МИР НАБЛЮДЕНИЙ ГОГОЛЯ

Малиновский Д.К.

«О том, как надо разуметь смешное в произведениях Гоголя»
(В книге «Н.В.Гоголь и православие», Международный фонд единства православных народов, Москва)
 МИР НАБЛЮДЕНИЙ ГОГОЛЯ


Обратимся к Гоголю и его произведениям. В разборе будем обращать внимание на два предмета – на юмор Гоголя и на явления смешного, которое он открывает в обозреваемом им мире.
Столичная жизнь встречается в повестях: «Записки сумасшедшего», «Нос», «Невский проспект», «Портрет», «Шинель». Такой порядок повестей мы избрали потому, что находим в каждой из них следующее значение: в «Записках сумасшедшего» представляется первое столкновение фантазии художника, любителя чудес природы с столичною жизнью; в «Носе» эта фантазия смелее, бесцеремоннее прогуливается по столице, свободнее предаётся юмору; в «Невском проспекте» обнаруживается некоторый результат наблюдений над столицею: порхающий по улицам Пирогов – вот чему живётся в ней, а бесплодна и жалка жизнь художника, которому так сочувствует Гоголь; в «Портрете» Гоголь серьёзно занят художником, которого искушает столица; в «Шинели» с новою близостию и ясностию представляется та среда, в которой не ужиться художнику. Сделаем посильные замечания с каждой повести.
«Записки сумасшедшего». Художник, который любовался украинскою ночью и пышным Днепром, вдруг перенесен в столицу: что же писать, что описывать? На улицах, по которым ходят в департамент, избалованная роскошью фантазия не находит ничего родного, и, игривая любившая чудесное ещё под небом Малороссии, она тем более хватается за него под страшным небом Петербурга. Но что же чудесного может случиться в Петербурге? Среди этой бестолковой громадности ежедневных речей, без следа исчезающих, могут наконец явиться столь странные речи, что они остановят под собою других и произведут впечатление; и эти речи посыпались экспромтом, едва сделав оговорку, что такого-то дня случилось необыкновенное приключение. На первых же строках является та жизнь, которой не сочувствует интерес художника: начальник отделения сетует на то, что в титуле ставятся маленькие буквы, не выставляется ни числа, ни нумера. За начальником отделения тотчас следует «ещё создание», за департаментом являются правление и палата, где «иной прижался в самом уголку и пописывает; фрачишка на нём гадкий, рожа такая, что плюнуть хочется, а посмотри ты, какую он дачу нанимает! С виду такой он такой тихонький, говорит так деликатно: «одолжите ножичка починить пёрышко», а там обчистит так, что одну рубашку оставит на просителе». Далее плетётся чиновник, но уже не на службу, где он не уступит никакому офицеру. Является петербургская женщина, несмотря на проливной дождь не опоздавшая в магазин. После этого дивитесь на то, что, говорят, будто бы в Англии выплыла рыба, сказавши два весьма странные слова, над которыми учёные уже три года напрасно бьются, и на то, что в газетах напечатано о двух коровах, которые пришли в лавку и спрос или себе фунт чаю, поэт сам начинает рассказывать своё странное приключение. Однако, рассказывая о собачниках, поэт не забывает Петербурга, где в одном доме живёт множество народа: «сколько кухарок, сколько приезжих, а чиновников, как собак, один на другом сидит. Один хорошо играет на трубе». Является государственный человек в своём кабинете. Курский помещик присылает в Пчёлку своё сочинение – изображение бала; чиновник середи лакеев потчуется табаком, обиженный тем, что должен сам на себя надевать шинель, дома большею частию лежит на кровати и потом переписывает стишки: «Душеньки часок не видя». Начальник отделения, у которого лицо несколько похоже на аптекарский пузырёк и на голове, которую он держит кверху, клочок волос, завитый холком, примазан какою-то розеткою, даёт назидательные советы подчинённому, который, однако, плюёт на него, несмотря на то, что он надворный советник, вывесил золотую цепочку и заказывает сапоги по тридцати рублей; всё дело в достатке, при котором чиновник в самом еделе плевал бы на начальника отделения, и т.д.
Такими-то изображениями исполнена даже собачья переписка. Рассказывая бред сумасшедшего и получив таким образом свободу говорить о чём вздумается, поэт в лице сумасшедшего чиновника дивится многому, чему не дивится коренной житель Петербурга, человек вполне современный, который не хочет знать старые истины и спешит следить за веком. В заключение художник будто сам становится на место живого чиновника, который сам не знат, куда попали что с ним делается. «За что они мучат меня?» Чего хотят они от меня, бедного?» - так спрашивает художник про умных столичных людей, которые при всей неопределённости, неразумности своих догматов горды ими и нагло взыскательны. «Что могу дать я им? Я ничего не имею» - в этих словах острая ирония – ими поэт отвечает всем, в которых под образом любви к истине живёт порок. «Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь коней! Садись мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтоб не видно было ничего, ничего! Вон небо клубится предо мною; звёздочка сверкает вдали; лес несётся с тёмными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами».
«Нос» начинается так же: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие». Но здесь художник более объективен, более последователен в рассказе, фантазия его не бросает своих героев и не ловит первого встречного на улице: он уже обжился в Петербурге и может покойно заняться отдельною картиною, не развлекаясь более неумным разнообразием окрестностей. Здесь он уже как художник очерчивает лица, и не успел Ив Яковл натащить на себя всю свою дрянь, как мы уже знаем его, и его супругу, и весь его домашний быт. Ив Яковлевич идёт сбыть куда-нибудь с рук человеческий нос, найденный им в своём завтраке. «Он уже совсем уронил было его, но будочник ещё издалека указал ему алебардою, примолвив: «Подыми! вон ты что-то уронил!», и Ив Я должен был поднять нос и спрятать его в карман». Пришедши к Исаакиевскому мосту, он «нагнулся на перила, будто бы посмотреть под мост, много ли рыбы бежит, швырнул потихоньку тряпку с носом; вдруг он заметил в конце моста квартального надзирателя, благородной наружности, широкими бакенбардами, в треугольной шляпе, со шпагою. Он обмер, а между тем квартальный кивал ему пальцем и говорил: «А подойди-ка сюда, любезный!». Ив Я, зная форму, снял издали ещё картуз и, подошедши проворно, сказал: «Желаю здравия вашему благородию!». – «Нет, нет, братец, не благородию: скажи-ка, что ты там делал, стоя на мосту?». – «Ей-Богу, сударь, ходил брить, да посмотрел только, шибко ли река идёт». – «Врёшь, врёшь! Этим не отделаешься. Изволь-ка отвечать!». – «Я вашу милость два раза в неделю, даже три, готов брить без всякого прекословия» - отвечал Иван Яковлевич. – «Нет, приятель, это пустяки! Меня три цирюльника бреют, да ещё и за большую честь почитают. А вот изволь-ка рассказать, что ты там делал?». Полиция преследует героя, как злой дух, не спросясь коего герой совершает свои начинания. Будочник очень рад, что наконец и днём, когда ему нельзя спать, нашёл себе дело, он мешает И Я без умысла. Но квартальный, который бродил по мосту, также отыскивая дела, кивая пальцем, таил, может быть, в голове своей целый план; предварив И Яковлевича, что «этим не отделаешься», когда он слышит, что И Я цирюльник, а не кто другой, в ком бы он нуждался, квартальный издевается над жертвой, которая не может спастись: «Меня три цирюльника бреют, да ещё и за большую честь почитают» - видишь, что судьба твоя зависит теперь ни от чего другого, как только от моей свободной воли. И Я побледнел… Все эти простые вещи так хорошо воссозданы, что внимательный читатель сам готов побледнеть с И Я и дрожит, как лист, перед квартальным, несмотря на то, что сей последний ловит героя совершенно наугад; и этот же читатель в таких сценах может не только видеть, но и изучать те несообразности, среди которых он равнодушно беспечно живёт.
Фантазия поэта, принужденная скитаться в Петербурге, не пропускает за это ни одной малой черты на своей дороге и, встречая пошлое, глупо-мелкое, воссоздаёт его со всею силою контраста с тем прекрасным, чем любила наслаждаться. Петербургский герой его, проснувшись, всегда делает губами «бр-р», хотя сам не может растолковать, почему это делает. Желая взглянуть на прыщик, который вчерашнего вечера вскочил у него на носу, он, к величайшему изумлению, видит, что вместо носа у него совершенно гладкое место. Что, кроме крайнего денежного разорения, может совершенно убить человека, обстоятельно знавшего, когда у него вскочил на носу прыщик, как не лишение необходимой части тела? Ковалёв «вскочил с кровати, встряхнулся: нет носа!...Он велел тотчас подать себе одеться и полетел прямо к обер-полицмейстеру». В эту минуту горя убитый человек, я думаю, и позабыл о тех счастливых минутах, когда с полною, рельефно рисующеюся уверенностию в своё незыблемое блаженство говаривал: «Ты спроси душенька, квартиру майора Ковалёва». Поэт более и более обрисовает нам майора, и с каждою чертою видим новую ничтожную глупую несообразность, в которую столько погружена жизнь человека, что они сделались натурою этой жизни. Итак, прозорливая наблюдательность ни на минуту не оставляет поэта. Самые простые слова описания: «Он был в мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником; на нём были замшевые панталоны; на боку шпага», и те скрывают насмешку над человеком, который, иногда, весь дрожа, как в лихорадке, алчет наблюдать другого человека. Ни замшевые панталоны, ни мундир – ничто не убедило Ковалёва, что чиновник в карете не есть его нос, и Ковалёв, желая к нему обратиться, является в крайне комическом положении. «Как это сделать?» чёрт его знает». «Он начал около него покашливать, но нос ни на минуту нге оставлял своего положения. «Милостивый государь…». «Что вам угодно» - отвечал нос, оборотившись». Ковалёв излагает свою претензию. «Нос посмотрел на майора и брови его нахмурились». Но и сам нос отвечает ему глупостию: «Судя по пуговицам вашего мундира, вы должны служить по другому ведомству». Совершенно смешавшийся Ковалёв вдруг высовывает батистовый воротничок манишки, поправляет висевшие на золотой цепочке печатки свои и, улыбаясь посторонним, обращает внимание на лёгонькую даму, которая, как весенний цветок, слегка наклонялась и подносила ко лбу свою беленькую ручку с полупрозрачными пальцами. Но на этот раз можно простить Ковалёва, потому что автор поставил пред ним в самом деле удивительно прекрасное создание своё. И так далее идёт рассказ до конца. Является чиновник газетной экспедиции, потчующий безносого Ковалёва табаком; лакей Иван, который, лёжа на спине, плюёт в потолок и попадает довольно удачно в одно и то же место; полицейский чиновник, благородной наружности, который привёл в трепет Ив Я и который здесь, перед майором, весьма деликатен, вытаскивает из кармана нос, завёрнутый в бумажке, отказываясь от чаю и упоминая о поднявшейся дороговизне, о тёще и детях, живущих у него в доме. «Ну, ну же! полезай, дурак!» - говорил Ковалёв носу; но нос был как деревянный и падал на стол с таким странным звуком, как будто бы пробка. Лицо майора судорожно скривилось. «Неужели он не прирастёт»? – говорил он в испуге. Но сколько раз ни подносил он его на его же собственное место, старание его было по-прежнему неуспешно». Это трагикомическое положение Ковалёва совершенно заинтересовывает читателя, несмотря на всю невозможность свою – так много в нём действительно существующего в душе человека. Медик, призванный Ковалёвым на помощь, торгует у него нос. «Нет, нет! ни за что не продам! – вскричал отчаянный майор Ковалёв, - «лучше пусть он пропадёт!».
Здесь смешат нас неисчислимые несообразности одного с другим: медика с экономом, ожиданий Ковалёва с тем, что он слышит, бессмыслицы и серьёзного отчаяния в душе героя, которое за бестолковым разговором, похожим, однако, на серьёзный, не имеет времени высказаться как должно и вырывается только частями. Доктор с благородной осанкой выходит из комнаты, Ковалёв даже не замечает лица его и в глубокой бесчувственности видит только выглядывающие из рукавов его фрака рукавички белой и чистой, как снег, рубашки. Он пишет глупое письмо и получает глупый ответ, где вместо носа говорится о Филиппе Ивановиче Потанчикове. – Между тем слухи об этом происшествии распространились по всей столице, в которой все умы были тогда, как нарочно, настроены к чрезвычайному: история танцующих стульев в Конюшенной и опыты действий магнетизма расположили увлечься и носом Ковалёва, который, как начали скоро говорить, ровно в три часа прогуливается по Невскому проспекту. «Любопытных стекалось каждый день множество. Сказал кто-то, что нос будто бы находили в магазине Юнкера; и возле Юнкера такая сделалась толпа и давка, что должна была даже полиция вступиться. Один спекулятор почтенной наружности, с бакенбардами, продававший при входе в театр разные сухие кондитерские пирожки, нарочно поделал прекрасных деревянных прочных скамеек(вот что и как является у нас за прекрасное), на которых приглашал любопытных становиться, за восемьдесят копеек каждого посетителя(глупые люди стоют подобной насмешки). Один заслуженный полковник нарочно для этого вышел раньше из дому и с большим трудом пробрался сквозь толпу; но, к большому негодованию своему, увидел в окне магазина вместо носа обыкновенную шерстяную фуфайку и литографированную картинку с изображением девушки, поправлявшей чулок, и глядевшего на неё из-за дерева франта с откидным жилетом и небольшою бородкою, - картинку, уже более десяти лет висящую всё на одном месте. Отошёл, он сказал с досадою: «Как можно этакими глупыми и неправдоподобными слухами смущать народ?»(он же прибавил ещё: «И я. дурак, разве не знал, что должен был в окне у Юнкера найти ту же картинку и фуфайку?». Потом пронёсся слух, что не на Невском проспекте, а в Таврическом саду прогуливается нос майора Ковалёва, что будто бы он давно уже там, что когда ещё проживал там Хозрев-Мирза, то очень удивлялся этой страной игре природы. Некоторые из студентов Хирургической академии отправились туда(не один невежественный слой города принимает участие в глупостях). Одна знатная, почтенная дама просила особенным письмом смотрителя за садом показать детям её этот редкий феномен и, если можно, с объяснением наставительным и назидательным для юношей». Много, много тут того разного, о чём можно было бы написать целую статью.
«Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства!» - заключает автор. «Но что страннее, что непонятнее в сего, это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж с овсем непостижимо, это точно…нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых…но и во-вторых тоже нет пользы…Просто я не знаю, что это…». Так толкует читатель, о котором мы говорили на странице( ), которого юморист заинтересовывает своим рассказом. «А, однако же, пи всём том, хотя, конечно, можно допустить и то и другое, и третье , может даже…ну да где ж не бывает нецелесообразностей? – а все, однако же, как поразмыслишь, во всём этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают». Так-то, с таким логическим толком заключает свои рассуждения человек, который часто с этими рассуждениями пускается громко судить другого, кто его во сто крат выше. Видим из этих повестей, что и в произвольной прихоти фантазии Гоголь стремится открыть глаза ближнему.
«Невский Проспект». В этой повести писатель нами более постигается. Он как будто мирится с нами, находит между нами тех, с кем можно говорить серьёзно, местами снимает маску юмора и понемногу высказывает свою идею. Вот его собственные слова: «Дивно устроен свет наш! Как странно, как непостижимо играет нами судьба наша! Получаем ли мы когда-нибудь то, чего желаем? Достигаем-ли мы того, к чему, кажется, нарочно приготовлены наши силы! Всё происходит наоборот». Никогда жалость так сильно не овладевает нами, как при виде красоты, тронутой тлетворным дыханием разврата. Пусть бы ещё безобразнее дружилось с ним, но красота, красота нежная…она только с одной непорочностью и ум оставляет человека!». «О, как отвратительна действительность», особенно для того, кто владеет «ястребиным взором наблюдателя», - «что она против мечты» художника. «Всё обман, всё мечта, всё не то, что кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? – ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строющеюся церковью, судят об архитектуре её? – совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том , как жена его бросила из окна шариком в незнакомого ему вовсе офицера? – совсем нет, он говорит о Лафайэте». «Мишурная образованность». «Русский в двадцатилетний возраст ещё живёт на «фу-фу». «Человек такое дивное существо, что никогда нельзя исчислить вдруг всех его достоинств, и чем более в него всматриваешься, тем более является новых особенностей, и описание их было бы бесконечно». «Я не люблю трупов и покойников…Я всегда чувствую досаду при виде богатого катафалка и бархатного гроба; но досада моя смешивается с грустью, когда я вижу, как ломовой извощик тащит красный, ничем не покрытый гроб бедняка, и только одна какая-нибудь нищая, встретившись на перекрёстке, плетётся за ним, не ним, не имея другого дела». Так мало-помалу высказывается нам сам поэт, и беседа его с читателем становится солиднее и значительнее. Он не оставляет преследовать смешное, но рядом с ним пробует поставить наивно прекрасный интерес художника, как не хочет оставлять весёлого юмора, смеющегося над недостатком, не осуждая за него человека, но грусть непрошеною гостьей пробивается в его беседу, когда он среди этого человека, который всё-таки сам ставит себя в бездну неразумия и порока, видит гибель существа чистого и невинного.
Высказываясь, Гоголь в то же время как будто бы уменьшает замысловатость, бойкость и колкость своего юмора. Он уже открытее обнаруживает несообразность, давая более гладкое и ровное течение своей речи, в которой более заботится о художественной полноте картины, нежели имеет в виду уколоть ею в глаз заснувшего человека. Несмотря на то, что здесь он обнаруживает весьма многие, весьма тонкие и более недоступные человеку несообразности, как напр, самые затаённые мысли прапорщика, чиновников, идущих из присутствия, людей с различными бакенбардами и усами, с различными улыбками, с парою хорошеньких глазок, с перстнем на щегольском мизинце; но при всём этом замысловатый, бойкий юмор его как будто испарился: он открыто, наскучив шуткою, показывает людям их несообразности. Рассматривая картину фантасмагории «Невского Проспекта», видим в нём чудное богатство кисти и наблюдающего ума, но видим и то, что сердечное, радостное, молодое участие художника к рисуемым им картинам заметно уменьшилось, чувство его мало трепещет, когда рисует рука и на лице проступает насмешка мысли; чувство его чует здесь близость грусти и лениво, равнодушно к игривой радости. В первых двух повестях хотя он впадал иногда в минуты изнеможения, как видим это в последних строках «Записок Сумасшедшего», но зато он там беспечно и весело сравнивает лицо человека с аптекарским пузырьком, наслаждается сонным существом чиновника газетной экспедиции, выводит пошло наивное лицо циника Ивана Яковлевича, заставляет полковника рано утром прийти к магазину Юнкерса, наконец, весело и живо колет целую огромную массу; здесь пробивающаяся грусть и многие нерешённые вопросы мыслителя отнимают у него живость, свойственную молодой и весёлой беззаботности.
Описание петербургского художника более длинно и подробно в сравнении с тем, где, напр, изображение Ив Явнезапно открывает его во всей полноте. Здесь художник как бы не надеется на читателя, сам объясняет ему значение многих слов своих, так, напр; «Боже! в этих словах выразилась вся низкая, вся презренная жизнь, жизнь, исполненная пустоты и праздности, верных спутников разврата». Из таких субъективных отступлений видим, что поэт сам становится в нерешительное состояние между весёлостью своего юмора и грустию от неспокойной мысли. Это объясняется тем, что поэт в своих созерцаниях сталкивается с мыслию о судьбе художника, которая весьма близка к его душе. Картина кончается страшною смертью Пирогова и солдатом-сторожем, провожающим его гроб, к чему солдат побуждён лишним выпитым штофом; сам автор спешит скрыться от этой картины.
И в портрете Пирогова более содержится описаний несообразного, чем воссозданий смешного. «Но прежде, чем мы скажем, кто таков был поручик Пирогов, не мешает кое-что рассказать о том обществе, к которому принадлежит Пирогов. Есть офицеры, составляющие в Петербурге какой-то средний класс общества» и т.д. В духе подобного рассказа появляются и следующие строки. Кажется, надо заметить, что в подобных описаниях автор внутри своей души своей забывает сравнивать описываемое с своею художническою идеею бесконечного, оттого несообразность не поражает, не заинтересовывает его так сильно, как прежде. Так объясняем себе это: прежде идея эта была резко ясна его чувству, теперь он возводит её в область мысли и она ещё не отделена, не обозначена отчётливо, решительно. Оттого-то, как будто потеряв кормило, которое водило его по единственной живой стезе его рассказа, он вдаётся в подробности, иногда в художественно полные описания, но в которых нет этой души, огня – юмора, который бы бросил на безобразие, на мелкое, уничтожающий свет прекрасного, бесконечного. В словах: «Русские бородки, несмотря на то, что от них ещё несколько отзывается капустою, никаким образом не хотят видеть дочерей своих ни за кем, кроме генералов, или, по крайней мере, полковников», - в этих словах, пожалуй, есть смешное, потому что несообразно сближаются запах капусты с честолюбивым желанием; но это сближение не художника, а сердитого на купцов человека, который говорит, что купцу далеко до генерала. Точно так же и средний круг офицерства представлен в несообразном отношении чуть ли не к столь же конечной вещи – к высшему кружку. Оттого и не столь поражают нас таланты Пирогова: превосходно декламировать стихи из Дмитрия Донского, пускать с особенным искусством дым кольцами из трубки; сам автор писал это как будто полусонный. Пирогов, останавливающий писаря, смешит нас потому, что мы встречаем здесь вещь, страстишку уже чересчур мелкую, которая несообразна даже в отношении к обычаям поручика. Тут-то, в таком портрете, который не сближен с округлою и резко ясною идеею бесконечного, авто сознаётся, что описание человеческих особенностей бесконечно; он потерял кормило в этом описании.
Но поэт оживляется, сравнив Шиллера, известного жестяных дел мастера с Шиллером, который написал «Вильгельма Телля», и Гофман-сапожника с писателем Гофманом; и Шиллер и Гофман являются весьма забавны. «Я швабский немец, - кричит Шиллер, - у меня есть король в Германии, я не хочу носа!». Здесь и сам Пирогов является более живым лицом; «Вы извините меня…» начал было он с свойственною ему приятностию…»Пошёл вон!» - отвечал протяжно Шиллер! Это озадачило поручика Пирогова» и т.д. Здесь смешно нам до самого выхода Пирогова от Шиллера.
Сам поэт не всегда смеётся над столичною жизнию: берегитесь Невского проспекта, говорит он, «ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде». Если вместо картин Днепра, украинской ночи и малороссийских степей автор увлекается столичными картинами, немудрено, что юмор в нём являлся слабее.
Портрет. Эта повесть не представляет ничего нового в отношении к явлению смешного и юмора. В ней писатель ещё более высказывает свои внутренние убеждения, которые, однако, не имеют полноты и решительности. Является какое-то неясное лицо артиста, над которым уже не может смеяться писатель: «Это был стройный человек, лет тридцати пяти, с длинными чёрными кудрями. Приятное лицо, исполненное какой-то светлой беззаботности, показывало душу, чуждую всех томящих светских потрясений; в наряде его не было никаких притязаний на моду, всё показывало в нём артиста». Но этого ещё весьма мало сказать дл того, чтобы мы постигли всю жизнь этого совершенного существа, тем более что мы только что созерцали меж ними страшную судьбу художника. – Вместо того, чтобы передать нам несообразное юмористически, автор большею частью рассказывает о нём: «Если б он был знаток человеческой природы, он прочёл бы на нём(на лице молоденькой светской девушки) в одну минуту начало ребяческой страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжёлые следы безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для возвышения души и чувств»; в этих словах слышна, однако, насмешка – более насмешка мысли, чем чувства, более ирония, чем юмор. Точно так же не юмор и грусть одуществляют следующее: «…и уже готов был обратиться в одно из тех странных существ, которых много попадается в нашем бесчувственном свете, на которых с ужасом глядит исполненный жизни и сердца человек, которому кажутся они движущимися каменными гробами, с мертвецом внутри вместо сердца». Гоголь называет свет безжизненным и уродливых существ его странными, а не смешными: видно, что он касается того, что составляет для него задачу. Но в изображениях низшего слоя жизни юмор его оживает и блестит. Так, например, в изображении картиной лавочки на Щукином дворе, где на темно-зелёных картинах был изображён совершенно красный вечер и зима с белыми деревьями». На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная красках захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах…Какой-нибудь забулдыга лакей уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинных ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками». Шаловливый юмор нашёл средство уместиться здесь даже в слове хлебать, столь рисующем картину обеда того барина, который ждёт своего лакея. Прекрасно от начала до конца изображение хозяина дома, где жил Чертков, и квартального; но в речах этого хозяина заключено больше юмору, чем в описании лица его, где несообразное немного маскируется. Также: «Художник стал изъяснять, что эти-то пятнышки и желтизна именно разыгрываются хорошо, что они составляют приятные и лёгкие тоны лица. Но ему отвечали, что они не составляют никаких тонов и совсем не разыгрываются; и что это ему только так кажется». Видим, что смешное и высшего кружка может быть автором воссоздаваемо. Прекрасно изображение жизни в Коломне.
Продолжение следует - («Шинель», «Заключение»).
*
Примечания
Статья младшего современника Гоголя Д.К.Малиновского «О том, как надо разуметь смешное в произведениях Гоголя» хранится в Гоголевском фонде Научно-исследовательского отдела рукописей Российской государственной библиотеки(РГБ, Ф. 74. К.9. Ед.хр. 20. Л.1-34). Печатается по автографу с сохранением его орфографии. Подготовка текста и комментарий И.А.Виноградова. Работа выполнена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 03-04-00204а.
Малиновский Дмитрий Константинович(1825 или 1826-1871) – к моменту написания статьи студент математического факультета Московского университета. В 1849 году вступил в военную службу юнкером в артиллерийскую бригаду, позднее окончил курс Артиллерийской академии, дослужился до звания подполковника. В 1860-х годах был преподавателем математики во 2-м Московском кадетском корпусе. Жил в Москве и Коломне(с 1868 г.), был женат, имел троих детей. Был близок к славянофилам. В письме к Гоголю от 22-25 апреля 1849 г. Малиновский писал: «Пётр Великий много заимствовал у иностранцев, но он не завидовал им. Так и мы, заметив и украв у чужеземцев хорошее, должны этим и ограничиться. Сок их нечего сосать, он оказывается тлетворен, а у нас есть вместо него свой, который если не сформировался ещё, так тем лучше, потому, что это значит, он будет ещё лучше, чем теперь»(РГБ. Ф.74. К.8. Ед.хр.39.Л.7-7об., 12 об.). Позднее Малиновский переписывался с М.П.Погодиным, был знаком с П.Д.Юркевичем, с Ю.Ф.Самариным. В газете Погодина «Русский» кроме воспоминаний о Гоголе он опубликовал несколько статей антинигилистического содержания: «Письмо к редактору «Русского»(Русский, 1868, 2 ноября, № 94. С. 3-4); К редактору «Русского» о Коломне»…
Некоторыми чертами Малиновский послужил Гоголю в качестве прототипа при создании образа Тентетникова во втором томе «Мёртвых душ».Письма Гоголя к Малиновскому были опубликованы М.П.Погодиным в 1865 году в «Русском архиве»…Письма были предоставлены Погодину самим Малиновским. Шесть писем Малиновского к Гоголю были напечатаны в 1902 г. его сыном И.Д.Малиновским(Малиновский И.Д. Знакомство Гоголя с моим отцом//Записки университета, 1902, вып. 1. С. 75-91). Последняя публикация сопровождалась также воспоминаниями Д.К.Малиновского о Гоголе, напечатанными ранее в газете М.П.Погодина «Русский»(Малиновский Д.К. Нечто о Гоголе)…
Ещё шесть писем гораздо большего объёма, а также статья Малиновского «О том, как надо разуметь смешное в произведениях Гоголя», остались неопубликованными. Ранее письма Малиновского, хранящиеся в РГБ, привлекали внимание исследователей. В 1940 году эти письма были описаны Г.П.Георгиевским и А.А.Родомановской в каталоге ГБЛ.
И так далее….


Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.