Нас хоронила артиллерия

Константин Левин (1924-1984)

 Поэт, при жизни его стихи не издавались, были известны лишь коллегам по литературному цеху. Только после смерти поэта, друзья издали сборник его стихов - "Признание" (1988); в последствии некоторые стихи Константина Левина были опубликованы в журналах "Дружба народов", "Огонёк", альманахе "День поэзии" (1986), антологии "Поэзия второй половины XX века" (2002).
     О К.И. Левине известно: участник Великой Отечественной войны, на фронте был тяжело ранен, потерял ногу. После войны учился в Литературном институте. В за свои стихотворения "Нас хоронила артилерия" и "Мы непростительно стареем", подвергся травле со стороны руководства Литинститута, был отчислен, но через год восстановлен, смог завершить учёбу. Но как профессиональный поэт не состоялся. Жил на пенсию, подрабатывал в литературной консультации при Союзе писателей. Последние годы тяжело болел (рак). Ушёл из жизни 19 ноября 1984 года, урна с прахом захоронена в Москве на Востряковском кладбище 
 


* * *

Нас хоронила артиллерия.
Сначала нас она убила.
Но, не гнушаясь лицемерия,
Теперь клялась, что нас любила.
Она выламывалась жерлами,
Но мы не верили ей дружно
Всеми обугленными нервами
В натруженных руках медслужбы.
За нас молились леди Англии
И маркитантки полковые.
Нас интервьюировали б ангелы,
Когда бы были таковые.
Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому.
А те из нас, что были мертвыми —
Земле, и никому другому.
Тут всё еще ползут, минируют
И принимают контрудары.
А там — уже иллюминируют,
Набрасывают мемуары...
И там, вдали от зоны гибельной,
Циклюют и вощат паркеты,
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютную ракету.
А там по мановенью файеров
Взлетают стаи лепешинских,
И фары плавят плечи фрайеров
И шубки дамские в пушинках.
Бойцы лежат. Им льет регалии
Монетный двор порой ночною.
Но пулеметы обрыгали их
Блевотиною разрывною!
Но тех, кто получил полсажени,
Кого отпели суховеи,
Не надо путать с персонажами
Ремарка и Хемингуэя.
Один из них, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он по бульвару брел, как выпивший,
И средь живых прошел, как эхо.
Кому-то он мешал в троллейбусе
Искусственной ногой своею.
Сквозь эти мелкие нелепости
Он приближался к Мавзолею.
Он вспомнил холмики размытые,
Куски фанеры по дорогам,
Глаза солдат, навек открытые,
Спокойным светятся упреком.
На них пилоты с неба рушатся,
Крестами в тучах застревают...
Но не оскудевает мужество,
Как небо не устаревает.
И знал солдат, равны для Родины
Те, что заглотаны войною,
И те, что тут лежат, схоронены
В самой стене и под стеною.
1946-1984


* * *

Мы непростительно стареем
И приближаемся к золе…
Что вам сказать? Я был евреем
В такое время на земле.
Я не был славой избалован
И лишь посмертно признан был,
Я так и рвался из былого,
Которого я не любил.
Я был скупей, чем каждый третий,
Злопамятнее, чем шестой.
Я счастья так-таки не встретил,
Да, даже на одной шестой!
Я шёл, минуя женщин славных,
И шушеру лишь примечал,
И путал главное с неглавным,
И ересь с истиной мешал.
Но даже в тех кровавых далях,
Где вышла смерть на карнавал,
Тебя, народ, тебя, страдалец,
Я никогда не забывал.
Когда, стянувши боль в затылке
Кровавой тряпкой, в маяте,
С противотанковой бутылкой
Я полз под танк на животе —
Не столько честь на поле брани,
Не столько месть за кровь друзей —
Другое страстное желанье
Прожгло мне тело до костей.
Была то жажда роковая
Кого-то переубедить,
Пусть — в чистом поле умирая,
Под гусеницами сгорая,
Но — правоту свою купить.
Я был не лучше, не храбрее
Пяти живых моих солдат —
Остатка нашей батареи,
Бомблённой пять часов подряд.
Я был не лучше, не добрее,
Но, клевете в противовес,
Я полз под этот танк евреем
С горючей жидкостью КС.
И если тем пяти солдатам
Когда-нибудь да суждено
Позвать друзей в родные хаты,
Поднять победное вино,
Затихнут песни, кончат пляски,
Начнётся медленный рассказ…
И будет тот рассказ солдатский
Пожалуй что не без прикрас.
Но пусть девчонка молодая,
Рукой головку подперев,
Меня, как в песне, угадает…
Пусть в ней проснутся стыд и гнев…
Я должен заплатить сторицей
Не чародеям ППГ
А красной крови, что струится
В крестьянской молодой руке.
А вот её дружок старинный,
Что ждан один, один любим,
Лежит под сталинградской глиной,
Под Средне-русскою равниной…
А шприц тянул иглой стерильной
Лишь для него гемоглобин.
Так спой солдаткам про ухабы
Судьбины нашей на войне,
Так пусть о нём заплачут бабы
И пусть заплачут обо мне.
А если холмика на свете
Нет, под которым я гнию,
И пересказывает ветер,
Как сказку, молодость мою,
То всё здесь сказанное — в силе,
Я не хочу иных судеб,
И мне не стыдно жить в России
И есть суровый русский хлеб.
1947


* * *

Под вуалью лед зеленый,
А помнишь года:
Тебя мчали эшелоны
Бог знает куда...
Под вуалью жар карминный,
А помнишь года:
Шла ты по тропинке минной
Бог знает куда...
С кем пила ты, с кем спала ты,
Храни про себя.
От траншеи до палаты
Носила судьба.
И со мной примерно то же
Случалось тогда,
Тоже выжил, тоже прожил
Все эти года.
Тоже лучших, тоже верных
Друзей схоронил,
Пью в их память сладкий вермут,
Сырец раньше пил.
Неудобно рюмкой тонкой
Его распивать,
Как негоже песне звонкой
На тризне бывать.
Пей за мертвого солдата,
За сердце его...
А желать ему не надо
Уже ничего...
1947


ПАМЯТИ ФАДЕЕВА

Я не любил писателя Фадеева,
Статей его, идей его, людей его,
И твердо знал, за что их не любил.
Но вот он взял наган, но вот он выстрелил —
Тем к святости тропу себе не выстелил,
Лишь стал отныне не таким, как был.
Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,
Был выученным на кнуте и прянике,
Знакомым с мужеством, не чуждым панике,
Зубами скрежетавшим по ночам.
А по утрам крамолушку выискивал,
Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.
Но много-много выстрелом тем высказал,
О чем в своих обзорах умолчал.
Он думал: «Снова дело начинается».
Ошибся он, но, как в галлюцинации,
Вставал пред ним весь путь его наверх.
А выход есть. Увы, к нему касательство
Давно имеет русское писательство:
Решишься — и отмаешься навек.
О, если бы рвануть ту сталь гремящую
Из рук его, чтоб с белою гримасою
Не встал он тяжело из-за стола.
Ведь был он лучше многих остающихся,
Невыдающихся и выдающихся,
Равно далеких от высокой участи
Взглянуть в канал короткого ствола.

* * *

Был я хмур и зашел в ресторан «Кама».
А зашел почему — проходил мимо.
Там оркестрик играл, и одна дама
Все жрала, все жрала посреди дыма.
Я зашел, поглядел, заказал, выпил,
Посидел, погулял, покурил, вышел.
Я давно из игры из большой выбыл
И такою ценой на хрена выжил...
1969


ГЕРОИНЯ РОМАНА

Выцвели мои глаза,
И любить меня нельзя,
А когда-то было можно,
А теперь уже нельзя.
Сморщились мои уста,
Говорят, что неспроста:
Миловали, целовали
Без венца и без креста.
А была-то я вкусна
И богата, как казна,
Хоть была простого званья,
Не графиня, не княжна.
Не графиня, не княжна
И не мужняя жена.
Говорят, отбаловала,
Наступила тишина.
Отшумел последний бал,
И драгун мой ускакал,
Наш известный сочинитель,
Пишет выше всех похвал.
Он прославился весьма
Канительностью письма.
И, однако ж, не хватило
Нервного ему ума.
Я, которая была,
Я, огонь и кабала,
В этой книге не воскресла,
А навеки умерла.
Дай-ка, Дуня, полуштоф
И гони ты их, шутов,
Тех облезлых кавалеров,
Выщипанных петухов.
60-е


КОНЬ

Мне тебя любить нельзя,
И тебе меня не надо.
Длинные твои глаза
Пострашнее звездопада.
Проходи же стороной,
Я с тобой не баловался,
Я кобылкой вороной
Просто так полюбовался.
Свежим сеном похрустел,
В торбе мордою похрупал,
Ни страстей, ни скоростей,
Проходи ж, играя крупом.
Там, гарцуя при луне,
Силушкой другие пышут.
О тебе и обо мне
Не напишут, не напишут
Русской прозою литой,
Содержательной и честной,
Знаменитый Лев Толстой
И Куприн весьма известный.
70-е


* * *

Чему и выучит Толстой,
Уж как-нибудь отучит Сталин.
И этой практикой простой
Кто развращен, а кто раздавлен.
Но все-таки, на чем и как
Мы с вами оплошали, люди?
В чьих только ни были руках,
Всё толковали о врагах
И смаковали впопыхах
Прописанные нам пилюли...
Ползет с гранатою на дот
Малец, обструганный, ушастый.
Но он же с бодрецой пройдет
На загородный свой участок.
Не злопыхая, не ворча,
Яишенку сжевав под стопку,
Мудрует возле «Москвича»,
Живет вольготно и неробко.
Когда-то, на исходе дня,
Он, кровь смешав с холодным потом,
Меня волок из-под огня...
Теперь не вытащит, не тот он.
И я давно уже не тот:
Живу нестрого, спорю тускло,
И на пути стоящий дот
Я огибаю по-пластунски.
1970-е


* * *

Остается одно — привыкнуть,
Ибо все еще не привык.
Выю, стало быть, круче выгнуть,
За зубами держать язык.
Остается — не прекословить,
Трудно сглатывать горький ком,
Философствовать, да и то ведь,
Главным образом, шепотком.
А иначе — услышат стены,
Подберут на тебя статьи,
И сойдешь ты, пророк, со сцены,
Не успев на нее взойти.
70-е


* * *

Вино мне, в общем, помогало мало,
И потому я алкашом не стал.
Иначе вышло: скучноват и стар,
Хожу, томлюсь, не написал романа.
Все написали, я — не написал.
Я не представил краткого отчета.
И до сих пор не выяснено что-то,
И никого не спас, хотя спасал.
Так ты еще кого-то и спасал?
Да, помышлял, надеялся, пытался.
По всем статьям пропал и спасовал,
Расклеился, рассохся и распался.
Выходит — всё? А между тем живу,
Блины люблю, топчу в лугах траву.
Но начал я, однако же, с вина.
Так вот, хочу сказать: не налегаю.
Мне должно видеть трезво и сполна
Блины — блинами и луга — лугами.
И женщину, которая ушла,
Не называй разлюбленной тобою,
А говори: «Такие, брат, дела».
И — дальше, словно кони к водопою.
О трезвость, нет надежнее опор,
Твой чуткий щуп держу я как сапер.
Нет, я тебя не предал и не выдал,
Но логикой кое-какой подпер,
Которая, увы, мой главный идол.
70-е


* * *

Когда я стану плохим старикашкой,
Жадно питающимся кашкой,
Больше овсяной, но также иной,
То и тогда позабуду едва ли
Там, на последнем своем перевале,
Нашу любовь в Москве ледяной.
Преувеличиваю? — Малость.
А что еще мне в жизни осталось?
А вот что в жизни осталось мне:
Без тени преувеличенья
Изобразить любви теченье —
Коряги, тина, мусор на дне.
70-е


* * *

Проходит пять, и семь, и девять
Вполне ничтожных лет.
И все тускней в душе — что делать —
Серебряный твой след.
Я рюмку медленно наполню,
Я весел, стар и глуп.
И ничего-то я не помню,
Ни рук твоих, ни губ.
На сердце ясно, пусто, чисто,
Покойно и мертво.
Неужто ничего?
Почти что,
Почти что ничего.
1978


ПАМЯТИ МАНДЕЛЬШТАМА

Перечитываю Мандельштама,
А глаза отведу, не солгу —
Вижу: черная мерзлая яма
С двумя зэками на снегу.
Кто такие? Да им поручили
Совершить тот нехитрый обряд.
Далеко ж ты улегся в могиле
От собратьев, несчастный собрат,
От огней и камней петроградских,
От Москвы, где не скучно отнюдь:
Можно с Блюмкиным было задраться,
Маяковскому сухо кивнуть.
Можно было... Да только на свете
Нет уже ни того, ни того.
Стала пуля, наперсница смерти,
Шуткой чуть ли не бытовой.
Можно было, с твоей-то сноровкой,
Переводы тачать и тачать.
И рукой, поначалу лишь робкой,
Их толкать, наводняя печать.
Черепной поработать коробкой
И возвышенных прав не качать.
Можно было и славить легонько,
Кто ж дознается, что там в груди?
Но поэзия — не велогонка,
Где одно лишь: держись и крути.
Ты не принял ведущий наш метод,
Впалой грудью рванулся на дот,
Не свихнулся со страху, как этот,
И не скурвился сдуру, как тот.
Заметался горящею тенью,
Но спокойно сработало зло.
И шепчу я в смятенном прозренье:
— Как же горько тебе повезло —
На тоску, и на боль, и на силу,
На таежную тишину,
И, хоть страшно сказать, на Россию,
А еще повезло — на жену.
80-е


* * *

У старого восточного поэта
Я встретил непонятный нам призыв:
Тиранить, невзлюбить себя. И это
Сработало, до пят меня пронзив.
Нет у Христа подобного завета,
И не ищите. Тут видна рука
Раскосого и сильного аскета,
Что брюхо вспарывает в час рассвета
И собственные держит потроха.
Он сам с собой вчистую расквитался,
Когда, взойдя на этот эшафот,
Одной рукой за воздух он хватался,
Другою — за распоротый живот.
О харакири варварская сущность,
Гордыня, злоба, мужество и спесь.
Но с чем я против них, убогий, сунусь,
Нестрогий весь, перегоревший весь?
80-е


* * *

Я подтверждаю письменно и устно,
Что, полных шестьдесят отбыв годов,
Преставиться, отметиться, загнуться
Я не готов, покуда не готов.
Душа надсадно красотой задета,
В суглинке жизни вязнет коготок.
И мне, как пред экзаменом студенту
Еще б денек, а мне еще б годок.
Но ведомство по выдаче отсрочек
Чеканит якобинский свой ответ:
Ты, гражданин, не выдал вещих строчек,
Для пролонгации оснований нет.
Ступай же в ночь промозглым коридором,
Хоть до небытия и неохоч.
И омнопоном или промедолом
Попробуй кое-как себе помочь.
14 августа 1984

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.