока», возглавлял журнал тогда Сергей Татур, замечательный прозаик, ныне живущий в Америке.
Расставаясь с Рейном в Крыму, я попросил у него подборку стихов, услышанных мною на вечере, и обещал постараться опубликовать ее в Ташкенте, тираж нашего журнала составлял тогда 240 тысяч! Очень смелое, если не сказать − авантюрное, решение с моей стороны. Поэтов, желающих опубликоваться, у каждого журнала – сотни, если не тысячи, а журнал не резиновый, выходит раз в месяц, но я верил в удачу, в стихи Евгения Рейна. На другой же день после возвращения из Коктебеля я пошел в редакцию «Звезды Востока», встретился с Сергеем Татуром. Он очень благосклонно выслушал рассказ о моем знакомстве с Рейном, мой восторг его стихами, но сказал, что не вмешивается в работу отдела поэзии, и если я уговорю Михаила Кирилловича, ответственного за поэзию в журнале, то он, редактор, против публикации московского поэта возражать не станет.
О Михаиле Кирилловиче Гребенюке обязательно следует сказать отдельной строкой, и вы поймете – почему. Михаил Кириллович – участник войны, очень оригинальный человек, увлекался йогой, его часто можно было застать в кабинете, стоящим на голове. Он приветствовал здоровый образ жизни – не пил, не курил, увлекался спортом и собирался прожить сто лет, не меньше. Надо отметить, что никто в этом не сомневался, он выглядел лет на двадцать моложе своего возраста, и на него частенько заглядывались молодые поэтессы.
Он был высок ростом, по-военному строен, весь в буграх мышц, как культурист. Волосы, без единой седины, зачесывал назад, чем напоминал щеголей начала ХХ века, часто улыбался, что не было свойственно его поколению. Кто-то из обиженных авторов называл его за эту улыбчивость за глаза «американцем», но кличка не прижилась, он как раз до мозга костей был русский человек. Я иногда выступал вместе с ним по линии Бюро пропаганды, но сказать, что был с ним накоротке − не могу, он мало кого подпускал к себе, отличался принципиальностью и жестким характером. Сегодня я понимаю, что без этих качеств руководить отделом поэзии было бы невозможно, на него постоянно пытались оказывать давление, и по телефону, и явочным порядком, но Кириллович оказался твердым орешком, при нем в журнале бездарям места не находилось.
Вот к такому человеку я пошел со стихами Евгения Рейна. Когда я сообщил, с чем пришел, он весело рассмеялся и сказал: «Ты разве не знаешь, что русская секция писателей Узбекистана на девяносто процентов состоит из поэтов, и, если я отдам подборку стихов неизвестному москвичу, меня разорвут на куски». «Хотел бы я видеть поэтов, пытающихся разорвать вас на куски», − попытался я откровенной лестью завязать разговор. Но Михаил Кириллович оборвал меня: «И не пытайся, ты просишь невозможного, и как я должен объяснить своим авторам, почему я напечатал некоего Рейна?» «Но он талантлив от Бога!» − вскрикнул я вполне искренне. «Я других поэтов не встречал, у меня больше печатаются даже не талантливые, а гениальные, разве ты не слышал об этом?» − спросил он меня серьезно.
Тут я со страхом почувствовал, что аудиенция моя заканчивается, он уже даже привстал из-за стола, и я в отчаянии воскликнул: «Дорогой Михаил Кириллович, как может поэт отказать поэту, даже не взглянув на стихи, это же несправедливо! Можно я прочитаю вам несколько его вещей?». «Но, если настырный прозаик ходатайствует за поэта, чего в моей практике никогда не случалось, давай читай», – неожиданно смягчился Гребенюк и снова занял свое кресло.
Я помнил, как Евгений Борисович читал свои стихи, и так же громко, пытаясь сохранить интонации и ритм, начал читать:
Саксофонист японец, типичный самурай,
Играет на эстраде: "Живи, не умирай!"
Скажи мне, камикадзе, ужасен, волосат,
Неужто нет возврата куда-нибудь назад?
Куда тебя, японец, безумец, занесло?
Какой сегодня месяц, трехзначное число?
Дурацкая Европа дает аплодисмент –
Как все они похожи – и Каунас, и Гент!
А ну, скажи, Цусима, ответь мне, Порт-Артур,
Махни косой, раскосый, из этих партитур.
Там, в Тихом океане торпедный аппарат,
Неужто нет возврата куда-нибудь назад?
Со спардека эсминца взгляни на Сахалин.
А здесь на мелком месте ты, как и я, один.
Надень свои петлицы, сними свои очки,
Одной заглохшей клумбы мы оба червячки.
Над пушками линкора последний твой парад.
Неужто нет возврата куда-нибудь назад?
Что скажет Ямамото в открытый шлемофон?
Чем кончится проклятый, проклятый марафон?
Ты рухнешь над заливом на золотое дно...
Сыграй мне на прощанье, уж так заведено.
Скажи на саксофоне: рай это тоже ад?
Неужто нет возврата куда-нибудь назад?
Дверь кабинета была распахнута настежь, в Ташкенте стояла жара под тридцать градусов, и когда я перешел ко второму стихотворению, к нам на шум заглянула Ольга Куприяновна Землянская, заведующая отделом прозы, ее кабинет находился напротив. Я кивком головы поприветствовал ее и продолжал воодушевленно декламировать Рейна. Ольга Куприяновна присела на стульчик у стола Гребенюка и стала очень заинтересованно слушать меня, это чувствовалось по ее глазам, по ее одобряющей улыбке. Заканчивая очередное стихотворение, я все время ждал, что меня остановит властный окрик Михаила Кирилловича, но он тоже, как и Ольга Куприяновна, очень внимательно слушал меня, наверное, пытался отгадать следующую рифму или ждал, как автор завершит свой высокий полет мысли, заданный с первых строк.
Я не понимал, нравятся ему стихи или не нравятся, но чувствовал его живейший интерес к поэзии незнакомого поэта, все-таки Гребенюк знал и любил поэзию. Я прочитал все шестнадцать стихотворений, думаю, если бы их оказалось больше, меня все равно не прервали бы, я был в этом уверен. Как только я кончил читать, Ольга Куприяновна зааплодировала и сказала: «Какие интересные стихи, как я рада, что заглянула к вам. Спасибо, Рауль». Я уже писал, что она благосклонно относилась ко мне.
В итоге, подборка вся пошла в ближайший номер, и с этим номером Евгений Рейн получил прописку в сердцах любителей поэзии Ташкента. В ту пору журналы платили хорошие деньги, думаю, гонорара за эту подборку стихов хватило бы Е.Рейну на двухмесячную путевку в Коктебель, на дорогу и на пару бутылок крымского вина каждый день. Невероятное время для литературы!
В пору нашего знакомства он был холост, на моих глазах в Коктебеле зарождался его роман с очаровательной Надеждой, с которой он сегодня в браке уже четверть века. В молодости Надежда была знаменита в Коктебеле как пловчиха, она уплывала так далеко в море, что мы теряли ее из вида, плавала она часами, с ней не могли тягаться даже мужчины. Сегодня она известна как специалист по поэзии Рейна и Бродского. Она – составитель всех его книг за последние двадцать лет, благодаря ей потомки получат полное творческое наследие одного из крупнейших поэтов ХХ века и комментарии, сделанные лучшими литературоведами России. Главное – Рейн счастлив в браке, и в последние двадцать пять лет написал лучшие свои стихи. Надежда оказалась счастливой музой одного из крупнейших поэтов современности, учителя незабвенного Иосифа Бродского.
Не могу не сказать несколько обещанных слов о судьбе М.К.Гребенюка, он не дожил до ста лет, как собирался. Перестройка сломала ему жизнь, как и мне, как и многим русским, жившим на окраинах империи. У него было два прекрасных сына, и я обоих их знал, они – известные журналисты и работали в главных газетах республики. Я представляю, какие у них дома велись разговоры с отцом о перестройке и грядущих переменах в Узбекистане. Уж им-то сразу стало ясно, что жизнь для русских там закончилась, они раньше других поняли, что Москва, Горбачев бросили русских на произвол судьбы. Младший сын Гребенюка и в советское время отличался острейшими выступлениями в прессе, а тут он, видимо, хотел, чтобы его статьи дошли до Кремля, и поднимал такие жгучие проблемы, что сразу попал во внимание не Москвы и Горбачева, а ура-патриотов и местной власти. Его убили через год после покушения на меня. Смерти младшего сына не выдержал даже такой твердый человек, как Гребенюк, вскоре с ним случился тяжелейший сердечный приступ, из которого он не выбрался. Вот такой оказалась судьба фронтовика, поэта Михаила Гребенюка.
У меня есть три книги, подписанные Евгением Борисовичем Рейном, они выставлены в моем музее в Мартуке.
… Неужто нет возврата куда-нибудь назад?...
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.