Павел ШАРОВ
* * *
1.
Смотрю в штукатурное небо
На солнце в шестнадцать свечей.
В. Ходасевич
Здесь, где солнце небосклона
заменяет круг плафона
с лампою на сто свечей,
я надеюсь – может, слепо, –
что доносится до неба
звук моих ночных речей.
Мне, новейшему Орфею,
дал Господь не Музу-фею,
а жену – она мудрей.
Я храним ее покоем.
Феб командует: "По коням!”
На Пегасе в эмпирей
уношусь я. Сверху оком
град окинув, вижу окон
огоньки, нехитрый торг
с расфуфыренной девицей,
вижу улицу с больницей,
церковь, кладбище и морг.
Слышу аханья в постелях,
крик младенцев в колыбелях,
стоны, ругань, смех и плач,
звон в стакане чайной ложки
и сирену неотложки –
где-то срочно нужен врач.
Погляжу ли вверх ли, вниз ли –
всюду виден вектор жизни.
Жизнь летит на всех парах.
Человечество – что Космос,
и ему не нужен тормоз.
Даже если в пух и прах
разобьемся – значит, Богом
суждено таким итогом
кончить. В этом фаталист,
я надеюсь – может, слепо, –
что возносится на небо
то, что уместил сей лист.
2.
Здесь, среди грохота, чада
гула и гомона толп,
я – непутевое чадо
города – врос, как столб,
в землю. Не двинусь с места.
Это – форма протеста.
Ты против того, чтоб стригли
всех, таких разных, под
гребенку одну. Но фигли
ты сделаешь, идиот?
Один распинался очень –
К Распятью был приколочен.
Господь, душа Твоя – зеркало,
не хочет мир до сих пор,
глядясь в нее мутными зенками,
видеть себя в упор!
С миром, таким смердяковым,
тошно мне быть знакомым.
Дано мне, земному узнику,
по жизни пройти от и до
затем, чтоб небесную музыку
услышать, – я верхнее до
постигну в горней симфонии
уже в предсмертной агонии.
Да, будет дорога пройдена,
и всех нас, заблудших овец,
примет небесная родина,
с любовью встретит Отец.
Убоги, сиры, паршивы –
все мы у Бога живы.
* * *
1.
Букетик, простоявший в вазе
по крайней мере две недели,
засох. Уже на смену грязи
пришли морозы и метели.
А он однажды утром первым
в окно отчетливо увидел,
что нашей жизни личный выдел
усыпан снегом. Сдали нервы –
и вс¸, конец. Так он и умер.
Под лампы похоронный зуммер
утихли в стеблях жизни соки
не оттого, что вышли сроки,
ему отпущенные, – просто
не вынесла душа поэта.
И вот остался от букета
засохший полумертвый остов.
2.
А я с утра температурю,
вторые сутки лихорадит.
В мороз и ветровую бурю
простыл. Какого Лиха ради,
ответь, пожалуйста, мне, Парка,
моя судьба, увы, так схожа
с судьбой букетика? А кожа
в поту холодном. Мне то жарко,
то мерзну и дрожу в ознобе.
Увяз одной ногой в сугробе
(нет, не во гробе) – сразу 40.
Не сон, не явь – какой-то морок.
Не вынесла душа, крылата,
и чует всею подноготной:
не светит в рай путевки льготной –
за первородство ждет расплата.
* * *
Уходит год, не обозначив
себя ничем, а человек
на счастье – можно ли иначе? –
ещё надеется и снег
зачем-то ищет прошлогодний.
Достойно не прожив ни дня,
бредёт он тёмной подворотней
и хочет что-то сделать для
души, чтоб жизни жалкий фантик
отдать за музыку галактик
и наяву, а не во сне
построить лестницу к луне.
Он сам себя собрал бы в кучу
и выбросил, но лунный свет
над головою – как ответ:
мол, зря я хнычу и канючу.
Чтó, если этот шаг последний
и он уже стоит в передней
иного мира?.. На авось
в подкову гнуть земную ось –
от счастья мир сойдёт с орбиты,
с тобою, жизнь, мы будем квиты!
Но только где он, этот рай?
Где ад? Их нет. А жизни край –
тот край стола, где алкоголик –
могильщик, он же кукловод –
сидит и кукольный народ
разводит: мир – кухонный столик, –
он огорожен грязной ширмой
и создан виртуальной фирмой
«Семь верст – все лесом – до небес».
...Творение похабной сплетней
ему предстало в миг последний –
и свет в глазах померк, исчез.
* * *
Когда налетает день
черный, как в песне ворон,
ты скорбью налейся всклень,
и «не дождешься!» ором
ори – у тебя внутри
топка: душа, как Федра,
свои ненавидит недра…
Сопли, мудак, утри!
Вьется день черный, твой, –
ты без заначки – без песни.
Песни – у Элвиса Пресли,
а у тебя – лишь вой!
Засунь себе – понял, куда? –
сопливые, сивые бредни
и черному дню с последней
скажи прямотою: «Да!»
* * *
Отболела головушка, слезы вытекли.
Март, но в сердце пурга как на Вытегре –
там, на севере, где болотами
заперт лес, точно двор – воротами.
С нашим сыном пойти рука об руку
к золотому от солнца облаку
не судьба мне... В отцовскую ямину
положите меня, братцу Каину
передайте, что был я Павликом,
но уплыл по Коциту яликом,
был да сплыл я – по Стиксу ботиком,
пламя черпая низеньким бортиком.
Жизнь разменная – зимами, веснами –
разошлась по рукам. Жаль, что взрослыми
мы не стали, душа моя, Павел, но
всё, что было – неправильно, правильно, –
всё же было... Французскими булками
не хрустел отродясь – водка булькала
из горла – я занюхал, и ладно уж.
...Не сыграть с нашим сыном мне в ладушки...
Так судьба нас обоих прищучила.
Не тебя, а меня бы – на чучело
в огород! Я же, челюстью клацая,
Ипокрены глотну, из Горация
вспомню – сказано было невежде
Научись-ка порядочно мыслить ты прежде,
чем начнешь писать, но – кончается курево,
и плывет топор из села Чугуево –
из Аида за Летой-Ягорбой,
где забвение волчьей ягодой.
* * *
Помню, ребенок сказал в трамвае: «В загсе, наверно, уже невеста»,
он улыбался, глазея в окно на кортеж из роскошных автомобилей.
А невеста – со временем в морге займет свое место,
как и все – что невесты, что женихи. Ибо миля за милей –
миллиметр за миллиметром. И год за годом – секунда вслед за секундой
мы – всей толпой – стать стремимся жильцами фанерных футляров.
...Разодрать на груди тельняшку. Захлебнуться полундрой!
Прошептать «Отче наш». Заняться чтением мемуаров –
и понять наконец, что есть способ – единственный в своем роде:
скажешь, к примеру, Моцарт, подумаешь, Паганини –
вот они-то живее других растений в людском огороде
(большинство еще были рассадой – уже на корню загнили).
...Но теперь, когда сам я живу как дышу на ладан,
смерть пугает не раем, не адом,
а сама по себе, как вахтерша в доме
восковых фигур, и нет сил, чтобы сжать ладони
в кулаки, – не пойду плевать ни на чьи могилы... Как им, должно быть, зябко,
сыро и неуютно. Бедные мертвецы! Жизнь – это сявка,
шестерка (а две под сукном) у смерти в старушечьей
сухонькой лапке, а всё остальное – басни.
Только тлеть ты не смей: прежде вспыхни – потом погасни!..
А живые росли не на грядках, удобренных пестицидами
СМИ, не слышали фальши жирных
адвокатских голосов, льющихся с телеэкранов, –
но – среди лопухов, под забором, с детства ходили битыми,
потому и не стали стадом, бредущих на бойню баранов.
Князь сетевого маркетинга мир подписал – дескать, черт с ним!
Души людские – товаром, гармонию – сбагрил.
Нет сострадания к ближнему. Я сатанею. Стал черствым.
Ты же, о Моцарт, меня не оставь, ты себя не достоин, мой ангел.
* * *
Не помню, кем был я на свете, кем не был,
но знаю, что где бы я, Господи, ни был,
навеки Тобою бессмертное небо
даровано мне, ибо солнечным нимбом
меня озарило! Доколе поэты
читают небесные тайные знаки –
мерцают созвездья сквозь мрак и планеты
по кругу скрипят на осях в Зодиаке.
Наотмашь закину не голову – душу
в июльский зенит, и нахлынет в предсердье,
точь-в-точь океан, омывающий сушу,
кровь предков, – так вот что такое бессмертье!
Душе повзрослевшей – отнянчилась с телом –
приспело стремиться к нездешним пределам:
кем был ты, кем не был, и где бы ты ни был –
в бессмертное небо за солнечным нимбом.
* * *
Какая ночь! Морозный воздух,
колючие чешуйки звезды
и я, курящий человек.
Авто, моргая ярко-алым
и беспокойным стоп-сигналом,
скрипит покрышками о снег,
чуть тормозит на повороте
и вновь газует. Мне же вроде
для счастья больше ничего
не нужно, кроме круговерти
снежинок. И, хотите верьте,
хотите нет, я видел во
сне, будто белый облак,
рожавший снег, принял мой облик,
с тех пор хожу навеселе.
Наверно, я придумал зиму
и, чтобы не тянуть резину,
пустил метели по земле.
* * *
Когда настигнет одиночество,
не хочешь знать свою фамилию,
никем – без имени, без отчества
ты в тела заключен бастилию,
отцом ты проклят или матерью,
а может быть, иными предками,
и жизнь – не самобранной скатертью,
но лишь опивками, объедками, –
твой дух из ужаса болотного
ревет от страха первобытного,
тебе – от гада земноводного
подняться до парнокопытного,
потом, глядишь, и до двуногого
и стать по Образу, Подобию,
земле – земное, Богу – Богово
отдать и душу в ксерокопию
не превратить. А без фамилии,
никем – без имени, без отчества,
душою погребен в бастилии,
умрешь в гордыне одиночества.
* * *
Я истину постиг во сне,
но с пробужденьем
утратил, – явь томила не-
довоплощеньем.
Довоплотиться, воссоздать,
к первооснове
вернуться, снова всё начать –
воскреснуть в Слове.
* * *
Зря на Венеру я надеюсь, во власти Марса – Фобос, Деймос,
а, говоря по-русски, Страх и Ужас. Неизбежен крах
в семейной солнечной системе, – нас разлучит навеки с теми,
кого мы любим, бог войны. А мы – себе мы не равны
(о, кто бы человека сузил!), и в сердце – Гордиев тот узел:
не развязать любовь с войной нам в этом мире. Но за смертью –
удар секирой по предсердью! – узрим иной.
* * *
Сугробы ноздреватые
лежат по-вдоль обочин
размякшей грязной ватою,
чей срок давно просрочен.
Под ветром стонут кровли.
И после процедурной
зимы я обескровлен.
Режим температурный
за нулевой отметкой –
и плюсовая ночью.
Я лунною таблеткой
отравлен, но не волчью
я вою песню – где там!
Я полон немотою.
Иду за лунным светом
я лестницей витою.
Всего лишь три ступеньки
остались, но мобильник
зовет работать – деньги
нужны, чтоб холодильник
заполнен был едою.
А я рожден поэтом,
я лестницей витою
иду за лунным светом.
...На что ты годен, серость,
ошметок биомассы?!
Ну где же твоя смелость?
Ты в очередь у кассы
так робко встанешь: нет ли
местечка на спектакле?
Повремени, помедли,
задумайся – а так ли
спектакль этот нужен?
Но в третий раз звоночек
пронзает позвоночник –
ты сломлен, но разбужен.
* * *
Здесь низкий потолок. И сыро.
Но чувство наше не остыло.
Я выйду, сяду на скамью
и, закурив, всю жизнь свою
припомню, глядя, как наш дворик
зарос, как бородою дворник,
травой курчавою, вьюном.
А я – во времени ином –
глазами провожаю лето.
Мне дела нет, что песня эта
стара как мир: я сам не юн.
Но помню, в детстве Гамаюн
принес мне сон, который въяве
теперь я вижу – не о славе
был вещий сон, но о любви.
И, сколько сердцем не криви,
каких не ставь на нем отметин,
но мир оправдан чувством этим
* * *
Прожитый день не подлежит обмену или возврату,
он безвозвратно канул, как говорится, в Лету.
И ты, повернувшись лицом к закату,
не знаешь, быть ли рассвету?
Наша жизнь – день за днем – смывается унитазом
в царство подземное. Ты мечтал о карьере,
но не успеешь и глазом
моргнуть, как уже мертвец. Так и мир к высшей мере
приговорят, приговор приведут в исполнение,
и Всемирной Истории (пожрала она миллиарды
жизней во имя иллюзии Высшей Правды)
закончится пищеварение.
* * *
Осень, старая перечница, не перечь мне, брызжа слюною
дождей, – я не сдохну в твоей канаве.
Не тебе, хоть и пахнешь кутьею, тягаться со мною,
ничего ты не знаешь о праве
на смерть и о праве на жизнь – вот так-то!
Как бы дождь ни долдонил по крыше –
на три счета ли, на два такта –
я душой поднимаюсь выше
облаков – прохожу их летучей грядою,
жизнь в мешок положив заплечный, –
где звезда говорит со звездою,
Путь лежит предо мною Млечный.
Не мечтаю о доблести, подвигах, славе.
Пусть с засохшей у рта слюною
под забором лежит в канаве
то, что некогда было мною.
* * *
В грязной, мазутной, стоячей луже
Времени я, повалявшись, вымок до нитки.
Вылез и выяснил, что не нужен
я никому – нет ни Клавки, ни Лидки.
Грома оркестров хотелось и славы
прежде, чем сяду я в лодку Харона.
Но под наплывом обыденной лавы
заживо я – вот те раз! – похоронен.
Глянь, фонарей зажигаются звезды.
Сумерки город штрихуют с нажимом.
Пахнет бензиновой гарью, и воздух
вязок от сырости и напружинен.
Мчат бесконечные автомобили.
Столпотворение, давка и спешка.
Пишет эпоха новейшие были.
Брошу монетку – орел или решка?
Ты загадал на одно, но другое
выпало. Что ж, получил по заслугам.
Так что напрасно ты корчишь изгоя,
грош им цена, твоим жалким потугам, –
город пролязгал по сердцу железом.
Осень-старуха сморщила губы,
клацнула, слюни пуская, протезом.
Долгие ливни – как слезы Гекубы.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.