Всем девочкам Великой Отечественной, дожившим и не дожившим до сегодняшних дней, посвящается.
Еще с вечера прошел слух, что в бухту вошла кефаль. Рыбаки всю ночь жгли керосинки возле сточных ям мясокомбината, где в изобилии водился мохнатый червь, только на него она и шла, и то не всегда. Но Василий был уверен, что на этот раз не упустит удачу, и полночи ворочался от рыбацкого возбуждения, представляя тугую и толстенькую кефальку, бьющую о дно лодки хвостом и судорожно хватающую ртом смертельный для ее существования воздух. Жена Люба, тяжело повернувшись, ругнулась спросонья и приказала лежать смирно, иначе отправит его прямо сейчас на баркас, чтобы он уже наконец успокоился и дал ей спокойно поспать. Вася, скрипнув кроватным железом, встал и пошел попить воды. Напившись из-под крана, глянул за ширму, где вытянулась на узенькой кроватке голенастая Надька. «Надо же, — подумал, — здоровая уже, считай, через год-другой невеста, а ноги опять не вымыла. Вон, колени аж коркой покрылись, а пятки-то — ужас, как сажа».
— Рота, подъем! — скомандовал Василий, это у него получилось профессионально — комиссаром прошел Гражданскую, теперь руководил кинофабрикой и в глубине души считал, что в искусстве, которое Ленин назвал важнейшим, самое главное — это порядок и партийная дисциплина. Даже статисты на съемочной площадке вели себя прилично, зная, что у Василия есть именной наган, красные революционные шаровары и орден Красного Знамени.
Женщины вскочили, перепугавшись. Надька сразу схлопотала по шее и поплелась мыться. Люба, посмотрев на часы, в сердцах выругалась. Было четыре утра. Сердце заколотилось, потом провалилось в живот и заныло. В ушах гремел командирский голос мужа. На душе было неспокойно. Спать не хотелось. Побурчав немного, она поплелась на кухню собирать еду для рыбалки. На баркасе в море должны были выйти трое. Лодку они в складчину с Федей-оператором и Мотей-гримером справили в тот год, что «Кармелюка» снимали. Тогда леса от декорации осталось много, выкупили и сами построили. Назвали красиво: «Апассионария». Это была Мотькина идея. Все вокруг думали, что это про музыку, а уж Люба точно знала, что никакая это не музыка, а баба. Испанкой она была. Погибла от рук фашистов, а мальчонку ее, Родригеса, от смерти спасая вместе с сотней таких же, в их город привезли. Уже несколько лет живет он в Мотиной семье, и теперь его Родькой зовут. Хорошенький, сил нет, чернявый, все в кино лезет сниматься. На груди его медальон с маминой фотографией. Красавица, что сказать, вроде как на флаконе духов «Кармен».
Люба, думая о своем, перемыла помидоры, лук и молодой чеснок. Вынула из банки малосольных огурцов, наварила картошки и яиц. Солнце всходило под робкое чириканье воробьев. Начинался воскресный день. Надька с дворовой ребятней побежала купаться и встречать возвращающиеся с рыбалки лодки, а Люба затеяла стирку. Уже в цинковом корыте намокло пересыпанное щелоком белье и на плите закипала полная выварка кипятку, как на входную дверь обрушился грохот ударов. Люба не разобрала, что кричат, но ноги подкосились, и промелькнула мысль: «Вася утонул». Она распахнула дверь и услышала, как простучали по ступенькам чьи-то каблуки, как ухнуло сквозняком входную дверь подъезда и как в гулком эхе повисло стоном: «Война-а-а».
На лестничную площадку вышел хромой скрипач Миша. Он продолжал держать скрипку между щекой и плечом, но смычок беспомощно повис. За его спиной из открытой квартиры доносился голос диктора: «Сегодня в четыре часа утра немецко-фашистские войска...» Люба, не дослушав, вытирая о фартук мыльную пену с рук, понеслась вниз с лестницы, а потом через двор, улицу, через рельсы наперерез трамваю, через ограждения и заросли пыльной акации к морю, туда, где муж и дочь, которые еще не знают, еще ничего не знают.
На берегу, возле лебедок и куреней, было людно. Горячий воздух гудел как улей. Весть уже долетела сюда, и люди, в основном женщины, искали детей, всматриваясь в море и стараясь разглядеть на его спокойной глади темные точки рыбацких лодок. Надька увидела мать и, громко стрекоча, налетела, как чайка, которую нечаянно вспугнули. Люба, враз обессилев, опустилась на песок, усадила рядом дочь, и так они просидели до того, как вдали показались темные силуэты лодок, медленно идущих с большим уловом. Причаливая, мужчины не могли понять, отчего так много народу собралось на берегу. Лиц было не разглядеть — солнце садилось за их спинами, и казалось, уже не люди, а их тени колышутся в предзакатном мареве.
Но рыбу этим вечером все же чистили, мыли, жарили и варили. Это был последний большой улов жаркого лета 41-го года.
Василия призвали на фронт. Проводив мужа, Люба решила пока погодить с эвакуацией. Война еще не докатилась до города, она шла где-то рядом, и даже детям пока было совсем не страшно. Надька со школьными друзьями бегала по крышам и сбрасывала на землю «зажигалки». Мальчишки вместо казаков-разбойников стали играть в войну, которая быстро заканчивалась победой Красной армии, поскольку фашистами быть никто не хотел. Светило солнце. В палисаднике зацвели георгины, а воробьи дружно клевали перезревшую вишню, но уже все чаще докатывался гром канонады. Когда над городом нависла угроза оккупации, поговаривали, что зайдут румыны и это лучше, чем немцы, и что при них вполне можно будет выжить, Вася прислал категоричное письмо семье с приказом срочно эвакуироваться. Еще он пытался втолковать жене, что румынская Сигуранца не простит Наде ее комсомольского прошлого, а Любе мужа — члена партии. Люба подчинилась приказу безоговорочно, как того требовали законы военного времени, но в мирное она бы сделала все наоборот, чтобы лишний раз напомнить красному командиру, кто в доме начальник. Как вольнонаемная, начала работать санитаркой, и в конце лета вместе с окружным военным госпиталем они с Надей покинули город. Их увозили в глубокий тыл на восток.
Войне шел второй, а Наденьке — шестнадцатый год, когда она получила диплом медсестры. В Самарканде их госпиталь объединился с Военно-медицинской академией имени Кирова, и Надюша смогла осваивать азы медицины под руководством тогдашних Пироговых. Академию эвакуировали из Ленинграда перед самой блокадой, чтобы в срочном порядке готовить врачей для фронта. Учебными пособиями стали тяжелые ранения, и материала было хоть отбавляй. Когда студенты и профессура, обессилев, сдавались, Наденьке, приходилось, привязав к трупу номерок с именем и фамилией, вносить в медицинскую карту не только причину смерти, но и подробное описание диагноза и лечения. У Надюши был каллиграфический почерк и легкая рука. Лучше нее никто не делал уколов, а уж внутривенные был ее конек. Голубоватые, слабо проступающие на обескровленных телах вены она находила безошибочно и точно вонзала иголочку. Сильные мужики, измученные болью, радовались, когда приходила со шприцем именно Надя. Может быть, потому, что Наденька была просто прелесть как хороша в беленьком халате с передничком, в крахмальной крылатой косынке с красным крестиком посредине. Эту форму прислали американцы, но казалось, что она была скроена по ее стройной фигурке. Надя выпускала из-под косынки пару завитков и становилась похожей на актрису. Особенно ей нравилось участвовать в финальном обходе, что-то вроде выпускного экзамена. Тогда она чувствовала себя на сцене. Старалась держать спину прямо, подбородок чуть вверх. Утром выстраивалась колонна. Впереди шел профессор генерал-майор Апрятин, за ним по ранжиру следовали полковники, подполковники, майоры и капитаны, а потом она с белым вафельным полотенчиком. Она всякий раз подавала его генералу после осмотра. Фронтовые врачи держали экзамен на умение быстро поставить диагноз и дать рекомендации по лечению. Вот на одном из таких обходов Надя заметила на себе взгляд Феди Ступова, не то чтобы в первый раз, он давно заигрывал, но кто этого не делал. Надя была самая красивая девочка госпиталя, а может, и не только госпиталя. Когда она, например, ходила с мамой на базар, то старые узбеки, желтые и сморщенные, как их дыни, говорили Любе, что такое лицо, как у Наденьки, надо прятать и до и после свадьбы, чтобы беды не было. Но ничего плохого пока не случилось. Она была девочка серьезная, скромная и кокетничала только со своим отражением в маленьком зеркальце. Но Федя в этот раз смотрел так, словно ждал от нее помощи. Ей сначала показалось, что он не знает ответа и надеется на подсказку, но он спокойно ответил на вопрос генерала, диагностировав гангренозный процесс в отмороженных пальцах обеих рук молодого лейтенанта. Генерал принял ответ и отдал приказ готовить к ампутации. Ступов попросил разрешения взять в качестве операционной сестры Надю. Она была опытной помощницей, но в этот раз, когда Федя кусачками стал отщипывать один за другим фиолетовые пальцы, ей стало дурно. Заметив оседающую по стене Надю, он выволок ее на воздух.
— Ты чего это? — рассмеялся, — мне ребята говорили, что ты кость пилила, а тут пальцы, и на тебе.
Надя, дрожа, не могла отогнать видение изгибающихся, как червяки, пальцев, ей казалось, что их было гораздо больше, чем положено.
— Всего десяточек, — хохотнул Федя и прижал к себе Надюшу. — Тебе холодно? Идем в ординаторскую, согреемся.
Они сидели вдвоем на дежурстве. Федю завтра отправляли в часть. Тишину самаркандской ночи, черной и холодной, разрывали стоны раненых: «Сестричка, воды...» Надя вскакивала и убегала. Возвращаясь, она садилась рядом с Федей, и он опять грел ее холодные руки. Он дышал теплом на ее пальчики, легонько целовал, это было так хорошо. Федя рассказывал о родителях, сестре, написал их адрес, чтобы не потеряться. Он смотрел на нее и молчал, осторожно прикасался к волосам, словно боясь обжечься, а потом привлек к себе и поцеловал в губы. Надя задохнулась, закрыла глаза и попыталась высвободиться, но неожиданно для себя обвила его шею руками и навзрыд запричитала, как взрослая:
— Как же я без тебя! Почему завтра? Я буду ждать, вот увидишь...
Федя держал крепко, тычась губами в шею, плечи, но не удержал. Один из раненых, страшно матерясь, орал, что помирает. Федя разомкнул объятья. Надя бросилась на крик. Раненый хрипел, бредил и терял сознание. Видимо, открылось внутреннее кровотечение и начался перитонит. Надя позвала дежурного врача. С Федей они договорились утром встретиться, а сейчас ему лучше было уйти, чтобы не попасться на глаза командиру. Дежурство заканчивалось в шесть. В семь тридцать Федя должен был прибыть к пункту отправления. Всю ночь она провела возле больного. Операция не помогла, ближе к утру он умер. Нужно было, как всегда, привязать табличку к ноге, заполнить бумаги, снести в морг, и только после этого можно было подумать о том, что в шкафу висит платье, сшитое из парашютного шелка. Из рваного немецкого парашюта получилось два платья. Одно для себя, другое для мамы. Свое она подкрасила красным стрептоцидом, и получилось ярко и нарядно.
Надюша, держа в руках туфли из боязни потерять прохудившиеся подметки, бежала босиком, стараясь не думать, что опоздала, что уже не увидит Федора, что надо было прямо из госпиталя. Но платье... Так хотелось, чтобы он увидел и запомнил ее красивой. Когда Надя добежала до конторы, машина уже почти скрылась из виду. Она без сил осела в пыль посреди дороги, глядя на дымящую вдали точку. Платье надулось и опало, как парашют. И ее саму словно сдули. Она сидела, плавясь под солнцем, потеряв надежду проститься, но уже вынашивая новую. Это была надежда опять встретить Федю и опять целоваться и даже, может быть, выйти за него замуж. В голове крутилось одно: «Только бы его не убили, только бы вернулся, только бы кончилась поскорей война».
Но война продолжалась. Пришел 43-й и принес Любе и Наде плохие вести о Васе. Нет, не похоронку — как павший в бою он не числился, — просто пропал, пропал бесследно. Если он в плену, думала Люба, то обязательно выживет, а то еще, может, сбежит, как от батьки Махно когда-то. Он тогда своих охранников переагитировал. Еще Люба верила, что Васька верткий, что пуля его не догонит, что от врага он уйдет живой и невредимый.
— Господи, да чем же этот немец поганый сильнее, — уговаривала она саму себя, — мой Василий, считай, уже двадцать лет как воюет, то там, то тут. А сколько раз его ранило, сколько он испытаний прошел голодом и холодом! Нет, если в плену и жив, обязательно вернется.
Вскоре произошел перелом, и война медленно и тяжело покатилась на запад. С востока началась реэвакуация, и Кировская медицинская академия должна была вернуться в Ленинград. Наденька рвалась туда, хотела учиться дальше, стать врачом. Люба была против, но решила, что без Василия лучше жить там, где паек и работа. Тем более что Люба давно приметила, как подполковник Шахов, талантливый хирург, черноусый красавец и шутник, засматривается на Надьку. Он овдовел еще в начале войны. Его жена была на сносях, когда разбомбили эшелон. Не доехала, значит, к нему, погибла вместе с ребеночком. С тех пор он пить начал, себя не жалел и других. Злой был, угрюмый. А теперь вот, как Надежду приметил, подобрел. Говорит, не отпущу, научу всему, а война кончится — пусть решает. У него в Ленинграде до войны была квартира большая в центре. А пятнадцать годков разницы, так оно бабе всегда в плюс. За ним будет как за каменной стеной. Только вот вбила себе в голову — Федя жених. Дело большое, целовались, так что ж теперь, ждать его, что ли. Ничего, кончится война, заживем хорошо, вот тогда и будет время подумать про женихов, а сейчас нечего.
Завтра эшелон под белыми флагами с красными крестами должен был начать свой долгий путь на запад, увозя из Самарканда госпиталь и ленинградскую Академию. Госпитальная кухня перед прощальным ужином напоминала кладбище черепах. Особенным любителем черепахового супа был генерал Апрятин, он всегда посмеивался над Надькой и, закладывая салфеточку за воротник, обращался к ней с неизменной фразой:
— Отведайте деликатесного супчику, сестричка. Поверьте, такого даже в дорогих ресторанах Парижа не подают.
Она, зажмурившись, съедала, но знала точно: если бы не голод, то ни за что в жизни. У них в школе до войны был кружок юннатов. Надя в него записалась и взяла шефство над маленькой черепашкой. Подопечную свою она очень полюбила и стала читать все, что могло помочь правильно растить рептилию. Теперь сказывались последствия изучения и обычная брезгливость. Самаркандские черепахи были большие, всегда грязные и отвратительно пахли. Надя уже собиралась встать из-за стола и пойти собирать личные вещи, как вдруг подполковник Шахов попросил передать ему гитару. Все с удивлением затихли. Капитан Гаврилов перестал играть и протянул ее через стол. Многие знали, что Шахов не прикасался к инструменту со дня смерти жены. Гитара, простонав, легла в его руки легко и свободно. Он провел рукой по крутому изгибу гитарного бедра, легко нащупал колки. Пальцы, щекоча, пробежались по струнам, и она, как истосковавшаяся женщина, бурно и несдержанно ответила. Шахов пел, не отводя глаз от Нади. Она краснела, глупо улыбалась и мечтала поскорее уйти. Потом еще долго в ее голове крутились мелодия романса и хорошо знакомые с детства строчки: «Я встретил вас, и все былое...» Только теперь это каким-то образом имело отношение к ней, и как себя вести, она не знала. От Феди после долгого молчания пришло коротенькое письмо поздравление с Новым 1944 годом, но не ей, а всему госпиталю. Там, правда, был особый привет медсестре Наде Ярцевой с пожеланием здоровья и счастья, и все... Но Надя умудрилась между строк прочесть большее и продолжала считать Федю своим женихом.
Путь в Ленинград был долгим, мучительным, а Надя вдобавок еще и простудилась. Здание ленинградской Академии было частично разрушено, и предстояло много работы по восстановлению. Всюду сновали разжиревшие на трупах крысы. Они уже давно перестали бояться живых людей, просто забыли об их существовании. Каждое ночное дежурство оборачивалось для Наденьки кошмаром. Раненые звали сестру, а она, сидя на столе, не могла двинуться, глядя, как под ногами колышется черный поток крысиной стаи. Обычно на крики прибегал кто-нибудь из охраны, но однажды, расстреляв всю обойму, к столу прорвался Шахов. Он снял дрожащую девочку со стола и на руках перенес через кроваво-липкое месиво. Ей было плохо, она почти потеряла сознание. Он отнес ее в ординаторскую, положил на диван. Надя горела, лоб был мокрый, а на щеках проступили красные пятна. Закашлявшись, в последнее время она часто покашливала, вдруг обнаружила на подушке, в которую уткнулась носом, пятнышко крови. Доктор Шахов нахмурился и приложил фонендоскоп к ее спине. Все, что он услышал в глубине ее щупленькой грудной клетки и предположил в процессе исследования, подтвердилось. У Нади нашли открытый туберкулез, и речь уже шла не о работе и учебе на врача, а о том, что надо отправляться на юг к солнцу, серьезно лечиться и надеяться только на то, что организм молодой и может справиться с болезнью.
Шахов неожиданно и как-то в спешке сделал предложение. Надя отказала. Незадолго до этого она получила, наконец, ответ на десяток своих писем Федору, в котором он написал, что, как кончится война, поедет в Ленинград доучиваться на хирурга. Она уже даже не очень помнила, как Федя выглядит, просила прислать фотографию. Шахова теперь избегала, но он все равно казался ей красивым и очень хорошим. Даже после отказа он с ней шутил, подкармливал сахарком из пайка и даже однажды принес виноград и бутылку кагора. Сказал, что это лекарство для самого красивого пациента. Он прописал еще морской воздух и солнце и помог организовать срочный отъезд Наденьки и Любы в родной город.
Люба резко постарела за последний год. О Василии ничего не было слышно, теперь и жизнь дочери висела на волоске, но согревало душу предчувствие конца войны. Ей было жаль Шахова. В день их отъезда на нем лица не было. Полюбил он Надюшу сильно, а она оказалась верной слову. — И откуда на нашу голову этот Федька взялся с его поцелуем? Когда Люба пыталась поговорить с Надей о Шахове, дочь всегда резко обрывала:
— Мама, сколько можно повторять, я же обещала Феде, что ждать его буду. Как же я могу обмануть!
— Ох, девка, — вздыхала Люба, — не пожалей.
Весть о Победе застала их по пути в родной город. Поезд остановился в степи. Люди посыпались из вагонов, крича, смеясь и плача. Военные палили в воздух, гудел паровозный гудок. Надя подпрыгивала и кружилась. Чьи-то руки оторвали ее от земли и подкинули высоко. Она, хохоча, взлетела в небо. Раскинув руки, как крылья, чувствовала, что теперь уже не умрет от какой-то глупой болезни, что больше не будет вокруг смертей, что вернется Федя, найдется отец и заживут они счастливо. А как же иначе, ведь больше не будет войны.
Война давно прошла, но счастье не наступило, по крайней мере для Любы и Надюши. Главной бедой стала судьба пропавшего без вести отца. Прошло много времени, пока прояснилось, что Васю, полуживого, освободили из плена поляки. Он, умирая от истощения, долго добирался к своим. Там его, выжившего в немецком плену, осудили как предателя и отправили в сибирский лагерь, в котором в конце концов застрелили при попытке к бегству. Люба чуть не тронулась умом, когда узнала, что ее муж, неуловимый и дерзкий комиссар, легенда Гражданской и Финской, орденоносец и коммунист Василий Ярцев, погиб не от вражеской пули, а был расстрелян своими. Надя держалась и старалась хоть как-то утешить мать, но вскоре и ее настигла потеря, правда, не такая серьезная, но это — как посмотреть. Федя через несколько месяцев после окончания войны прислал письмо, в котором сообщил, что просит его не ждать и не писать родителям письма, так как собирается жениться на другой женщине — его боевом товарище, которая прошла с ним рядом последние годы войны, и теперь они ждут ребенка. Надя рыдала, а Люба, жалея доченьку, думала только об одном: скорее бы вылечить, на ноги поставить, а там за Шахова выдать... Но Люба еще не знала, что полковник Дмитрий Сергеевич Шахов после их отъезда запил. Потом вроде завязал, но опять сорвался и в момент белой горячки вскрыл себе вены. Спасти его не удалось.
Почти до конца шестидесятых Любовь и Надежда Ярцевы жили вдвоем. Мать и дочь, вдова и невеста — таких, как они, было много. Постепенно жизнь взяла свое. Надя выздоровела, округлилась и повзрослела. Долго не выходила замуж. Только к сорока наконец сошлась с каким-то «отставником», но прожила с ним недолго. Люба считала его контуженым и всячески способствовала разводу. Свою личную жизнь она тоже не устроила. Состарилась быстро, надорвала здоровье, работая за двоих все той же санитаркой в больнице. Ноги отекали, из бугристых синих вен сочилась жидкость. Еле ходила, а в ночные дежурства даже не думала прилечь. Больные детишки ее обожали, а она их. А вот своих внуков Господь не дал. Надюша горевала, что бездетная, но вокруг нее тоже детей было хоть отбавляй. Она на детского доктора выучилась и целыми днями то в поликлинике, то на вызовах — ветрянки, ангины, коклюши. А по ночам им с мамой часто снилась война, но не такая, как в кино и книгах, и не та, что обездолила. Это была война их молодости. В ней остались их красота, их мужчины и не рожденные дети. Все осталось там, кроме них самих — Любви и Надежды.
"Это рассказ о маме, о бабушке, о деде Василии, о тех, кто воевал и не вернулся. Я счастлива, что мамочка жива и ей пошел 91 год. Дай Бог, завтра ей хватит сил пройти с Бессмертным полком. Наши ветераны уже заслужили бессмертие."
Алена Жукова
Ольга Григорьевна Жукова (псевдоним – Алёна Жукова). Писатель, сценарист, кинокритик. Член Московского Отделения Союза Писателей России. Член Союза Писателей XXI века. Член Союза Кинематографистов Украины. Вице-президент, программный директор Фестиваля Российского Кино в Канаде – Toronto Russian Film Festival (TRFF), программный директор Дней Канадского Кино в Москве «Канадская Мозаика» 2009, главный редактор литературно-художественного журнала «Новый Свет». Родилась в Одессе, работала на Одесской киностудии музыкальным редактором, редактором, членом сценарной коллегии и главным редактором Творческого Объединения «Аркадия». В 1994 году эмигрировала в Канаду. Живет в Торонто. На протяжении почти двадцати лет жизни в эмиграции занимается развитием культурных связей между Канадой и Россией.
Книги:
«К ЧЕМУ СНИЛИСЬ ЯБЛОКИ МАРИНЕ», Москва, ЭКСМО, 2010
«ДУЭТ ДЛЯ ОДИНОЧЕСТВА», Москва, ЭКСМО, 2011
«ЗАПИСКИ ПАЦИЕНТОВ» сборник, рассказ «Август», Москва, АСТ, 2014 г.
« ТАЙНЫЙ ЗНАК» (роман) , Москва, РИПОЛ классик, 2016
https://etazhi-lit.ru/publishing/prose/310-voyna-lyubov-i-nadezhda.html
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.