Мы кочуем навстречу себе…

Олжас Сулемейнов
Мы кочуем навстречу себе…

Дикое поле


Страна,
Ты прошла испытания Казахстаном –
есть сегодня земля,
на которой крестам не расти.
Испытали Тараса.
И Фёдора испытали.
Петроград, прости.
Ленинград, мою землю прости.
Казахстан – это проводы,
проволока колючая,
это было –
Саратов и Киев, и снова
Саранск.
Это ссылки на Маркса,
кочевья, театры и лучшие копи,
кони и домны,
Турксиб, просто Сиб. И жара.
Я хотел бы родиться в горах
и не зваться казахом,
или жить в белой хатке,
коров по оврагам пасти.
Всё равно –
привезли бы меня в Джезказган
вагонзаком.
Украина, прости,
о ингуш, мою землю прости!
Казахстан, ты огромен –
пять Франций –
без Лувров, Монмартров –
уместились в тебе все Бастилии
грешных столиц.
Ты огромной каторгой
плавал на маленькой карте.
Мы, казахи, на этой каторге родились.
Мы прошли испытание
дымом костров и копытами,
в переулках ночных –
испытания горла ножом,
навсегда испытали вербованными чернозём,
радость радия и тяготенье земное испытано.
Вся земля в проводах, космодромах,
гектарах и станциях,
если дождь – это ливень,
а ветер – так суховей,
своих все испытавших,
страна, назови казахстанцами,
своих самых испытанных,
преданных сыновей.
Мы – твои однолюбы,
мы бережём, не глотая,
право –
зубы не стиснуть,
но выдержать,
право кричать
широтою степи, высотою хребтов
Алатау,
глубиною морей!..
Глубиною могил
не молчать.
И смеются у нас,
и земля, и трава мягка,
вольный Киев на станциях,
ай, балалайки Калуг,
ах, песчаный, песчаный суглинок
качает скалу,
ему тоже, песчаному, хочется под лемеха…
Поле Дикое – в Хлебное поле!
Время настало.
Если мир не тоскует – и ты, Казахстан, не грусти.
Мир испытан тобой.
Казахстан, если можешь, прости.
И
да здравствует
запрещение испытаний!

На площади Пушкина

Поэт красивым должен быть, как бог.
Кто видел бога? Тот, кто видел Пушкина.
Бог низкоросл, чёрен, как сапог,
с тяжёлыми арапскими губами.
Зато Дантес был дьявольски высок,
и белолиц, и бледен, словно память.
Жена поэта – дивная Наталья.
Её никто не называл Наташей.
Она на имени его стояла,
как на блистающем паркете зала,
вокруг легко скользили кавалеры,
а он, как раб, глядел из-за портьеры,
сжимая потно рукоять ножа.
«Скажи, мой господин,
чего ты медлишь!..
Не то и я влюблюсь, о, ты
не веришь!..
Она дурманит нас, как анаша!..»
Да, это горло белое и плечи,
а грудь высокая, как эшафот!
И вышел раб
на снег в январский вечер,
и умер бог,
схватившись за живот...
Он отомстил, так отомстить не смог бы
ни дуэлянт, ни царь и ни бандит,
он отомстил по-божески:
умолк он,
умолк, и всё. А пуля та летит.
В её инерции вся злая сила,
ей мало Пушкина, она нашла...
Мишеней было много по России,
мы их не знали, но она –
нашла. На той, Конюшенной,
стояли толпы
в квадратах жёлтых окон на снегу,
и через век стояли их потомки
под окнами другими на снегу,
чтоб говорить высокие слова
и называть любимым или милым,
толпа хранит хорошие слова,
чтобы прочесть их с чувством над могилой.
А он стоит, угрюмый и сутулый,
цилиндр сняв, разглядывает нас.

«Волхов, Волхвы...»

Волхов,
Волхвы,
Варяжские конунги* –
Волоком лодки,
Серые локоны,
Русые бороды воеводские,
Всполохи колоколов новгородских.
...А на Волхове палят костры,
Сам Баян предлагает ладу,
А глаза быстры,
А мечи остры,
Шалаши в лесу –
Не палаты.
Тонкорукую Леду хватает Вадим,
Крутоплечий, льняной, высокий,
Он ведёт её в лес,
Он уже невидим,
Золочёный пояс расстёгивает.
Белотелая Леда из темноты
Гладит кудри его, горюя,
И ложатся в траву,
Шевельнулись кусты,
Из седла
Из кустов смотрю я...
Новгородское бурное вече,
Тёплый, тихий, багряный вечер,
Ночь тревожная, дикая, дивная,
Над рекой проливные ливни...

---
*Конунги – вожди варягов.

О своей первой мальчишеской страсти

Нет, мне не было даже двенадцати лет.
Детство, лето, далёкий тыл.
Домик,
Грохот и скрип пароконных телег,
Зной, сады, погружённые в пыль.
И весёлая женщина в нашем дворе.
Квартиранткою звал её дед,
Мои щёки с утра начинали гореть,
Нет, мне было тринадцать лет.
Я смеялся, когда улыбалась она,
Я болтал, когда не было слов,
И когда у ручья умывалась она,
Я мальчишек гонял из кустов.
Всё давно,
Но сейчас вспоминается мне –
Ночь, саманный, без ставень, дом.
Я стоял, прислонившись к белёной стене,
Под весёлым её окном.
Он вернулся с войны –
Это я понимал,
Но она обнималась с ним.
Он, проклятый, её на руках поднимал,
И она целовалась с ним.
Я не знал, почему мои руки дрожат.
За окном тишина,
Темно.
Лёгкий шёпот,
Э-э, как тут себя удержать.
Я ударил камнем в окно.
Кто-то выбежал:
– Ты?
Я смотрел ей в глаза.
Как во сне мне хотелось кричать.
И тогда я, мальчишка, впервые сказал:
– А-а, пошла-ка ты, так твою мать!..
И она оттолкнула того:
– Уйди.
Это деда Назара внук...
И прижала к распахнутой тёплой груди:
– Ах, мой маленький, добрый друг...
Детство, детство забыто.
Да, время летит.
Но мне трудно бывает с тобой,
Когда мальчик соседский на нас поглядит
С непрощающей детской тоской.
Он стоит, прислонившись к белёной стене,
Черноглазый, угрюмый, злой.
Свою первую нежность отдаст он тебе,
Своё детство, сады,
Зной...

* * *



Андрею Вознесенскому

Это кажется мне –
Махамбет, как стрела,
в китайской стене,
головою – в кирпич,
а штаны с бахромой –
оперенье;
грозный мой Махамбет,
ты давно –
персонаж в оперетте,
я тебе не завидовал,
не позавидуй мне.
Ты не пытайся понять
нашу странную речь,
вылезай из проклятой стены:
уже сделана брешь,
тебе будет не просто –
жить в царствии прозы
поэзией,
исправляя метафорой мир,
как Европу
Азией.
Только в сравнении с прошлым
живёт настоящее,
твой угрюмый верблюд
мне напомнил третичного ящура.
Есть бревно баобаба –
и потому существует нить,
нет материи вовсе,
если не с чем её сравнить.
Только в сравнении с малым.
велик человек,
только в сравненье с великим
жив человек.
Разве я не похож
на могучего гомо-антропа?
Лишь в сравнении с Азией
существует Европа.
Андрей! Мы – кочевники,
нас разделяют пространства
культур и эпох,
мы кочуем по разным маршрутам,
сквозным и реликтовым.
Я хочу испытать
своим знанием
страсти великие,
о которых он, гордый номаде,
и ведать не мог.
Я пишу по-этрусски
о будущем –
ты расшифруй
голоса и значенья
на камне исполненных рун,
невегласам учёным доверь
истолкованный бред,
да мудреют они,
узнавая познания вред.
Я брожу по степям уставая,
как указательный палец –
поправленье пути
указуют железным дрюком.
Это кажется мне –
Аз и Я - Азия,
ошибаюсь.
Мы кочуем навстречу себе,
узнаваясь
в другом.


Волчата

Шёл человек.
Шёл степью, долго, долго.
Куда? Зачем?
Нам это не узнать.
В густой лощине он увидел волка,
Верней, волчицу,
А, точнее, мать...
Она лежала в зарослях полыни,
Откинув лапы и оскалив пасть.
Из горла перехваченного плыла
Толчками кровь, густая, словно грязь.
Кем? Кем? Волкoм? Охотничьими псами?
Слепым волчатам это не узнать.
Они, толкаясь и ворча, сосали
Большую неподатливую мать.
Голодные волчата позабыли,
Как властно пахнет в зарослях укроп.
Они, прижавшись к маме, жадно пили
Густую холодеющую кровь.
С глотками в них входила жажда мести.
Кому?
Любому.
Лишь бы не простить.
И будут мстить
В отдельности,
Не вместе.
А встретятся –
Друг другу будут мстить.
И человек пошёл своей дорогой.
Куда?.. Зачем?..
Нам это не узнать.
Он был волчатник,
Но волчат не тронул,
Ребят уже не защищала мать...

Красный гонец и чёрный гонец

Перелески, холмы, задыхается конь,
без дорог, напрямик
мчит весёлый гонец,
пот солёной корой застыл на лице,
он сменил пять коней,
пять коней, пять коней.
Сбросил кованый шлем,
бросил кожаный щит,
меч остался в полыни,
копьё – в ковылях,
лук бухарский в песках Муюнкумов
лежит.
И ржавеет кольчуга в хлопковых полях.
Только знамя в руке!
Полуголый гонец
знак победы – багровое знамя –
не бросил.
Это знамя дало ему
семь коней,
семь коней,
семь коней,
тонконогих и рослых.
Это знамя поило айраном его,
на привалах валило под ноги баранов,
беки жарко дарили ему –
ого–го! –
лучших девушек, плачущих,
но не упрямых!
Но упрямый гонец на привалах не спал.
«Славься город, прославленный арыками!..
Поздравляю с победой!..»
Тогда он упал,
закрывая скуластую морду
руками...
Ваша радость, народ, –
это слава его!
Пусть о нём говорят на орлиных охотах.
Слава!
Слава гонца
громче славы бойца,
где–то павшего без вести за свободу.
Подарили ему арабчат и рабынь,
если хочешь любую, а хочешь – троих!..
Он молчал, обнимая свою рябую
и детей босоногих, чумазых своих.

...Тише, люди!
Хрипит, задыхается конь.
Без дорог, без сапог, огибая кишлак,
Мчит угрюмый гонец,
он ушёл от погонь.
На копье раздувается
чёрный флаг.
Флаг жалеет его – не спеши,
не спеши
головой отвечать за бесславный конец!
За измену аргынов!
За трусость паши!
Разве ты виноват,
что ты чёрный гонец?
Разве ты виноват?..
Враг идёт в Бесшатыр.
Он стотысячным топом линчует аулы,
пот съедает глаза, конь хрипит.
О батыр,
лучше б ты под копьём умирал
ясаулом!..
Ты хотел,
так хотелось быть красным гонцом!
Перед жёнами, матерью, перед отцом
ползать, плача от счастья,
дары принимать!..
Прячься, глиняный город!.. Умри, моя мать!..
Дед, кончай свою долгую жизнь, не тяни,
пока честен, влетай в своё небо стрелой.
Жёны, жёны, бросайте детей со стены!
Пейте яд! Обливайтесь кипящей смолой!


Актёр и ночной город после премьеры

Притворяется мост
чёрной радугой,
притворяется лондонским
дождь.
В ладоши стучат.
А не радует:
это шлёпанье мокрых подошв.
А болезнь притворяется гриппом;
эта женщина – недоступной.
Отворяется дверь со скрипом,
закрывается дверь со стуком.
Человек притворяется штатским,
но не очень, а так,
на пятак.
Притвориться бы принцем датским!..
Посоветуйте, штатский,
как?
Согласитесь, талант – притворство.
Как же грустному притвориться
грустным?
Видите эти лица?
В них отчаянное упорство.
Эти будут, уверен,
грустными!
Эти в принципе не отступят!
Обнимают они – до хруста,
и садятся на стул со стуком!..
Мы несчастны, и вам это нравится,
о, оно снисходительно, зло.
Мы угрюмы, чтобы вам было радостно.
Мы печальны, чтоб вам повезло!
Надоело играть до смерти,
дверь свою отворяешь,
как вор.
Спишь.
И снятся аплодисменты.
...Во дворе кто-то палкой выколачивает
ковёр.

Гадалка

Зайди в мой дом
со мною подыши.
Открой себя, как открываешь двери,
сними одежды пыльные с души,
доверясь так, чтобы тебе доверить.
Если плясун, зачем стоять?
Спляши!
Пусть рухнет балка
над моей гадальней.
Если поэт –
прочти мне для души
дастан Саади о дороге дальней.
Ты возбуди во сне угасший дух,
зачем огонь моих огромных окон?!
Где жив один,
найдётся жизнь для двух,
не обойди тот дом, где одиноко.

«Были женщины – по плечо...»

Были женщины – по плечо,
Были женщины мне – по грудь.
Но – по сердце
Была одна.
Просто пo сердцу мне она.
Всё идёт ей –
Тоска в глазах,
И пушиночка в волосах,
И жестокий, капризный рот,
И зубов обнажённый лёд.
Даже пальчиков нежный хруст,
Даже слишком невзрослый рост,
Даже тридцать четвёртый год.
Всё идёт ей.
Как всё идёт!..

Яблоки


Л. Мартынову

...Приехал я в край,
где лишь пихты и ели,
где ели от тяжести неба присели,
где между стволами
ветры белели,
их называли так нежно: «метели»...
В землянку вошёл (называли
«забоем»),
вошёл, полметели втащив за собою,
недобро, вполглаза меня осмотрели
мужчины лохматые, как метели.
Я сел возле печки,
где буры и дрели,
лежали недвижно четыре недели,
ладони погрел,
рюкзак развязал –
и все повернулись,
и все посмотрели.
Откуда вдруг солнце
в холодной землянке?
Это теплее печки-времянки
вспыхнул румяный
сияющий запах,
и люди привстали на войлочных лапах.
Мужчины, лохматые, как метели,
злые на всё за четыре недели,
в грубых ладонях яблоки грели,
яблокам в щёки,
как детям смотрели –
арыки, ущелья, проспекты, аллеи!..
Мама, в саду так не пахли они,
как в эти таёжные зимние дни.

В винограднике

По виноградному листу
ползут улитки
и тащат на спинах
кибитки.
Кочевник скакал,
а век его полз,
у каждой бурной сложности
есть тихий образ,
он обнажающе прост
(чтобы понять суть общественного явления,
найди в природе сравнение).
«Ты ползёшь», – улите скажем,
удивится: «Нет, мы скачем».

Кочевник

Я отправился в дальний путь,
я запомнил такой закон:
если хочешь – счастливым будь,
только прежде стань стариком.

Хорошо под луной старику
и под солнцем ему хорошо –
похохочет в глаза врагу
и согнёт он его в дугу,
и сотрёт его в порошок.

(В каждом доме ждёт меня чай,
одеяло и тёплый хлеб,
и объятия невзначай,
если муж глуховат и слеп.
Каждый рад мне руку пожать
и спросить о здоровье коня,
мне бы так людей уважать,
как они уважают меня).

И качается долгий путь.
(И шатает меня закон:
– Если вспомнил кого-нибудь,
Запечалился вдруг о ком, –
бей в свой правый висок
кулаком,
бей в свой белый висок
кулаком.
Бей великим ножом
в свою грудь.
Упади,
умереть не забудь).

Я в Лувре видел слепого

Я в Лувре видел слепого.
Один, никого не спрашивая,
бессловно
глядел он
пустыми глазницами на Венеру.
Так смотрят на чёрное
негры.
Скрипели!
Скрипели паркеты в залах.
Слепой стоял у громадных рам.
Он чем-то видел...
Рубцами ран?
Лицом?
Довольно гадать: слезами.
Ходил от одной картины к другой,
словно листал,
шёл тише, тише,
и стал,
и долго стоял слепой
перед пустой нишей.

«Я таю над ночными городами...»

Я таю над ночными городами,
Их много, молчаливых под крылом,
Огни земные, как снежинки тают,
Годами оседая над огнём.
Я пролетаю над ночным Парижем,
Огни, всё те же рыжие огни!..
Упав лицом в иллюминатор вижу,
Что мне знакомы издавна они.
Кизячными кострами полыхают
Приморские чужие города,
Над миром ночь как будто неплохая,
Огни мелькают,
Мечется радар,
Напоминая нам,
Что всё спокойно.
Глаза ночей, подкрашенные хной.
Внизу трава полита темнотой.
Костры. Луна. И ожидают кони
Пронзительного выкрика: «Атой!»

Я пролетаю,
Словно в планетарии,
Огни мерцают, тайны отдают.
Укутав ноги, женщины читают.
При свете ламп историю мою.
Не все бывает в жизни важно.
Огни. На все пути молчат огни.
Иллюминатор от тумана влажен,
Растут, сливаясь,
Частые огни.

Песня над песком

Над путыней стоят одинокие соколы,
Над пустыней застыли мохнатые беркуты,
Над пустыней парит августовсое солнце –
Одинокие образы человеческой веры.

Я к скале подойду
И ножом, как язычник,
Заклинанья шепча,
Что-то вырежу я.
О прости меня, Солнце,
Я шепчу неприличное,
Пусть услышит пустыня
Рыжая.

А потом?
А потом
Топот скроет молчанье.
Ты меня, вороной,
назови подлецом!
Кони ноги ломают
Вот такими ночами,
Когда всадник о гриву
Утирает лицо...
Над пустыней стоит одинокое небо.
Успокойся скакун. Это всходит луна.
Ах, такую прохладу и спокойствия мне бы.
До свиданья, пустыня
Рыжая.

Русь Врубеля

Край росистых лесов
и глазастых коней,
россыпь рубленных сёл,
городов изваянья,
и брусничные ночи,
и россыпь огней.
Россомашьи размашистые расстоянья.
Жизнь – и выдох сквозь зубы,
и радость, и грусть.
Глупость осени. Шубы.
И русое небо.
И морозы.
И странные взгляды Марусь.
И хрустящие хрупкие
щёки хлеба.
Я могу перечислить –
и весь мой рассказ:
Русь – река под обрывом,
и это не мало.
Ночь июльская. Ивы. И месяц раскосый.
Я, как ты, задыхаюсь,
когда обнимаю...

«Над белыми реками стаи летят...»

Над белыми реками
стаи
летят,
как чёрные хлопья
сгоревшего лета,
летят, развеваясь,
как чёрные ленты,
летят мои утки,
куда захотят.
Озёра солёные, сладкая тина,
чебак африканский,
негорький,
бескостный!..
Мне кажется –
с медленной стаей утиной
покинула родину Птица Спокойствия.
И сизые перья осели на реки,
ушла, я боюсь, что устанет, устанет,
останется там,
где навеки, навеки
я сам бы остался.
Наверно б остался.
...Весною восходят они из-за гор,
лучами тяжёлыми,
первые клинья,
устало вонзая потёртые крылья
в прозрачный и вязкий
воздушный раствор.

Шёпот

О, восходы какие
Над великим Египтом?
Тают лица нагие
Под прозрачной накидкой.
Над пустыней,
Над миром.
– Для чего?
– Так, для вида.
Словно девичьи груди
Плывут пирамиды...

– Караван–баши...
Караван–баши...
Плавно тают в тени верблюды...
Кто идёт?
Паломники?
Торгаши?
Кто идёт караваном?
– Люди...

По песку многоточий
К колодцу ответов...

Песня кумана

Предки,
В бою поддержите меня под мышки.

Одинокое дерево не обойду.
Я повешу аркан
на кривом суку.
Я не первым
В последнем бою упаду.
Кто не знает мою золотую саку?

Вон звезда сорвалась,
Голова моя клонится ниже,
Клятву верности женщине дав,
Я целую ладонь.
Ни сову, ни ворону, ни лебедя
Не обижу,
Аруах!
Укажи мне дорогу на Балатон.
Проскачу навсегда, навсегда
Неизвестно откуда.
Только следы я оставлю глубокие
Людям,
Чтобы после дождей
Весь мой путь представлялся врагам
Вереницей пиал.
Чтоб они не сгорели от жажды,
Как я.

---
Куманы — византийское название половцев. (О.С.)

Последние мысли Махамбета,
умирающего на берегу Урала от раны

Мне удивительно: когда я весел,
что ни потребуется – всё дают,
когда захочется унылых песен,
мне их с великой радостью поют.
Бываю рад, и все –
бывают рады,
я убегу, и все за мной в кусты.
Когда в жару я вижу дно Урала,
мне кажется, что все моря пусты.

И потому, когда кочевье выманит
всё моё племя, –
я один пашу,
когда никто не смеет слова вымолвить,
мне рот завяжут –
я стихи пишу.
Эх, если бы сказали мне:
«Великий,
прости людей, уже пора – простить,
мир будет счастлив
от твоей улыбки!»
Тогда бы я старался не грустить.
Сказали бы смущённые мужчины:
«Моря полны водой, пока Урал
не высохнет.
Пока ты жив, мы – живы...»
Тогда бы я, клянусь, не умирал.

«Опаздывают поезда...»

Опаздывают поезда.
Опасен семафор зелёный,
упала серая звезда –
опаздывают самолёты.
Прищурил бровью карий свет
мыслитель доброго столетья –
всего на расстоянье плети
опаздывает твой совет.
Тень будущего на портрет
навалится,
ломая краски,
любимая,
на сколько лет
опаздывают твои ласки!
По клавишам и – закричат!
на выручку, быстрее Листа,
из эпоса джигиты мчат,
опаздывая
лет на триста...


© Олжас Сулейменов, 1961–2011.

© 45-я параллель, 2011.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.