СТАРШИЙ БЛИЗНЕЦ

Сергей КАЗНОВ



 

 

 

***

Друзьям

Я живу здесь чуть меньше века, и не новинка,

что люблю этот край сильней, чем весну и ночь.

Но когда от луны останется половинка,

я усядусь в поезд и нежно уеду прочь.

 

Я уеду прочь, чтобы чередой по восемь

проходили воспоминания наяву.

Я уеду прочь, чтобы что-то зажглось, как осень,

над железною крышей дома, где я живу.

 

Благословенны те, кто не уезжает

и в багаж свои чувства лучшие не сдает!

Не дано им знать, как остро, как больно жалит

на чужбине то, что на родине было мед!

 

Благословенны вы, кто хранит пенаты

и живет вот здесь, не зная про мир иной

и про то, что лучше быть тысячу раз женатым,

чем один -- разведенным с землею своей родной.

 

Жизнь моя, эти звезды над головою.

Когда я вернусь, чтоб все это облечь в слова,

мне вода твоя покажется ключевою,

даже ежели из-под крана -- и то едва.

 

...А потом я опять уеду и, провожая

свой эдем, буду долго и глупо махать зонтом.

Благословляя всех, кто не уезжает

и живет в раю, не догадываясь о том.

 

***

 

Выпил лишнее – вспомнил прошлое:

осень в небе и журавлей,

и тропинку в лесу заросшую,

версты, версты желтых полей.

 

Боже милостивый, что деется:

весь зарос наш высокий сад.

Здесь гуляли мы с красной девицей

лет пятнадцать тому назад.

 

Наши встречи, так долго жданные,

шли все лето, как караван.

У нее был хвостик каштановый

и малиновый сарафан.

 

Пахло медом и простоквашей,

засыпало наше село.

Ее звали, конечно, Машей –

быть иначе и не могло.

 

На опушке, под кроной дерева,

заслонявшей горячий свет,

мы лежали в траве немеряной,

точно зная, что смерти нет.

 

Век мой нынче, как холст, распорот,

и его уже не сплетут.

На фига я уехал в город

и устроился в институт?

 

На фига я лучшие годы

продал за чужие слова?

Провались ты в огонь и воду,

золотая моя Москва!

 

Было ясно и по глазам уж,

что недолго нам до конца.

На фига она вышла замуж

за Василия-кузнеца?

 

Дорогие мои… Харрошие!

Не сочувствуйте – просто я

выпил лишнее – вспомнил прошлое,

а на что вам память моя?

 

Но какие б у вас над крышами

ни горланили соловьи –

никогда не глотайте лишнего,

драгоценные вы мои.

 

***

 

Сколько груза на плечи легло –

не унести двоим.

Прости меня, что мне тяжело,

прекрасный мой конвоир.

 

Долго я пробовал обивать

пороги твоей души.

Когда я пытался тебя рисовать –

ломались карандаши.

 

И ладно бы только этот пунктир –

художник тому виной –

но черт знает как искажался мир,

когда ты была со мной.

 

Все расплывалось: дворы, цветы,

дорога, вода, скамья.

В фокусе виделась только ты,

а фокусником был я.

 

Не знаю, кто наложил запрет,

но точно определю:

я не смог бы закончить портрет,

пока я тебя люблю.

 

…Тени домов лежат на домах,

улицу замело.

Страшно подумать, какой размах

все это приобрело.

 

Вьюгам нравится завывать

стаей диких котов.

Раньше я тоже любил рисовать.

Теперь рисунок готов.

 

***

 

Незатейливые здания,

кучка низеньких дворов.

Да и были все свидания –

десять, может, вечеров.

 

Промежуток этот узенький

стал длиннее всех длиннот.

Боже правый, сколько музыки

извлекается из нот!

 

И хотя на фоне вечности

все мы здесь наперечет,

разговор о быстротечности

очень медленно течет.

 

ПАМЯТИ ОТЦА

 

Раньше тебя в ребячьей гурьбе,

за ворохом книжек

все я пытался представить себе –

а нынче я вижу.

 

В доме, что нынче так постарел,

словно некрополь,

молодо-зелено в окна смотрел

спиленный тополь.

 

Солнечный ливень поздней весной,

вечер огромный,

ветер на улицах, свежий, сквозной,

аэродромный.

 

Что там мелькнуло в этих стихах,

милых, вчерашних?

Красная площадь, ВДНХ,

флаги на башнях.

 

Маленький сын уже наяву,

ростом с гитару,

командировки в Пензу, в Москву,

Горький, Самару.

 

Солнце и август. До облаков –

два километра.

Сколько там было красок и слов,

света и ветра!

 

Из поднебесья видно тебе,

словно с Памира,

как повторяется в каждой судьбе

творчество мира.

 

Слово в начале, жизнь без конца,

снова – к вершинам.

Видевший сына видел отца –

слово за сыном.

 

СТИЛИЗАЦИЯ

 

Край мой сказочный, край мой древний,

середина моей души!

У околицы, за деревней

хорошо помечтать в тиши.

 

Здесь раздольями непочатыми

колосится густая рожь,

и смеются парни с девчатами

так, что просто бросает в дрожь.

 

Так и я ведь когда-то тоже

до утра бродил в синеве,

и водил я коней стреноженных

по лугам в высокой траве.

 

Был я молод, но с цепкой силою,

это понял даже мой дед.

Где те кони? Где юность милая?

Сам простыл я, простыл и след.

 

Дорогое мое! Вчерашнее!

То всего живого удел.

Слышишь, милая, как я кашляю?

Я ведь раньше так не умел.

 

Золотое! Осеннее! Желтое!

Несказанная синева!

И как дуб осыпает желуди,

я роняю свои слова.

 

Все я пропил, что было дадено

с золотых и далеких лет.

Прокатился слух, что я гадина

и к тому ж знаменитый поэт.

 

В кабаках под водку с тальянкою,

где гуляют всю ночь и пьют,

познакомился с итальянкою

или как ее там зовут.

 

Там мы пили, пили и плакали,

вспоминая те зеленя…

Я повыл бы теперь с собаками,

да они не берут меня.

 

Но и все ж я люблю эту потную,

дупелями пропахшую выть,

где в ночи гуляют животные,

те, кого нельзя не любить!

 

Забубённая! Златоглавая!

Журавлей заметает снег…

Напоил я горькой отравою

и себя, и своих коллег.

 

Я не знаю: останусь, сгину ли,

но, когда зашумит листва,

все мне кажется – меня кинули…

Пропадай моя голова!

 

***

 

Так называемый звездный свет

светит как-то устало.

Лермонтов мертв, а мы еще нет,

но нам и этого мало.

 

И, надрываясь, еле дыша,

чаруясь звездой любою,

на ощупь во мраке летит душа

за истиной и любовью.

 

 

Век ее долог и путь далек,

но сводится к этому штампу:

летит отвратительный мотылек

на примитивную лампу…

 

***

СТАРШИЙ БЛИЗНЕЦ

 

Десять лет назад во вторую смену

я учился в школе – и шел домой

как на очень длинную перемену,

что казалась длинной себе самой.

 

А в моем портфеле лежала книга,

и, идя домой, я – я не шучу –

напевал про себя мелодию Грига,

чьи слова и в данный момент шепчу.

 

А березы и вправду шептались рядом,

и, до них дотрагиваясь рукой,

я ловил предметы туманным взглядом,

отпускал один и хватал другой...

 

И теперь, на десять-то лет умнее,

под пристрастным глазом большой луны

все стою поодаль и, как умею,

на себя смотрю я со стороны.

 

Приглядись к нему: этот школьник знает,

что невидим, в будущем, он же сам

наблюдает за тем, как он сам зевает

и березы гладит по волосам!

 

Не отсюда ли эта туманность взгляда,

непрозрачность мысли, разброд в душе,

что близнец мой старший – он где-то рядом,

и в меня он вглядывается уже?

 

Он есть я. Он старше. От этих жмурок

можно до зари бродить по двору.

Вон к тому забору я бросил окурок.

Через десять лет я его подберу.

 

О, следи за мной, мой близнец неявный,

мой двойник неясный! Без твоего

взгляда строгого и ко мне пиявкой

присосется смерть – и всосет всего.

 

***

 

Сбылась мечта: приехал принц на лошади,

пришел фрегат об алых парусах.

Народ с утра толкается на площади

с неверием и завистью в глазах.

 

О Золушка, девица-бесприданница,

сестрицы искусали локотки.

Из них любая здесь навек останется,

а принц пришел просить твоей руки.

 

Красавица, о, сколько же ты вынесла,

с тоскою, со слезами и мольбой,

за то, чтоб нынче крылья ясна финиста

вдруг зашумели прямо над тобой!

 

И ты уедешь – юною, красивою,

ты, падчерица, младшая сестра,

взмахнувши на прощанье конской гривою –

и завтра будет лучше, чем вчера.

 

Тебя любили гуси, осокори,

акации, собаки и жуки,

и вот – чужак увозит за три моря.

Для них, увы, все принцы – чужаки.

 

Тебя любили нежно, беззаветно

две кошки, козы, ржавая пила,

и голуби, и мальчик незаметный –

простой пастух из вашего села.

 

Ты помнишь, как носила кости бобику,

как юноша пил мед из уст твоих?

Ты помнишь, но теперь все это – побоку,

и Боливар не выдержит троих.

 

Вот – листопад, полей осенних золото,

забор, часовня, старая ветла, –

и едет мимо царственная Золушка,

не глядя на все то, что предала.

 

***

 

Любовь, морока, исчадье ада –

уйди до срока! Тебя не надо!

Еще мне долго ль бродить по свету,

слезу роняя на ветер лета

и исполняя твои заветы. -

Где так жестоко ты шепчешь, лгунья,

про свет с востока, про весть благую,

целуют в щеку – подставь другую…

 

***

В зеркале сонном – неба остатки.

Вновь остановка. Вновь – пересадки.

Что там, за дымкой, тайной, как ребус?

Может, автобус... Может, троллейбус...

 

Суть мирозданья скрыта за дымом.

Снова мы едем в гости к любимым.

Снова мы едем. В домик заветный...

Туда, где печальный дым сигаретный

 

медленно будет вить в беспорядке

то ли восьмерки, то ли девятки...

Что там еще подкинет нам глобус?

Может, троллейбус... Может, автобус...

 

Вновь на дороге веха за вехой -

башни молчанья, комнаты смеха.

Жизнь – как ступеньки. Нам ли бояться?

Можно спуститься... Можно подняться...

 

ОТЪЕЗД С ХИММАША

 

Автобус наш опять миновал кювет.

И мотор гудит, и, кажется, все в порядке,

но обрывается лето, и гаснет свет,

и осень, дружок, обнажает все наши прятки.

Позавчера шепнул мне один старик,

что воды Инсара — как рукава Ла-Манша.

Видно, пора отправляться на материк.

Проще сказать, пора уезжать с Химмаша.

 

Ну чего еще не видел я от тебя?

Слезы, истерики, счастье, сирень и солнце,

и катился наш автобус, вовсю трубя,

и на вино не хватало всего червонца.

В последнее время, милая, даже в вине

истины я не вижу. И знаешь, Маша,

я представляю все, что ты скажешь мне,

а мне не привыкать уезжать с Химмаша.

 

Много теней и света в мире моем,

и где я только, бывало, не находился.

А потому — ну что мне этот район,

за исключеньем того, что я здесь родился?

Последнее, что от Икара слышал Дедал,

глядя, как тот в зените крыльями машет:

«Мне наскучило раньше, чем я ожидал.

Видно, отец, пора уезжать с Химмаша».

 

***

 

Имею мечту: отпроситься с работы,

пройти через площадь, спуститься к реке,

и в школу зайти, не дождавшись субботы,

и просто по скверу пройти налегке.

Вглядеться в глаза золотистому свету,

кругом осмотреть небосвод голубой,

присесть на скамью, закурить сигарету,

бычок затушить и покончить с собой.

 

* * *

Сосредоточься на вкусе того, что пьешь.

Будь это «Курвуазье» или просто «ёрш»,

неважно, откуда ветер – с морей, с вершин,

неважно, сколько ты выпил – стакан, кувшин,

и совершенно неважно, сердце мое,

насколько тяжелым будет твое питье.

Не разбирай размеров, цветов и доз:

сосредоточься на выпивке, как Христос.

Если ты любишь, шепчи: «Я люблю, люблю»

пластиковому стакану и хрусталю,

если дрожишь, говори: «Я дрожу, дрожу»…

Допустим, это понятно даже ежу –

ежу понятно, но непонятен еж.

Сосредоточься на вкусе того, что пьешь.

 

***

РОЖДЕННЫЙ ПОЛЗАТЬ

 

Одною фразой всю жизнь итожит:

«Рожденный ползать летать не может».

Я не подумал в девятом классе,

как глубоко ошибался классик.

 

Нам кажется, что без всякой пользы

ползет по камню рожденный ползать,

передвигается обреченно,

вполне ненужно, совсем никчемно,

 

но превращается непреклонно

в цветную бабочку махаона.

И чертит в небе круги тугие –

и все другое, и все другие…

 

***

Как страшно быть элементом эпоса.

Царем быть лучше, героем проще —

врываться с боем в чужие крепости

и петь пеаны в священной роще.

 

Как тяжко в песнях, людей чарующих,

быть ерундой, драпировкой в зале,

как трудно видеть вождей пирующих

и слышать все, что они сказали, —

 

и промолчать! И потупить голову,

терпеть и воле чужой отдаться.

Как страшно жить, не имея голоса:

песчинкой быть — и не разрыдаться!

 

Быть неприметным цветком цикория

среди цветущего пышно луга.

За Одиссеем следит история.

За его садом следит прислуга.

 

И знать: вовек ничего не выпросят

твои моленья, твои стенанья.

Сегодня терпят, а завтра выбросят

и позабудут твое названье.

 

Слепой певец поглядит ехидно

и прикажет с пейзажем слиться

тебе, забытому, как Брюнхильда,

на триста двадцать восьмой странице.

твое волненье, твое горение

не в силах петь, а едва бормочет:

творец сильней, чем его творение,

и унижает его как хочет.

 

Портьера пыльная, полка книжная,

глотая тихие, злые слезы,

я тоже здесь, и молчу униженно,

и эпос вертит свои колеса.

 

***

 

Она затянет узко

серебряный корсаж,

она наденет блузку –

тончайший трикотаж,

 

и щеки нарумянит,

и брови подведет,

и вот – сперва поманит,

а после подойдет.

 

Напудрится для вида…

Ну разве я не прав –

так вышел на Давида

пещерный Голиаф.

 

Когда идти к победе

собрался он, трубя, -

пять тысяч сиклей меди

навесил на себя.

 

Трясет мечом железным,

в чешуйчатой броне, -

и так же бесполезно

с тобой бороться мне.

 

Гроза любых мишеней –

тяжелое копье.

Насколько совершенней

оружие ее!

 

Мне никуда не деться –

так это глубоко,

пока сосут младенцы

грудное молоко,

 

пока колосья хлеба

восходят из земли,

пока земля и небо

навеки не прешли.

 

Не знаю, есть ли принцип

древнее и сильней,

чем сила материнства,

взыскующая в ней.

 

Средь мировой пустыни

мы так стоим пока:

тверды ее твердыни,

крепки ее войска,

 

и грозно смотрят башни

в прицеле круговом, -

а я в одной рубашке

с коротким рукавом.

 

 

 

 

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.