Двоится облик. Длится век…

Павел Антокольский

 

Марина

Седая даль, морская гладь и ветер
Поющий, о несбыточном моля.
В такое утро я внезапно встретил
Тебя, подруга ранняя моя*.

Тебя, Марина, вестница моряны!
Ты шла по тучам и по гребням скал.
И только дым, зелёный и багряный.
Твои седые волосы ласкал.

И только вырез полосы прибрежной
В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.
Так повторялся он, твой зарубежный,
Твой эмигрантский обречённый путь.

Иль, может быть, в арбатских переулках...
Но подожди, дай разглядеть мне след
Твоих шагов, стремительных и гулких,
Сама помолодей на сорок лет.

Иль, может быть, в Париже или в Праге...
Но подожди, остановись, не плачь!
Зачем он сброшен и лежит во прахе,
Твой страннический, твой потёртый плащ?

Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад, в провал беспамятного сна.

Не оборачивайся! Слышишь? Снова
Шумят крылами чайки над тобой.
В бездонной зыби зеркала дневного
Сверкают скалы, пенится прибой...

Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство,
Распахнутое настежь поутру.
Вот будущее. Стоит лишь вглядеться,
Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.

Тот бедный мальчик, что пошёл на гибель.
В солёных брызгах с головы до ног, –
О, если даже без вести он выбыл,
С тобою рядом он не одинок.

И звёзды упадут тебе на плечи...
Зачем же гаснут смутные черты
И так далёко – далеко – далече
Едва заметно усмехнулась ты?

Зачем твой взгляд рассеянный ответил
Беспамятством, едва только возник?
То утро, та морская даль, тот ветер
С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!


---

*С Мариной Ивановной Цветаевой поэта свзявала тёплая дружба.

12 января 1961


Надпись на книге
Белле Аxмадулиной

Кому, как не тебе одной,
Кому, как не тебе единственной –
Такой далёкой и родной,
Такой знакомой и таинственной?

А кто на самом деле ты?
Бесплотный эльф? Живая женщина?
С какой надзвездной высоты
Спускаешься и с кем повенчана?

Двоится облик. Длится век.
Ничто в былом не переменится.
Из-под голубоватых век
Глядит не щурясь современница.

Наверно, в юности моей
Ты в нашу гавань в шторме яростном
Причалила из-за морей
И просияла белым парусом,

1974

 Баллада о чудном мгновении


...Она скончалась в бедности.
По странной случайности гроб её
повстречался с памятником Пушкину,
который ввозили в Москву.


Из старой энциклопедии

Ей давно не спалось в дому деревянном.
Подходила старуха, как тень, к фортепьянам,
Напевала романс о мгновенье чудном
Голоском еле слышным, дыханьем трудным.
А по чести сказать, о мгновенье чудном
Не осталось грусти в быту её скудном,
Потому что барыня в глухой деревеньке
Проживала как нищенка, на медные деньги.

Да и, господи боже, когда это было!
Да и вправду ли было, старуха забыла,
Как по лунной дорожке, в сверканье снега
Приезжала к нему – вся томленье и нега.
Как в объятиях жарких, в молчанье ночи
Он её заклинал, целовал ей очи,
Как уснул на груди и дышал неровно,
Позабыла голубушка Анна Петровна.
А потом пришёл её час последний.
И всесветная слава и светские сплетни
Отступили, потупясь, пред мирной кончиной.
Возгласил с волнением сам благочинный:
«Во блаженном успении вечный покой ей!»
Что в сравненье с этим счастье мирское!
Ничего не слыша, спала, бездыханна,
Раскрасавица Керн, боярыня Анна.

Отслужили службу, панихиду отпели.
По Тверскому тракту полозья скрипели.
И брели за гробом, колыхались в поле
Из родни и знакомцев десяток – не боле,
Не сановный люд, не знатные гости,
Поспешали зарыть её на погосте.
Да лошадка по грудь в сугробе завязла.
Да крещенский мороз крепчал как назло.

Но пришлось процессии той сторониться.
Осадил, придержал правее возница,
Потому что в Москву, по воле народа,
Возвращался путник особого рода.
И горячие кони били оземь копытом,
Звонко ржали о чём-то ещё не забытом.
И январское солнце багряным диском
Рассиялось о чём-то навеки близком.

Вот он – отлит на диво из гулкой бронзы,
Шляпу снял, загляделся на день морозный.
Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде,
Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.
Только страшно вырос, – прикиньте, смерьте,
Сколько весит на глаз такое бессмертье!
Только страшно юн и страшно спокоен,-
Поглядите, правнуки,– точно такой он!

Так в последний раз они повстречались,
Ничего не помня, ни о чём не печалясь.
Так метель крылом своим безрассудным
Осенила их во мгновенье чудном.
Так метель обвенчала нежно и грозно
Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,
Двух любовников страстных, отпылавших розно,
Что простились рано, а встретились поздно.

1954


Баллада
 (Я не песню пропел...)


Я не песню пропел, не балладу сложил,
Отыскал я прямую дорогу,
Но желанной награды я не заслужил
И не заворожил недотрогу.

Время шло. Зазнобила седая зима.
Зачастили короткие встречи.
И она меня часто сводила с ума,
Но о будущем не было речи.

Но росла моя жажда. И ранней весной
На окраине где-то московской,
Может, на поле чистом иль в чаще лесной,
Повстречался я с гостьей таковской.

Её облик менялся в далёком пути,
И на Балтике в сумрачной сини
Ей хотелось по гальке горячей пройти
До Купавны ногами босыми.

Да, я завтра увижу её. Только нет
С вологодской девчонкою сладу,
Не услышал я зова далёких планет,
А сложил напоследок балладу.
1976

В долгой жизни

В долгой жизни своей,
Без оглядки на пройденный путь,
Я ищу сыновей,
Не своих, всё равно – чьих-нибудь.

Я ищу их в ночи,
В ликованьи московской толпы,–
Они дети ничьи,
Они звёздных салютов снопы.

Я на окна гляжу,
Где маячит сквозной силуэт,
Где прильнул к чертежу
Инженер, архитектор, поэт,–

Кандидат ли наук,
Фантастический ли персонаж,
Чей он сын, чей он внук,
Наш наследник иль вымысел наш?

Исчезает во тьму
Или только что вышел на старт?
Я и сам не пойму,
Отчего он печален и стар.

Как громовый удар,
Прокатилась догадка во мне:
Он печален и стар,
Оттого что погиб на войне.

Свою тайну храня
В песне ветра и в пляске огня,
Он прощает меня,
Оттого что не помнит меня.
1968

В доме

Дикий ветер окна рвёт.
В доме человек бессонный,
Непогодой потрясённый,
О любви безбожно врёт.

Дикий ветер. Темнота.
Человек в ущелье комнат
Ничего уже не помнит.
Он не тот. Она не та.

Темнота, ожесточась,
Ломится к нему нещадно.
Но и бранью непечатной
Он не брезгует сейчас.

Хор ликующий стихий
Непомерной мощью дышит.
Человек его не слышит,
Пишет скверные стихи.
1975

Венера в Лувре

Безрукая, обрубок правды голой,
Весь в брызгах пены идол божества,
Ты людям был необходим, как голод,
И недоказан был, как дважды два.

Весь в брызгах пены, в ссадинах солёных,
Сколоченный прибоем юный сруб.
Тысячелетья колоннад хвалёных,
Плечей и шеи, бёдер, ног и рук.

Ты стерпишь всё – миазмы всех борделей,
Все оттиски в мильонных тиражах,–
О, только бы глядели и балдели,
О, лишь бы, на секунду задержав

Людской поток, стоять в солёной пене,
Смотреть в ничто поверх и мимо лбов,–
Качая бёдра, в ссадинах терпенья,
В тупом поту, в безруком упоенье,
Вне времени!
И это есть любовь.

Июнь-июль 1928

Владимиру Рецептеру
 (Мой друг Володя!..)


Мой друг Володя!
Вот тебе ответ!
Все мастера суть подмастерья тоже.
Несётся в буре утлый наш корвет,
Несётся лихо – аж мороз по коже.

Поэзия с Театром навсегда
Обвенчаны – не в церкви, в чистом поле.
Так будет вплоть до Страшного суда
В свирепом сплаве счастия и боли.

Так завораживай чем хочешь. Только будь
Самим собой – в личине и в личинке.
Сядь за баранку и пускайся в путь,
Пока мотор не требует починки.

Я знаю, как вынослив твой мотор,
Живущий только внутренним сгораньем,–
Он сам прорвётся в утренний простор,
Преображённый сновиденьем ранним.

Ничейный ученик, лихой артист,
Любимец зала, искренний искатель,
Пойми: «Du bist am Ende was du bist».*
Стели на стол всю в винных пятнах скатерть,

Пируй, пока ты молод, а не стар!
«Быть иль не быть» – такой дилеммы нету,
В спортивной форме выходи на старт –
Орлом иль решкой, но бросай монету!

Так в чём же дело? Может статься, мы
Ровесники по гамбургскому счёту
Иль узники одной большой тюрьмы,
В которой сквозь решётку брезжит что-то...

Да, это говорю я не шутя,
Хоть весело, но абсолютно честно.
А может статься, ты моё дитя
Любимое от женщины безвестной,

Я это говорю, свидетель бог,
Без недомолвок, искренне и здраво.
Я не мыслитель. Стих мой не глубок,
Мы оба люди бешеного ндрава.

И каждый этим бешенством согрет,
Загримирован и раскрашен густо.
Мы оба – люди. Вот в чём наш секрет.
Вот в чём безумье всякого искусства!

---
*«Ты, в конце концов, то, что ты есть» (нем.)

15 февраля 1974

Вот наше прошлое...

Я рифмовал твоё имя с грозою,
Золотом зноя осыпал тебя.
Ждал на вокзалах полуночных Зою,
То есть по-гречески – жизнь. И, трубя
В хриплые трубы, под сказочной тучей
Мчался наш поезд с добычей летучей.

Дождь ещё хлещет. И, напряжена,
Ночь ещё блещет отливом лиловым.
Если скажу я, что ты мне жена,
Я ничего не скажу этим словом.
Милой немыслимо мне устеречь
На людях, в шуме прощаний и встреч.

Нет. О другом! Не напрасно бушуя,
Движется рядом природа. Смотри
В раму зари, на картину большую.
Рельсы, леса, облака, пустыри.
За Ленинградом, за Магнитогорском
Тонкая тень в оперенье заморском!

Сколько меж нас километров легло,
Сколько – о, сколько – столетий промчало!
Дождь ещё хлещет в жилое стекло,
Ночь ещё блещет красой одичалой.
Не окончательно созданный мир
Рвётся на волю из книг и квартир.

Вот он! В знамёнах, и в песнях и в грубых
Контурах будущих дней. Преврати
Нашу вселенную в свадебный кубок!
Чокнемся в честь прожитого пути!
1935

Временный итог

Хорошо! Сговоримся. Посмотрим,
Что осталось на свете. Пойми:
Ни надменным, ни добрым, ни бодрым
Не хочу я ходить меж людьми.

Чем гордиться? Чего мне ломаться?
И о чём ещё стоит гадать?
Дело кончено. Времени масса.
Жизнь идёт. Вообще – благодать!

Я хотел, чтобы всё человечье,
Чем я жил эти несколько лет,
Было твёрдо оплаченной вещью,
Было жизнью... А этого нет.

Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым
Раз в году пировала гроза,
Словно сам Громовержец с Эсхилом,–
Но и этого тоже нельзя.

Спать без просыпу? Музыку слушать?
Бушевать, чтобы вынести час?
Нет!.. Как можно смирнее и суше,
Красноречью – у камня учась.
1974

Вступление
(Европа! Ты помнишь...)

Европа! Ты помнишь, когда
В зазубринах брега морского
Твой гений был юн и раскован
И строил твои города?

Когда голодавшая голь
Ночные дворцы штурмовала,
Ты помнишь девятого вала
Горючую честную соль?

Казалось, что вся ты – собор,
Где лепятся хари на вышке,
Где стонет орган, не отвыкший
Беседовать с бурей с тех пор.

Гул формул, таимых в уме,
Из черепа выросший, вторил
Вниманью больших аудиторий,
Бессоннице лабораторий
И звёздной полуночной тьме.

Всё было! И всё это – вихрь...
Ты думала: дело не к спеху.
Ты думала: только для смеха
Тоска мюзик-холлов твоих.

Ты думала: только в кино
Актёр твои замыслы выдал.
Но в старческом гриме для вида
Ты ждёшь, чтобы стало темно.

И снова голодная голь
Штурмует ночные чертоги,
И снова у бедных в итоге
Одна только честная боль.

И снова твой смертный трофей –
Сожжённые башни и села,
Да вихорь вздувает весёлый
Подолы накрашенных фей.

И снова – о, горе!– Орфей
Простился с тобой, Эвридикой.
И воют над пустошью дикой
Полночные джазы в кафе.

1922

Вы встретитесь

Вы встретитесь. Я знаю сумасбродство
Стихийных сил и ветреность морей,
Несходство между нами и сиротство
Неисправимой верности моей.

И вот в отчаянье и нетерпенье
Ты мчишься вниз и мечешься летя,
Вся в брызгах света, в радугах и в пене,
Беспечное, беспутное дитя.

Перед тобой синеет зыбь морская,
Там злющие чудовища на дне,
А над тобою, весело сверкая,
Смеётся злое солнце обо мне.

Но ты мелеешь и с внезапной грустью,
Продрогшая от гальки и песка,
Бессильная, ползёшь к морскому устью,
Мне одному понятна и близка.
1964

Гулливер
С. Д. Кржижановскому

Подходит ночь. Смешав и перепутав
Гул океана, книгу и бульвар,
Является в сознанье лилипутов
С неоспоримым правом Гулливер.

Какому-нибудь малышу седому
Несбыточный маршрут свой набросав,
Расположившись в их бреду как дома,
Ещё он дышит солью парусов,

И мчаньем вольных миль, и чёрной пеной,
Фосфоресцирующей по ночам,
И жаждой жить, растущей постепенно,
Кончающейся, может быть, ничем.

И те, что в эту ночь других рожали,
На миг скрестивши кровь свою с чужой,
И человечеством воображали
Самих себя в ущельях этажей,

Те, чьи умы, чьё небо, чьи квартиры
Вверх дном поставил сгинувший гигант,–
Обожжены отчаяньем сатиры,
Оскорблены присутствием легенд...

Не верят: «Он ничто. Он снился детям.
Он лжец и вор. Он, как ирландец, рыж».
И некуда негодованья деть им...
Вверху, внизу – шипенье постных рож.

«Назад!» – несётся гул по свету, вторя
Очкастой и плешивой мелюзге...
А ночь. Растёт. В глазах. Обсерваторий.
Сплошной туман. За пять шагов – ни зги.

Ни дымных кухонь. Ни бездомных улиц.
Двенадцать бьёт. Четыре бьёт. И шесть.
И снова. Гулливер. Стоит. Сутулясь.
Плечом. На тучу. Тяжко. Опершись.

А вы где были на заре? А вы бы
Нашли ту гавань, тот ночной вокзал,
Тот мрачный срыв, куда бесследно выбыл
Он из романа социальных зол?

Вот щёлкающим, тренькающим писком
Запело утро в тысяче мембран:
«Ваш исполин не значится по спискам.
Он не существовал. Примите бром».

1929

Двойники

С полумесяцем турецким наверху
Ночь старинна, как перина на пуху.

Чёрный снег летает рядом тише сов.
Циферблаты электрических часов

Расцвели на лысых клумбах площадей.
Время дремлет и не гонит лошадей.

По Арбату столько раз гулял глупец.
Он не знает, кто он – книга или чтец.

Он не знает, это он или не он:
Чудаков таких же точно миллион.

Двойники его плодятся как хотят.
Их не меньше, чем утопленных котят.

1975

 День рожденья восьмого февраля


День рожденья – не горе, не счастье,
Не зима на дворе, не весна,
Но твоё неземное участье
К несчастливцу, лишённому сна.

Зов без отзыва, призрак без тела,
Различимая только с трудом,
Захотела ты и прилетела
Светлым ангелом в сумрачный дом.

Не сказала и слова, но молча
Подняла свой старинный стакан,
И в зелёной бутылочной толще
Померещился мне океан,

Померещились юные годы,
Наши странствия, наши пути
И одно ощущенье свободы,
И одно только слово: прости!

1974

Достоевский

Начало всех начал его. В ту ночь
К нему пришли Белинский и Некрасов,
Чтоб обнадёжить, выручить, помочь,
Восторга своего не приукрасив,
Ни разу не солгав. Он был никем,
Забыл и о науке инженерной,
Стоял, как деревянный манекен,
Оцепеневший в судороге нервной.

Но сила прозы, так потрясшей двух
Его гостей – нет, не гостей, а братьев...
Так это правда – по сердцу им дух
Несчастной рукописи?.. И, утратив
Дар слова,– господи, как он дрожал,
Как лепетал им нечленораздельно,
Что и хозяйке много задолжал
За комнату,
что в муке трехнедельной
Ждал встречи на Аничковом мосту
С той девушкой, единственной и лучшей...

А если выложить начистоту,–
Что ж, господа, какой счастливый случай,
Он и вино припас, и белый хлеб.
У бедняков бывают гости редко.
Простите, что он пылок и нелеп!
Вы сядьте в кресла. Он – на табуретку.

Вот так он и молол им сущий вздор
В безудержности юного доверья.
А за стеной был страшный коридор.
Там будущее пряталось за дверью,
Присутствовал неведомый двойник,
Сосед или чиновник маломощный,
Подслушивал, подсматривал, приник
Вплотную к самой скважине замочной.

С ним встреча предстоит лицом к лицу.
Попробуйте и на себя примерьте
То утро на Семёновском плацу,
И приговор, и ожиданье смерти,
И каторгу примерьте на себя,
И бесконечный миг перед падучей,
Когда, земное время истребя,
Он вырастет, воистину грядущий!

Вот каменные призраки громад,
Его романов пламенные главы
Из будущего близятся, гремят,
Как горные обвалы. Нет – облавы
На всех убийц, на всех самоубийц.
В любом из них разорван он на части.
Так воплотись же, замысел! Клубись,
Багряный дым – его тоска и счастье!

Нет будущего! Надо позабыть
Его помарок черновую запись.
Некрасов и не знает, может быть,
Что ждёт его рыдающий анапест.
А вот Белинский харкает в платок
Лохмотьями полусожжённых лёгких.
И ночь темным-темна. И век жесток –
Равно для всех, для близких и далёких.

Кончалась эта ночь. И, как всегда,
В окне серело пасмурное утро,
Спасибо вам за помощь, господа!
Приход ваш был придуман очень мудро.
Он многого не досказал ещё,
В какой живёт он муке исполинской.
Он говорил невнятно и общо.
Молчал Некрасов. Понимал Белинский.

1970

Ещё один вечер

Ненастный вечер. Свет, горящий вполнакала,
Плохой табак, а от него туман в мозгу.
Душа, чего ты жаждала, о чём алкала?
Молчи о том, старуха! Слышишь? Ни гу-гу!

Усни, душа, укройся одеялом ватным.
Моих безумных писем не прочтёшь.
Я труд люблю: на стол наколот чистый ватман,
Да весь насквозь дождями вымочен чертёж.

Баллоны с жидким кислородом на ущербе.
Молчит архангел, отменивший Страшный суд.
Лишь корни русских слов роятся будто черви,
Немые, грудь земли-кормилицы сосут.

1962

Жара

Был жаркий день, как первый день творенья.
В осколках жидких солнечных зеркал,
Куда ни глянь, по водяной арене
Пузырился нарзан и зной сверкал.

Нагое солнце, как дикарь оскалясь,
Ныряло и в воде пьянело вдрызг.
Лиловые дельфины кувыркались
В пороховом шипенье жгучих брызг.

И в этом газированном сиянье,
Какую-то тетрадку теребя,
Ещё всему чужой, как марсианин,
Я был до ужаса влюблён в тебя.

Тогда мне не хватило бы вселенной,
Пяти материков и всех морей,
Чтоб выразить бесстрашно и смиренно
Свою любовь к единственной моей.

Заключение

Не жалей, не грусти, моя старость,
Что не слышит тебя моя юность.
Ничего у тебя не осталось,
И ничто для тебя не вернулось.

Не грусти, не жалей, не печалься,
На особый исход не надейся.
Но смотри – под конец не отчайся,
Если мало в трагедии действий.

Ровно пять. Только пять!
У Шекспира
Ради вечности и ради женщин
Человека пронзает рапира,
Но погибший – победой увенчан.

Только эта победа осталась.
Только эта надежда вернулась.
В дальний путь снаряжается старость.
Вслед за ней продолжается юность.
1964

Застольная

Друзья! Мы живём на зелёной земле,
Пируем в ночах, истлеваем в золе.
Неситесь, планеты, неситесь, неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле.

Но будем легки на подъём и честны,
Увидим, как дети, тревожные сны, –
Чтоб снова далече,
Целуя, калеча,
Знобила нам речи
Погода весны.

Скрежещет железо. И хлещет вода.
Блещет звезда. И гудят провода.
И снова нам кажется
Мир великаном,
И снова легка нам
Любая беда.

Да здравствует время! Да здравствует путь!
Рискуй. Не робей. Нерасчётливым будь.
А если умрёшь,
Берегись, не воскресни!
А песня?
А песню споет кто-нибудь!
1935

Зеркало

Я в зеркало, как в пустоту,
Всмотрелся, и раскрылась
Мне на полуденном свету
Полнейшая бескрылость.

Как будто там за мной неслась
Орава рыжих ведьм,
Смеялась, издевалась всласть,
Как над ручным медведем.

Как будто там не я, а тот
Топтыгин-эксцеленца
Во славу их – вот анекдот!–
Выкидывал коленца.

Но это ведь не он, а я
Не справа был, а слева,
И под руку со мной – моя
Стояла королева.

Так нагло зеркало лгало
С кривой ухваткой мима.
Всё было пусто и голо,
Сомнительно и мнимо.
1973

Иероним Босх

Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак приближенья Страшного суда.

Однажды Босх привёл меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горластые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похваляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: «Мы явились, дескать,
Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,
А на доске грунтованной на плоскость
Всех расселить в засол или на слом».

Он сел в углу, прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописи Страшного суда.

Не догадалась дьяволова паства,
Что честное, весёлое искусство
Карает воровство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом, озлобленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И загибались медленно в ничто.

Проснулись торгаши, монахи, судьи.
На улице калякали соседи.
А чертенята спереди и сзади
Вели себя меж них как Господа.
Так, нагло раскорячась и не прячась,
На смену людям вылезала нечисть
И возвещала горькую им участь,
Сулила близость Страшного суда.

Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На чёрных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей её красе.

Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: «Прочь! Бесстыдство! Святотатство!»
Во избежанье Страшного суда.


4 января 1957

* * *

История! В каких туманах
Тебя опять заволокло?
В чьих мемуарах иль романах
Сквозь непромытое стекло
Ты искажённо проступила
И скрылась? И торчат из тьмы
Чертогов рухнувших стропила,
Где наши пращуры детьми
Играли в Кира иль в Тимура...

Нет! Этого не может быть!
Нельзя так немощно и хмуро
Свою обязанность забыть.

Прямей смотри в живые лица,
В сердца и действия людей.
Чтоб их весельем веселиться,
Искусством ПРАВДЫ овладей.

Ты и сама живая Правда.
Архив долой, раскопки прочь.
Ты не вчера, а только завтра.
Пляши и пой, плачь и пророчь!

Ты не Помпея, не Пальмира,
Не спёкшаяся в лаве мышь.
На роковых распутьях мира
Ты в трубы грозные гремишь!

Январь 1969

Канатоходцы

Вся работа канатоходца
Только головоломный танец.
Победителю тут венца нет,
А с искусством ничтожно сходство.

Наше дело очень простое:
Удержать вверху равновесье,
Верить в звёздное поднебесье.
Как деревья, погибнуть стоя.

В каждом цирке есть купол этот,
Не обрушенный в прах опилок.
Путь наш ясен, а нрав наш пылок,
И отчаянно весел метод.

Перестаньте, зрители-гости,
Спорить с бедными мастерами!
Посторонние в нашей драме,
Обсуждать исход её бросьте!

Что бы ни было, нет вам дела
До грозящей другим расплаты,
Оттого что вы не крылаты
И не ваша рать поредела.

1964, 1975

* * *

Мне странно говорить о том,
Что не написан целый том,
Что заморожен целый дом,
Что я твоим судим судом.

Мне жутко будущего ждать,
И бледным призраком блуждать,
И в будущем предугадать
Несбыточную благодать.

Но выбор слишком невелик,
Он и двусмыслен и двулик.
Бросает лампа на пол блик
Предосудительных улик.

Стихи даются мне легко,
Но не взлетают высоко.
А ты живёшь недалеко
Под именем МАНОН ЛЕСКО.

10 января 1976


© Павел Антокольский, 1922–1978.

© 45-я параллель, 2011.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.