Анатолий Алексин (1924-2017)
отрывок из повести
...Будь Сигнальщиком! И вовсю сигналь, как только потребует жизнь.
Я от смущения втянул шею в плечи, а руки отправил за спину.
— Хорошо бы побольше было на свете Сигнальщиков и Горнистов! — продолжала Екатерина Ильинична. — И поменьше молчунов, которые не сигналят и не горнят ни при каких обстоятельствах. Одним словом, если ты сделаешь то, что задумал, я действительно лягу в больницу со спокойной душой. Буду знать, что имена и подвиги моих мальчиков не канули в вечность. И вообще… Пусть про тех, которые успели в жизни всего лишь одно — спасти нашу землю! — пусть про них будет написано. О каждом! Поименно… И если школ уже нет, то в домах, где они жили. А если и домов, где жили, нет, то в Домах пионеров, где в кружках занимались, или в детских библиотеках, куда за книжками бегали… Но чтоб ни одно имя не кануло в вечность! Мои дорогие мальчишки…
— Почему только мальчишки? Я и про Таню напишу.
— Тогда мне еще спокойней будет… на операционном столе!
О чем бы Екатерина Ильинична ни размышляла, предстоящая операция в этом участвовала. И выдавала свое присутствие: тон был то слишком оптимистичным, самоуспокаивающим, то задумчиво отрешенным.
Она подошла к старинному зеркалу с паутинными трещинками.
— Итак, я успешно продолжаю худеть! Это было бы данью моде, если бы происходило, как говорится, «по собственному желанию». Но я всегда была поклонницей фундаментальности. И если здоровье со мною не посчиталось, назовем его нездоровьем. Ты согласен? Я слушаю… Отвечай.
Но я не ответил.
Она продолжала всматриваться в себя:
— Похоже, что одно платье рассчитано на двоих. Но паниковать стыдно. Ведь Таню в четыре раза пережила!
— Зачем вы, Екатерина Ильинична?..
— Паниковать стыдно, — повторила она. — Я вот дочери своей об операции не напишу: зачем и ее загонять в больничную атмосферу?
— А где она?
— На Дальнем Востоке. На Дальнем! Стало быть, далеко. А ты — близко… Я бы хотела, чтоб от имени столь любимых мною детей меня навещал ты, Петя. Не возражаешь? Я слушаю…
— А как же? Конечно!..
Устроившись на скамейке в центре двора, я солнечным лучом сквозь увеличительное стекло выводил на дубовой доске букву за буквой.
Я хотел, чтобы открытие мемориальной доски было сюрпризом, — и сначала пытался работать дома, взгромоздившись на подоконник. Но солнце наведывалось к нам лишь по утрам. И я решил, что удобней общаться с ним в открытую, не таясь.
Вскоре я был уже не просто в центре двора, а и в центре внимания. Ребята обступили меня, но не плотно, на расстоянии, которое называют «почтительным».
Как только из букв выстраивались имена и фамилии, я слышал приглушенное: «Владимир Бугров… А где он жил? В каком подъезде?»; «Таня Ткачук… А где она жила? На каком этаже?» Каждому, я чувствовал, хотелось, чтоб это было в его подъезде и на его этаже.
— Петь, а откуда ты знаешь их имена… и фамилии?
— Я много чего о них знаю! Но пока что не все. Вот Володя Бугров. Должен был стать академиком. — Я повторил слова Екатерины Ильиничны: «Сколько будущих академиков не дожили даже до института!» Надо разузнать о них… пока есть у кого узнавать. Мы, может быть, и летопись создадим: «Герои, жившие в нашем доме!» Сигнальщиками и Горнистами быть хотите?
— Еще бы!.. А что это значит?
— Потом объясню.
Лишь Валька Гнедков подойти не решался. Он наблюдал за мной издали — и многое для него было неясно, поскольку он не догадался взять с собой театральный бинокль. С тревогой он понимал лишь одно: его свисток отступил перед звуками… перед сигналами моего горна!
— Что это у тебя? — спросили меня возле больничной проходной.
— Подарок, — ответил я.
— Что это у тебя? — еще раз пять спрашивали меня врачи и медсестры в больничных коридорах.
— Подарок, — отвечал я.
Доска была обернута в мамин медицинский халат. Никто не остановил меня, потому, быть может, что на больничных перекрестках белый цвет действовал, как зеленый на уличных.
— Что это у тебя? — спросила Екатерина Ильинична, когда я вошел в палату.
— Все… Закончил.
— Не может быть!
Две женщины, лежавшие в палате с Екатериной Ильиничной, были немолоды и в чем-то роковом схожи: недуг обескровил их лица, в глазах поселились растерянность и тоскливое сожаление, — в такие дни люди запоздало осознают истинную цену всего, что делается вдруг для них недоступным.
Женщины с лихорадочной радостью отвлеклись от собственных мыслей, которые тоже, наверно, были трудно различимыми близнецами, — и встретили меня как долгожданного. Обе считали Екатерину Ильиничну главной в палате: произнеся фразу, поглядывали на нее, ловили ее одобрение.
Когда я впервые появился в больнице, одна из них спросила:
— Учительницу пришел навестить?
— Ему повезло: он у меня никогда не учился, — сообщила Екатерина Ильинична.
Я не разворачивал свой «подарок», — и женщины одновременно вспомнили, что у них много дел в коридоре: надо принять лекарства, посмотреть телевизор. Но, прежде чем покинуть палату, обе с таинственной, негромкой торжественностью сообщили, что я могу поздравить Екатерину Ильиничну.
— С чем? — спросил я, когда женщины тактично оставили нас вдвоем.
— Неудобно ликовать в такой больнице… в такой палате. Но оказалось, что операция мне ни к чему. Можно обойтись без нее! Что значит самовнушение? Достаточно было знаменитому профессору сделать это открытие, как я начала поправляться, полнеть. Заметно? Я слушаю… Отвечай!
— И цвет лица изменился!
Я обратил на это внимание сразу, с порога: на щеках у Екатерины Ильиничны проступил розовый цвет, как это бывало, когда она волновалась. Кожа натянулась, расправилась.
— Прибавила два кило! — победоносно прошептала она. — Я знала, что мнительность точит, сбивает с толку, создает опасные миражи. Но весь кошмар самоедства стал ясен мне лишь сейчас. Вот сказали: «Обойдемся без операции!» — и я расцвела. Хорошо, что дочь раньше времени напугать не успела.
От счастья я вытянул вперед руки, не успевшие еще обрести соответствие с туловищем, потер ладони. Повнимательней рассмотрел Екатерину Ильиничну — и полностью согласился со знаменитым профессором.
— Вас избрали здесь «палатной руководительницей»? Это видно!
— Я сама себя утвердила. Не забывай, какой эпитет прилагали к моему имени! — Она не спеша оперлась на руку и величественно преобразила больничную койку в ложе. — Болтаю на радостях что-то несусветное. Оттягиваю торжественный момент! Ну, покажи мне… Неужели все сделал?
Она поднялась с постели в расписном халате цвета ее волос.
Я осторожно распеленал доску и поднял вверх, закрыв ею себя. Екатерина Ильинична не смогла устоять на ногах. Расставшись с величием, она присела на край постели и еле слышно, срывающимся голосом прочитала:
— «Здесь жили, прямо из школы ушли на войну и геройски погибли: Владимир Бугров, Андрей Добровольский, Александр Лепешкин, Борис Лунько, Сергей Нефедов, Дмитрий Савельев, Таня Ткачук. Вечная память героям!»
Я поставил доску на стол, прислонил к стене. А Екатерина Ильинична тревожно ходила по палате, мерила ее шагами во всех направлениях. Приближалась к доске, перечитывала вслух одно имя, потом другое.
— Это нужно было сделать давно! — сказала она. — Но хоть сейчас… Слава богу, что дожила! Теперь каждый день буду приходить к вам в дом. Спасибо, Петя…
Неожиданно она подошла и поцеловала меня в лоб, который был мокрым. Я стал вытирать его платком, хотя было уже поздно.
— Может быть, и другие… так сделают? — сказала она. — Сигнальщики и Горнисты! Сколько на нашей земле домов, где жили герои… Не сосчитать!
— Вы когда выписываетесь? — спросил я.
— Дня через три. Будем вместе приносить им цветы. Ты согласен? Я слушаю…
Я утвердительно замахал своими несуразными ручищами.
— В общем, моя операция отменилась! А твоя «операция» прошла замечательно. Спасибо… Сигнальщик!
В коридоре возле белого столика разговаривал по телефону молодой врач с русой бородкой и преждевременной лысиной. Он тер, точно полировал, свою лысину, вспоминая, как проехать к Театру оперетты. Меня всегда поражало, что окружающий их мир страданий не в силах оторвать врачей от обыкновенных забот. Даже от спортивных страстей, а теперь, оказалось, — и от оперетты. «Все правильно, — подумал я. — Они должны исцелять, а не приплюсовывать боль к боли и к печали — печаль».
— Подожди, — остановил меня врач. Договорил и, оставив в покое лысину, строго осведомился: — Это что у тебя?
Он указал на доску, обернутую в мамин медицинский халат.
— Подарок, — ответил я.
— Почему же обратно его несешь? — Он потер лысину. — Впрочем, не в этом дело. Тебе сколько лет?
— Шестнадцать, — соврал я зачем-то, прибавив себе два с половиной года. И, как напоказ, вытянул шею и руки.
Врач указал на белую дверь палаты, в которой лежала Екатерина Ильинична:
— Родственник?
— Да.
— А почему другие-то родственники не навещают?
— Других… нет.
— Ну, если нет… — Он медленно, словно на что-то решаясь, потер свою лысину. — Если нет… тогда зайдем в ординаторскую.
Когда мы зашли, он спросил:
— Тайну хранить умеешь?
— Умею.
— Так вот… Операцию делать не будем. Нет смысла.
— В каком смысле?
— Сроки пропущены. Поздно уже.
— Но она стала лучше выглядеть!
— Так бывает…
Я вернулся домой. Мамы не было. Я вновь распеленал доску, прислонил ее к окну.
На дереве солнцем было написано:
Здесь жили, прямо из школы ушли на войну и геройски погибли
Владимир Бугров
Андрей Добровольский
Александр Лепешкин
Борис Лунько
Сергей Нефедов
Дмитрий Савельев
Таня Ткачук
Вечная память героям!
— И Екатерине Ильиничне, у которой они учились… — добавил я вслух.
Прошло много лет. Но каждый раз, входя в наш дом или покидая его, я смотрю на потемневшую уже дубовую доску и мысленно говорю: «Вечная память… Ненавижу войну!»
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.