Чернобыльский сон

Сергей Евсеев

 

С некоторых пор ко мне снова вернулась во снах моя «чернобыльская девочка». И, что удивительно, я ее сразу узнал: пухленькие губки, полные розовые щечки, золотистые локоны на висках, как у маленькой сказочной принцессы, на голове два огромных белых банта в туго заплетенных косичках и такое же белое воздушное платье, из-под которого торчат две ослепительно белых ножки в белых же носочках и черных лакированных туфельках. И вся она была какая-то ладная, упитанная, как сдобная булочка, с мягкой, как подушечка, попкой, которая совсем не давила мне на плечо… Девочке было тогда лет пять, самое большее шесть, в общем, старшая группа детского сада, ребенок, несмышленая малышка. Мне же в ту памятную весну шел двадцатый год – сам уже вполне мог быть молодым папой, как многие мои ушлые да скороспелые однокурсники. Ушлые – потому, что «женатиков» наших уже чуть ли не со второго курса каждый день после занятий отпускали в увольнение в город аж до утра. Нам же приходилось в свободные сорок минут после самоподготовки и ужина лишь слоняться вдоль училищного забора на дальнем спортгородке да, вздыхая, поглядывать из-за него в глубь двора, где за раскидистыми деревьями уютно и таинственно светились окна жилого пятиэтажного дома…

Да, я сразу же узнал эту девочку из своего неожиданного сна. И не потому, чтобы я ее уж слишком хорошо запомнил тогда, первого мая 1986 года, нет, я и взглянул-то на нее тогда лишь вскользь, приноравливаясь, как бы ловчее подхватить ее и водрузить к себе на плечо, в общем – мгновенная вспышка на какие-то доли секунды, как в фотоаппарате, когда во время снимка срабатывает механизм затвора, – просто она мне потом еще долго снилась после той первомайской демонстрации. И вот теперь, через тридцать почти лет после того далекого «чернобыльского» лета, она снова напомнила о себе. Зачем, почему?

В тот год были необыкновенно ранняя весна: теплая, ясная, ласковая. Солнце рвалось во все окна старого нашего казарменного корпуса еще задолго до подъема и будило ребят, блуждая по юным их безусым лицам, отчего начинали переливами во всех концах огромной нашей казармы скрипеть пружинные койки, как будто кто-то невидимый разворачивал меха старой гармоники, невпопад нажимая на клавиши, отчего и получался этот немыслимый заунывный металлический стон вместо музыки. Помню, снился мне как-то под утро необыкновенно светлый сон, который заставлял меня благостно улыбаться. О чем он был? Думаю, что о родном доме, о маме и бабушке. Может, о девочке, которая осталась где-то там, за тридевять земель, в родном моем городе. Мама, бабушка, родной дом, беззаботная школьная юность, стройная, как березка, девочка с русыми волосами, уходящая от меня и медленно растворяющаяся средь весенней дымки в конце школьной аллеи… И вот уже заместо девочки остается лишь светлое солнечное пятно, через какое-то мгновение и вовсе рассыпавшееся в воздухе на сотни ярких золотистых бликов, просиявших на солнце опаловыми жемчужинами. Стало быть, одна большая и ослепительно яркая звезда распалась на мириады малых звездочек, рассыпавшихся в пространстве подобно золотому песку, драгоценной невидимой пыли… Таков в первом приближении был мой сон – как всегда, под утро, смутный, расплывчатый, неясный. Но отчего-то просияло ослепительным лучом, а после четко отпечаталось в мозгу загадочное слово: «Звезда!»...

.................................................................................................

...Долго сидел в предбаннике, до подбородка завернувшись в казенную, пахнущую дешевым стиральным порошком простынь и, блаженно прикрыв глаза и время от времени отхлебывая маленькими глоточками из бутылки шипучей минералки, вслушивался в привычный треп полуголых мужиков, расположившихся небольшой компанией поодаль, в углу у приоткрытого окна, и блаженно потягивающих пивко, а, может, и с добавлением чего покрепче. Когда-то в этих банях я услышал от их завсегдатаев, что здесь в свое время якобы любил париться сам Куприн. И еще, дескать, много всякого известного люду перебывало в разные времена в этих стенах. Тот же актер Леонид Быков, например, из знаменитого фильма «В бой идут одни старики». Он, по рассказам местных старожилов, хоть и жил на Русановке, но очень любил посещать именно эти «исторические» подольские бани, которые жаловал за их «старину» и особый – подольский колорит местной публики. Обычно такие разговоры велись в широком кругу и под стаканчик-другой вина, а то и «беленькой». В бане этой и впрямь всегда было многолюдно, шумно, весело. Не то что сейчас: один-два человека всего и, как говорится, обчелся. Но и эти несколько человек тоже теперь вели достаточно оживленную беседу, хотя и не громко, как бывало обычно, а напротив, вполголоса, а иногда и вовсе переходя почти на шепот – так что для того чтобы разобрать, о чем идет речь, нужно было напрягать слух, на что не было уже совершенно никаких сил. Но при этом до моего слуха и сознания с той стороны лавки время от времени все же долетали отдельные тревожные слова: «Чернобыль», «радиация», «эвакуация». Все это постепенно соединилось в уме с тем, что сказал нам днем на построении перед увольнением наш старый начальник курса – и для меня стало совершенно очевидным, что все это было никакой не «страшилкой», а истинной правдой… А покуда об этом вовсю уже судачили даже в городской бане, стало быть, это уже никакая ни для кого не тайна, как пытался внушить нам наш старый мудрый командир… И судя по тревожным голосам завсегда веселых и балагуристых здешних парильщиков, случилось нечто и впрямь из ряда вон выходящее. От этого внезапного прозрения по спине моей вслед за каплями влаги побежали мелкие колючие мурашки, а к голове подкатила горячая волна, отчего сделалось душно и как-то тревожно. В голове непрестанно шумело – причем с нарастающей силой. И нервный озноб зыбкой дрожью прокатывался по всему телу. Чтобы спрятаться от этого непонятного шума я встал и, пошатываясь, на неверных ногах направился снова в парилку. Но этот назойливый гул настиг меня и там, в парной, на самом верхнем полке. Избавиться от него не помогло ни горячее шипение воды на раскаленных камнях, ни остервенелое самоизбиение двумя жиденькими березовыми вениками, забытыми здесь кем-то из парильщиков. Я вошел в раж: все больше и больше воды плескал на раскаленные камни, все чаще и чаще взмахивал над головой растерзанными этими вениками – лишь бы только заглушить этот навязчивый непонятный гул. Но доведя себя почти до полного изнеможения, кое-как спустившись вниз и нащупав деревянную ручку двери, я почувствовал, как от этого назойливого гула начали дрожать, кажется, уже и сами стены.

В раздевалке против обыкновения и в обход всяких правил было настежь распахнуто боковое окно – человек пять полуголых мужиков в простынях сгрудились вокруг него. Оттуда доносился назойливый рокот генератора, установленного, видимо, под самым окном, пахло бензином, едкими выхлопными газами и чем-то еще… Тяжелым и неуловимым. Какой-то едкой и всепроникающей пылью. Через некоторое время я отчетливо ощутил, что характерный рокот электрогенератора был отнюдь не единственным источником гула, заполнившего, казалось, собой весь окружающий мир и заставивший дрожать толстенные, в два кирпича, стены старых-престарых, строенных на века, подольских домов. Издали, видимо, с набережной, был слышен другой – мерный и приглушенный гул – как будто по городскому шоссе, вытянувшемуся вдоль реки, шла бесконечная воинская колонна, состоящая из разнокалиберных боевых машин, устроенных на базе мощных Уралов и Камазов. Именно этот отдаленный и непонятный гул, а не истеричная трескотня генератора под окнами, и не давали мне до сего момента покоя, вызывая какую-то смутную и до противности назойливую тревогу внутри. Через полчаса, выпив в буфете три кряду стакана жиденького чаю на травах, при этом так и не утолив до конца жажды, я вышел на лестничную клетку и, достав из «дипломата» початую бутылку минералки, присел на низком широком подоконнике, чтоб перевести дух и хоть как-то разложить по полочкам все многочисленные впечатления сегодняшнего длинного-предлинного дня. Боковая рама окна была приоткрыта – оно выходило во двор. Оттуда по-прежнему доносилась трескотня невидимого генератора. Я глотнул минералки и, прислонившись виском к раме, нехотя заглянул вниз. И первое, что увидел – был как раз тот самый генератор, который своим назойливым и противным стрекотом так раздражал мой слух. Провода от него тянулись к кунгу «аппаратной», смонтированной, как я и предполагал, на шасси Урала. В таких аппаратных мы несли дежурство на учебном узле связи, расположенном за городом по Бориспольской трассе. Только сейчас перед моими глазами была никакая не аппаратная связи, как можно было предположить на первый взгляд – к ней тянулась огромная закручивающаяся по двору в две петли и уходящая куда-то за его пределы, за угол здания, очередь из изможденных людей в зеленом армейском хэбэ и со средствами химзащиты за плечами. Все они были в основном пожилого возраста – от 30 лет и старше, многие из них как бы украдкой курили, воровато озираясь по сторонам. Зрелище было удручающим, поскольку эти вояки больше походили сейчас на военнопленных, на измученных голодом и болезнями немцев после их разгрома под Сталинградом, которых выстроили для допроса, а может быть и… И тут я увидел, что перед «аппаратной» этой, которая была больше похожа на газовую камеру, стояли два часовых в защитных комбинезонах, а вместо носов у них были респираторы. Они ощупывали разоблачившихся догола этих бойцов из бесконечной колонны длинными зондами каких-то приборов и лишь только после этого пропускали их внутрь передвижной «газовой камеры», Свои зеленые хэбэшки «пленные» отбрасывали в сторону. Их тут же сгребали в большую кучу граблями два солдата в респираторах, на вид помоложе тех двоих, что стояли на часах возле кунга – видимо, это были обычные «срочники». Куда это тряпье девалось дальше, мне не было видно из-за ограниченного обзора, и не было уже сил высунуться хотя б на полкорпуса из окна, чтобы посмотреть, что же там делается сбоку, в глубине двора. Мой взор уперся аккурат в то место, откуда во двор вползала огромная извивающаяся змея из вот этих жалких «военнопленных», доставленных сюда неведомо с какого поля брани. А еще там, в узком проеме между домами, мне был хорошо виден кусок набережной и шоссе, по которому все двигалась и двигалась бесконечная колонна из светлых (буквально выделяющихся в густых сумерках яркими белыми окнами) автобусов, на которых обычно возят ребятишек в пионерлагеря. Поток этих автобусов все никак не заканчивался. Как не заканчивалась и очередь из бедных «арестантов» в банном дворе: из темной и безликой по мере приближения к цели, то есть кунгу «адовой машины», она постепенно превращалась в ослепительно белую – неприлично яркими пятнами отсвечивали разоблаченные ягодицы «арестантов». Куда вся эта людская масса девалась дальше, мне не было видно, но, похоже, что всех их пропускали через помещение бани в первом этаже. Зрелище это было, что называется, не для слабонервных – оно напоминало больше кадры из кинохроники военной поры. Вид бесчисленной вереницы голых задниц ослеплял и обескураживал. Он магически притягивал к себе взгляд. Вернее, взгляды. Я заметил, что с противоположной стороны здания, где размещалось женское отделение, одно из окон было приоткрыто и за ним ощущалось какое-то нервное движение. Но на все это никто из «узников» из очереди почему-то не обращал никакого внимания, как это обычно бывает при соприкосновении больших мужских компаний, тем более сплошь состоящих из «служивых», с представительницами противоположного пола. Как будто очередь эта была сама по себе, а весь остальной мир – сам по себе. Смотреть на все это было до невыносимости жутко… И страшно… Сюрреализм какой-то да и только. Хотелось посильней ущипнуть себя, чтоб быстрее проснуться. Но и двигаться, и что-либо вообще предпринимать тоже не было никаких сил – только и оставалось, что сидеть вот так, подобно истукану и тупо наблюдать за мерно топчущейся, казалось, на одном месте этой бесконечной людской змеей, медленно вползающей в пасть «адской машины», установленной в углу банного двора…

«Чер-но-быль – черная быль!» – звучало в голове сквозь шум и треск генератора, как будто кто-то выстукивал на печатной машинке эти жуткие и непонятные слова. «Чернобыль – с украинского значит полынь», – вспомнились вдруг эти неведомо кем оброненные сегодня днем на построении слова, после того как наш начальник курса вскользь упомянул об аварии на атомной станции.

Звезда полынь!.. Но почему звезда? – еще подумал я тогда. А теперь, сидя на подоконнике в третьем этаже подольских бань и наконец оторвав свой взгляд от земли, от завораживающего вида еле движущейся людской очереди, состоявшей из обреченного вида мужиков с голыми задницами, я взглянул вверх, в темно-сизое небо над городом и тотчас же увидел яркую, мерцающую, переливающуюся магическим бриллиантовым блеском звезду. Но это была Венера, а никакая не Полынь – это уж я знал наверняка.

Эту же самую звезду – несравненную царицу ночного неба Венеру – я наблюдал сквозь полуприкрытые веки и ночью, далеко после отбоя, и все никак не мог оторвать от нее своего завороженного взгляда…

А за полчаса до этого, сразу же после отбоя, меня тряс со всей силы за плечо мой дружок Андрюха Калашников, осатанело приговаривая: «Где ты был, слышишь, где ты был, сволочь, я тебя спрашиваю? Я же сказал, никуда не уходить, пока я смотаюсь на почту, туда и обратно!» А я ничего не мог толком объяснить своему другу, вместо слов издавая какое-то невразумительное мычание. Потому что к этому времени я до смерти хотел спать и, кроме того, я чувствовал, что меня начинает знобить и потряхивать еще и изнутри. В голове жутко трещал электрогенератор из банного двора, как будто я его притащил оттуда за собой в казарму. И, кроме того, по-прежнему дико хотелось пить. В конце концов, Андрей оставил меня в покое, потеряв, видимо, надежду добиться от меня чего-то хоть мало-мальски вразумительного. Похоже, он подумал, что пока он ходил на почту, я с кем-то вдрызг набрался – поскольку, тряся меня, как грушу, он все время настороженно принюхивался к моему дыханию. Ну и пусть! Я хотел теперь только одного – чтоб меня поскорее все оставили в полном покое. Потому что на тот момент меня больше всего волновал таинственный свет Венеры, заглядывающей к нам в казарму через окно. Он ласкал и успокаивал меня, снимал боль и усталость… А через какое-то время, когда в казарме наконец утихли все звуки, в этом мерцающем свете я стал улавливать смутный облик МОЕЙ девочки, которую нынешним утром я так бережно нес на своем плече во время праздничной демонстрации. Мне чудилось в ночном призрачном сумраке, что девочка эта вроде бы шевелит губами – как будто просит меня о чем-то. Но о чем? Конечно, о помощи – о чем же еще! Но чем я мог ей помочь? Бред, бред! Назойливый болезненный бред!... Прочь, прочь!.. Ведь мне самому нужны были помощь и защита, но не к кому, совсем не к кому было за этой помощью обратиться: все мои родные, мама, бабушка, маленький брат, были далеко-далеко – считай, на другом конце света. И я чувствовал себя подчас таким одиноким, неприкаянным и несчастным. Особенно, когда мои друзья-товарищи дружной и веселой толпой устремлялись по выходным в увольнение. А мне по разным причинам приходилось оставаться в казарме и корпеть над учебниками либо, того хуже, отправляться в наряд по кухне. Потому что у моих командиров все время отыскивались какие-то причины и зацепки, я бы даже сказал, придирки, чтобы лишить меня увольнительной. Как, например, недостаточно затянутый ремень на утреннем построении, не начищенные до блеска сапоги или, что уж совсем, на мой взгляд, было несерьезно – торчащий из кармана брюк носовой платок. К тому же, я постоянно о чем-нибудь задумывался в строю и часто сбивал ногу, а это нарушение уже считалось куда более серьезным, чем не надраенные до зеркального блеска сапоги. В общем, курсантом я был, особенно на первых курсах, прямо скажем, так себе, никудышным. И потому обычно не попадал в разные там парадные расчеты и почетные караулы для торжественного возложения венков к памятникам по большим государственным праздникам. А Первое мая был как раз таким праздником и участие в демонстрации – тоже было миссией почетной и ответственной. И эту огромную ответственность, возложенную на меня, я чувствовал всем своим существом. А теперь она, слава Богу, осталась уже позади. И миссию свою я выполнил, надеюсь, с честью. Да, да, оправдал-таки доверие отцов-командиров, о чем можно было судить хотя бы по ободряющей улыбке полковника Синицына в мой адрес на построении после прибытия с демонстрации... Но самая-то главная ответственность была у меня в этот длинный-предлинный день перед МОЕЙ девочкой и ее матерью – теперь, лежа в кровати и глядя в озаренные луной окно казармы я осознал это в полной мере!.. И я до сих пор чувствовал тяжесть этой Девочки на своем плече, а еще – какую-то смутную, непонятную тяжесть или даже вину, что ли, в своем сердце. Потому что средь призрачного лунного света, льющегося через окошко в нашу казарму, я ощущал, уже засыпая, укоризненный ее взгляд на себе. И все никак не мог понять, что же я сделал не так – в чем я перед нею виноват.

Ночью, помню, чуть ли не до самого рассвета, меня мучили кошмары. Мне снилось, как я сижу на лавочке посреди сплошь залитой солнцем Красной площади в центре Подола и ем липкое, приторное мороженое. Мне невыносимо душно – от жары пот катится градом по вискам и спине, но расстегнуться и расслабить галстук никак нельзя – это ведь нарушение формы одежды. И единственное спасение – это холодное мороженое, которое почему-то совсем не холодное, а напротив – теплое и до невозможности противное. Настолько противное, что меня начинает тошнить. Но я все ем и ем его, чтобы утолить жажду – и все никак не могу доесть его до конца, отчего меня тошнит еще больше. Наконец я забываюсь, как в тяжелом дурмане, в чутком поверхностном сне, и этот кошмар с мороженым наконец-то прекращается, через время сменяясь другим, не менее жутким… Я иду, словно обезумев, сквозь ряды голых мужиков, выстроившихся в извивающуюся очередь к зеленому кунгу… Иду и заглядываю каждому в глаза, и трясу кого-то за плечи, и кричу ему что-то в ухо, но меня почему-то никто не слышит, все виновато опускают глаза, а то и вовсе отворачиваются в сторону. А очередь эта адова – все не заканчивается, и не заканчивается, как будто она бесконечна, как будто она проложена с земли прямо на небо… Через пышущую огнем и паром адову эту машину с зеленым кунгом… Мохнатый клубок тошноты со вкусом сливочного мороженого по двадцать копеек за стаканчик неожиданно снова подкатывает прямо к моему горлу – отчего я просыпаюсь весь в холодном поту. Но тошнота продолжает мучать меня и наяву – рвется через край и уже вот-вот готова выплеснуться наружу, отчего я, с трудом оторвавшись от подушки, спрыгиваю со своей койки во втором ярусе, быстро, как перед построением, влезаю в сапожищи на голу ногу поверх белых своих кальсон и устремляюсь со всех ног к бледному пятну выходной двери. Сапоги мои при этом тупо ударяются о паркет – и глухой этот топот, дробно отражаясь от стен, больно ударяет мне же по затылку. Неожиданно резкий, пронзающий насквозь скрип кроватей несется вслед за мной через проходы между койками, соединяясь в один истошный визг, отчего тошнота только усиливается... Я едва успеваю добежать до крайней кабины в туалете, как тотчас же выпрастываю из себя зелено-желтую жижу. Потом, вконец обессилев, весь в холодном поту, прислоняюсь лбом к косяку у окошка и жадно вдыхаю свежий, напоенный влагой воздух, льющийся с улицы через распахнутую форточку. Взгляд мой тупо устремлен в окно – и там, внизу, у противоположной кирпичной стены старого учебного корпуса сквозь постепенно редеющую темь я с каждой минутой все отчетливее различаю контуры зеленого кунга радиостанции. Я точно знаю, что это аппаратная радиосвязи, потому что сам же с ребятами из своей группы ее и разворачивал недавно. И даже успел уже побывать внутри нее во время занятий по спецподготовке. Но теперь мое воспаленное сознание воспринимало этот кунг ни как обыкновенную аппаратную радиосвязи, а как всю ту же «адову машину» с заднего двора старой подольской бани. И вот уже живая очередь из полуголых с затравленными взглядами мужчин мерещится мне в полутьме нашего училищного двора. Она, извиваясь змеей, заворачивает аж за угол противоположного здания – к училищному автопарку…

Я еще долго всматривался в жидкую предрассветную темь за окном, отчего в глазах моих начали вспыхивать серебряные колкие звездочки, и оранжевые сферы поплыли перед взором подобно радиоволнам, все расширяясь и расширяясь… В изнеможении прикрыв глаза, я облизнул пересохшие губы и вдруг сквозь напряженную предрассветную тишь отчетливо услышал негромкий «малиновый» благовест – это проснулись и возвестили о начале нового дня куранты большой печерской колокольни, мелодия которых так напоминала праздничный колокольный перезвон. И тут, перекрывая эти неземные волшебные звуки, льющиеся, казалось, к самому моему сердцу, истерично взвизгнул хрипловатый голос дневального с тумбочки: «Ку-урс, по-о-дъем!» И уже через секунду гулко захлопали двери в казарме и умывальнике – сотни кирзовых сапог затопотали по коридору, неумолимо приближаясь и заполняя собой все вокруг…

2014-2016гг.

 

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.