Владимир Маканин (1937-2017)
(отрывок)
1
Поколебавшись, а колебался он долго и тупо, Игнатьев вышел из метро именно на «Кропоткинской».
— Ого, — сказала Марина, открыв дверь. — Вот это гость!
И провела его длинной кишкой коридора, где он прочувствовал поворот налево, а затем направо, мимо кухни: этих запахов он не слышал сто лет. Марина улыбалась. Она шепнула, чтобы говорил Игнатьев тише, а лучше бы и вовсе пока не говорил, потому что соседи у нее склочные. Но вела она к себе Игнатьева запросто — не озираясь. По коридору следом ползли густые и сладкие запахи коммуналки.
Комната была большая, однако зачуханная и вконец запущенная, — Марина тут и жила. Она была из тех, кто никак не может ни получить квартиру, ни выйти замуж, ни даже сделать скромный ремонт, — она была инженер-неудачница. Так она говорила о себе. Вечерами она вяло играла на фортепьяно. Соседи ее ненавидели, она их тоже. Она была из тех одиноких, кто, день ото дня запуская свое жилье и свою жизнь, смутно надеется все же на случай или на какое-то чудо и… ждет. Впрочем, могло быть, что уже не надеется. И не ждет.
Марина перехватила его взгляд:
— Как видишь, по-прежнему в хоромах…
— Вижу.
Игнатьев сел за стол, выложив локти; он покачал зачем-то головой и сказал:
— Неприятности у меня…
Он выждал паузу.
— Неприятности?
— А может быть, беда — еще не знаю.
Он рассказал. Он рассказал вкратце: у него, у Игнатьева, загуляла жена.
— Ай да Сима!
Игнатьев спросил, спокойный, — что тут смешного? — но Марина продолжала смеяться и начинала даже вдруг хихикать. Время, по-видимому, сделало ее нервической и очень выявило ее лицо — Марина смеялась жестко, и ясно, и без излишней боязни, кольнет собеседника такой ее смех или не кольнет:
— Ай да Симочка-Сима!..
Игнатьев переспросил:
— Что смешного?
— Как что — жил, гулял, ловчил, веселился юноша, а теперь вот бац: пришел черед пострадать.
Она смеялась.
— Н-да. Уж не подумал ли ты, что я буду тебе сочувствовать и зализывать твои раны… Бедненький. Тебе, оказывается, тоже перепадают в жизни щелчки.
Марина сделала вид, что посерьезнела и что понимает, мол, его состояние — и сочувствует. Даже вздохнула. На деле же она едва-едва сдерживала свой нервический хохот, что и было, конечно, заметно. Игнатьев поморщился. Он промолчал: он подумал, что не с тем и не туда пришел. Он помнил, как на выходе из метро идти к ней ему вовсе не хотелось, и ведь колебался.
— …Бедненький. Страдалец мой. Но ведь возможно, что в Симе возродились — назовем это так — милые женские чудачества: возможно, что ничего грубого и плотского там у них не происходит.
— Возможно.
— Мало ли как… Люди увлеклись театром, люди любят искусство (она прекрасно понимала, что травит рану), люди общаются, а ты уже бьешь тревогу.
Он усмехнулся.
— Разве я похож на паникера?
— А чего же ты ко мне прибежал?
— Я не прибежал, я пришел. Просто так пришел — поговорить не с кем.
Марина сварила кофе. Игнатьев оглядывал тем временем жалкую и одновременно нагло обнаженную комнату с ободранными обоями. В комнате не было перемен; в комнате замерло и остановилось время их суетливой юности — даже кровать железная та же, даже послевоенный пудовый будильник.
Наново осваиваясь, он переводил расслабленный взгляд: тут надо было хорошенько подумать и внимательно посмотреть, прежде чем сказать, что появилось здесь новое. Игнатьев, отпивая по глотку, держал чашку на весу. А Марина, которой было уже не двадцать лет, а тридцать пять, отставила свой кофе в сторону («люблю холодный») и вновь нервически-смешливо говорила:
— Интересно, однако, устроен человек… Я, как ты помнишь, любила нахимовца Колю. А нахимовец Коля уехал. Я осталась на бобах.
Она даже взвизгнула легонько.
— Девственницей осталась — не смешно ли!.. А ты вокруг ходил, добычу почуял легкую, верно? Проще не бывает: я была милая и слегка засидевшаяся девица, а ты петух, боец, куда там!.. Ты, конечно, быстренько меня охмурил, и взял свое, и уже начал исчезать, нет, я подчеркиваю: начал исчезать, помнишь?
— Да что ж там помнить? — сказал он.
Марина повысила голос:
— Нет, ты скажи — помнишь или нет?
Игнатьев промолчал. Там, где ей сладостно виделась драма, драмы не было. Но одинокой женщине в зачуханной комнате с ободранными обоями этого не объяснить; да и объяснять нужно ли? Ей виделся соблазнитель, а соблазнителя тоже не было, был столь же глупый, как и она, двадцатилетний сопляк; был мальчишка, метавшийся туда, а потом обратно, не знавший толком, где приткнуться и где схватить или съесть по-быстрому.
— Помнишь? — Она как бы даже счет предъявляла то ли ему, то ли жизни, обиженная и обойденная.
Игнатьев вновь промолчал.
— А я помню. Я хорошо все помню. Я очень тогда злилась, хотела тебя вернуть и, может быть, прихватить по-бабьи, вот только совесть мучила: как-никак Симка была моя подруга.
Марина улыбнулась, продолжая:
— Подруга, а я вроде как отбиваю… Скажи: Симка так ничего и не знала?
— Не знала.
Марина еще улыбнулась. Лицо было злое.
— Сейчас я думаю: а ведь надо было на подругу-то наплевать, а в тебя, милый мой, вцепиться покрепче. Знаешь, почему?
— Почему?
— Потому что ты, оказывается, слабачок. Ты только с виду жесткий. Ты в роли выступаешь. А? Интересная мысль?
— Так себе.
— Не скажи. В этой мысли что-то есть. С чьей-то девицей тебе легко было справиться. И со всеми остальными, которые были для тебя чужие, — с чужими легко справляться, а?
Игнатьев встал, он хотел уйти: он пришел говорить, а пришлось слушать. И поделом: не туда пришел. Марина стремительно встала следом за ним:
— Ну-ну, Сережа… Не расстраивайся. И прости меня, ладно? Разговорилась — баба есть баба, верно? Может, еще кофе хочешь? Одну чашечку?
— Спасибо, не хочу.
— Нет, ты хочешь. Ты хочешь. Ты хочешь!..
Она шагнула ближе. Она нервно хохотнула. Ткнулась вдруг в него, то ли в лицо, то ли в пиджак: поцеловала.
— Не переживай, Сережа. Уверена, что там у них ничего серьезного… Симка замечательная женщина.
Она повторила:
— Она замечательная. Я ж ее с юности знаю.
Игнатьев простился и вышел.
«Одичала Марина, — подумал он и покачал головой. — А ведь была чуткая, тонкая, и в какой песок все это уходит…»
Игнатьев, на улицу выйдя, приостановился. Он любил вот так приостановиться и, если удастся, любил эффектное словцо, как бы подчеркивающее данную нерядовую минуту. Такой человек.
Это не было привычкой, скорее — натурой. И хотя свалившаяся беда была беда своя и больная, он не мог в словце отказать себе и сейчас: он приостановился. Он оглядел снизу вверх весь этот потемневший трехэтажный дом, в котором ожесточилась и сникла Марина; он увидел старую крышу, он увидел карнизы и окна (и себя, стоящего со своей бедой возле ее дома) и произнес:
— Это жизнь.
Была зима; было морозно. Проходившая мимо закутанная в платок старушка решила, что Игнатьев окликает и что-то ей показывает в этом доме, может быть, любопытное. Старушка была туга на ухо.
«А?.. Что это, милый? — заволновалась она. Вслушиваясь, она к тому же все оглядывалась, далеко ли и не наедет ли по случаю гололеда троллейбус. — Что, что это, милый?» Игнатьев, как бы даже обязанный повторить, сказал ей:
— Это жизнь, бабушка.
— А?
— Жизнь, говорю.
— Не слышу я, милый.
* * *
Если из давних друзей, то был еще Шестоперов, но Шестоперов уж точно был из тех, кто любит говорить сам и не любит слушать.
Когда перебираешь, то уж, конечно, не найдешь, и вот Игнатьев стоял посреди зимней улицы и думал — к кому пойти? Люди меняются. С этим уже давно приходилось считаться.
Знакомых и друзей было предостаточно, и, перебирая, Игнатьев меньше всего был похож на одинокого. Были просто приятели и были, пожалуй, чуткие; были и те, с кем, как говорится, дружишь домами. Люди как люди. Однако Игнатьев считал, что разговор там неизбежно стал бы тягостен: неясно, о чем говорить и о чем умолчать; тягостен, а возможно, и обременителен. Нет, тут нужен был именно кто-то из давних, из забытых.
— Игнатьев приветствует Шестоперова, — сказал он, позвонив из телефонной будки на углу.
В ответ его сразу упрекнули — Сергей? Наконец-то объявился!
— Хочу к тебе зайти поболтать.
— Ты уже год хочешь зайти поболтать.
— Неужели мы год не виделись?
— Может быть, два… Может быть, три.
Посмеялись. Игнатьева неожиданно и сильно резануло вдруг по сердцу — расхотелось.
— Ладно, как-нибудь на днях забегу. — Игнатьев пообещал и повесил трубку.
Он пришел домой.
— Мамы еще нет, — сообщил пацан.
— Я знаю, — ответил Игнатьев, мягко и как бы выгораживая жену.
Они сели ужинать.
— Как уроки?
— Сделал.
— Не скучно тебе одному?
— Не… я на улице был, читал тоже.
Жена пришла в первом часу ночи. Разговаривать она не желала.
— …А что такого? — Жена бросила, швырнула сумочку и сняла пальто.
Игнатьев услышал, конечно, как от нее пахнуло вином.
Сын не спал, — надо отдать должное, пацан уже давно и первым почувствовал надвигающиеся перемены, что было бы похоже на мистику, если бы не было так буднично и бытово.
— Мам, — раздался из темной комнаты его голос.
— Что, родной?
— Посиди со мной. И песню хочу.
Сима вдруг раздражилась:
— Маленький ты? Тебе что — пять годиков?
— Мам!
— И не проси. Спи!
Надо думать, она и впрямь утомилась. И была полна впечатлений. К тому же Сима не хотела, вероятно, дышать на сына (пацан любил целоваться) вином и сигаретами. Она колебалась недолго, — выступив из света прихожей в полутьму, она прикрыла дверь его комнаты, и он, обиженный и надутый, теперь там засыпал.
— Мы поговорим, — сдержанно повторил ей Игнатьев. — Я не лягу спать, пока мы не поговорим…
— Хочу вымыться. — Она рвалась в ванную.
Он было шагнул — она тут же и легко отстранила его:
— Ты дашь мне помыться?
За ее спиной обычным быстрым бликом сверкнуло зеркало ванной комнаты и еще одним бликом эмаль ванны — Игнатьев успел сказать вслед:
— И все же мы сегодня поговорим.
— Обязательно! — Она усмехнулась из-за двери.
Они прожили пятнадцать лет и, казалось, уже неудержимо приближались к зениту спокойной семейной жизни, в которой нет и не будет перемен. Еще немного, и можно начинать стареть — так казалось. Пятнадцать лет домоседка жена прибегала с работы домой и не хотела, хлопотливая, ничего, кроме мужа, сына и телевизора, — неудивительно и понятно, что Игнатьев приобрел за эти годы среди прочего привычку подсмеиваться над страдающими (недовольными семьей) мужьями. Отчасти он им, страдающим, даже не верил.
Слышен был шум и плеск воды в ванной. Жена там напевала:
Быстрая река-а,
голый камешек вокру-уг…
Именно эту песню настырно просил сын, и теперь, отказав ему, она, может быть, по инерции напевала ее для себя. Песенка была из унылых. Но в голосе Симы слышалось остаточное веселье, не слишком даже припрятанное. Она поскользнулась и весело вскрикнула. Стоя под душем в ванной, она удержала равновесие и опять напевала. Она и песню переделала в нечто мило-дешевое и беспечное — в куплеты.
— Ну так что, — натужно спросил он за чаем, — мужчины стали нравиться? Или водочка?
— Еще не разобралась.
Он пожал плечами:
— Хотелось бы знать.
За эти две недели он пробовал начинать с ней и так и этак, но вечерний разговор, растекаясь, не получался — либо же быстро сходил на свару, на обоюдные выкрики, ничего не проясняющие и ничего не дающие. Так и шло. Так перебрасывалось с вечера на вечер, реже — с ночи на ночь. Ответ ее, если говорить о словах конкретных, сводился к одному и тому же: у них на работе подобралась веселая компания.
— И что же вы делаете?
— Выпиваем, танцуем — о боже, что делают мужики и бабы, когда оказываются вместе!
— Они разное делают.
— И мы разное.
— Недобрала в юности, а?
Сима, не ответив впрямую, теперь лгала. Игнатьев закипал, и не только потому, что женщины, если их слушать, лгут плохо. Оправдывалась Сима и словами, и гибкой, готовой к поворотам интонацией:
— …Да что же тут такого — жила, жила, жила и ничего вокруг не видела. Людей не знала. Жизни не знала… У нас и раньше после работы ходили в театр, в кино, развлекались — одна я сторонилась.
Она сделала вид, что собирается плакать.
— Ну хочется мне, милый… ну что же тут такого?
Если не первый день, ложь чувствуется сразу и перехватывается в любом слове, необязательно в уязвимом. Но он лишь повторил:
— И верно: что ж тут такого, если хочется.
Сима пошла в комнату:
— И не сердись, спать хочу — с ног валюсь.
Как и вчера, как и позавчера, он не двинулся за ней следом. Сказав самому себе, что ведь ночь, он прошел в свою комнату — там был диванчик. Игнатьев в споре как-то вдруг обмяк. И шаги его заметно обмякли. В свое время Игнатьев не сторонился ни прямого баловства, ни романов, да и сейчас при шальном случае не упускал сладкого, но, в общем, был он человек, уже набегавшийся в жизни, напробовавшийся и теперь живший ровно и спокойно, даже внешне. У него была семья, был сын, была жена, у него был свой дом, было свое кресло и была своя чашка для чая. У него была даже своя страстишка из рядовых и домашних — собирание альбомов живописи.
Он, проходя к себе, услышал голос Витьки:
— Пап.
Игнатьев сунул голову в темный проем двери и сказал суровым шепотом:
— Заткнись, спи…
* * *
Жена и сын спали — Игнатьев не спал. Он мирно бродил по оставшемуся ему пространству квартиры, как бы выделенному во время общего сна для ночных его шагов, — по комнате и кухне, — нет-нет и курил. У него возникло знакомое желание что-то сказать. Он проходил мимо овального зеркала в прихожей и повторил, но уж по-иному:
— Это жизнь…
Он, хотя и совестясь, вгляделся в собственное отражение: нет ли морщин на лице? Ему казалось, что морщины могли бы в эти дни появиться, хотя бы наметиться, однако морщин не было. Игнатьев знал, что человек он сложившийся — немножко суетный и немножко позер. (Из тех, кому кажется, что за его поведением и жизнью вроде как наблюдают со стороны пристрастные зрители.) И вот морщин не оказалось — это точно. Ни морщин, ни боли в сердце, хотя бы и редкой…
Он думал. Если жена загуляла и изменяет, в нас возникает определенная эмоция.
Если жена больна, в нас тоже возникает определенная эмоция. Так мы задуманы, так слеплены.
Но если, к примеру, жена изменяет и жена больна, мы не знаем, как быть и какую эмоцию выдать. Мы в растерянности… На миг Игнатьеву стало обидно, что он человек обыкновенный и в силу обыкновенности своей не умеет вместить разом. (Хотя бы не принимать близко, с болью, если уж не вместить.) Ему стало обидно, что не дал бог ему, Игнатьеву, больше, чем всем прочим, — дал сколько дал, вот и все.
У зеркала постояв и вполне насмотревшись, он погасил свет, — сбросивши домашние шлепанцы, чтобы не шаркать, он осторожно, чуть ли не на цыпочках, вошел в комнату, где спала жена. Он подошел ближе — к постели. Глаза очень быстро привыкли к темноте. Сима, заметно похудевшая, спала, он же хотел сказать что-то доброе и, может быть, неслыханно нежное, но не отыскал слов. Он протянул руку, чтобы коснуться, но боялся, что разбудит.
* * *
Даже помыслить о том, что вокруг сидящие сослуживцы начнут сочувствовать или, скажем, шушукаться, что у их молодого начальничка загуляла жена, было как-то нелепо, — Игнатьев был на виду. Однако и молчать было тягостно. Некоторые из них были уже для него людьми свойскими и не первый уж год. Как бы между прочим Игнатьев спросил у Тульцева, сплетая с чем-то нехитрым: бывает ли, что женщина, обыкновенная, скромная, вдруг и резко меняется характером по причине, например, болезни?
— С женщиной все бывает, — засмеялся инфарктник Тульцев.
— Глубокая мысль.
И больше уже Игнатьев не спрашивал.
Позвонила Марина. Она, торопливая, сама раздобыла его телефон:
— …Игнатьев, слушай меня внимательно — ты слушаешь, Сережа? — Голос ее частил. — Я же работаю недалеко, две улицы перейти. Захожу я к ним в контору, тут же встречаю Симу в коридоре: ах-ах, сколько лет, сколько зим! «А мы, говорит, в театр идем…» Я говорю: «А можно я с вами?» Короче: напросилась я в их компанию. Компания, я тебе сразу скажу, невысокого класса… Я поверчусь с ними вечер и присмотрюсь, узнаю, как и что, — хочешь?
— Валяй, — сказал он безразлично.
Марина сказала еще, с извинением в голосе:
— И не сердись на меня за вчерашнее: я глупостей наговорила.
— Да ладно.
— Не сердись. Сгоряча получилось.
— Ладно.
Он повесил трубку.
А выкурив сигарету, позвонил на работу жене, — к телефону долго не шли, потом взяла трубку басовитая женщина. Надо думать, она была из веселой их компании.
— …Сима собирает сейчас деньги на театр.
— Ч-черт. Она у вас там главная, что ли?
— Ну да.
Женщина у телефона была настроена агрессивно:
— А вы что — против?.. В кои-то веки появился среди нас истинно веселый человек, и вот ее уже одергивают и окорачивают. Сима у нас душа компании. Поверьте: мы все счастливы, что Сима среди нас…
Взяла трубку жена. Игнатьев спросил, как она себя чувствует.
— Неплохо.
— Рад за тебя. Когда это у вас опять театр — завтра?
— Сегодня.
— И после театра опять полуночничать.
— Возможно.
— С винцом?
— Кто же без винца сидит вечером? — Жена засмеялась, и там, в окружении жены, ее слова подхватили радостными криками и хохотом.
* * *
Сын смотрел телевизор. Игнатьев присел рядом, приобнял его за плечо и тоже посмотрел фильм.
Но в десять вечера он, конечно, вышел на улицу. Светила луна. Снег поскрипывал под ногами. Игнатьев обошел дом дважды и еще дважды, а потом наконец увидел ее — женщина-врач с лыжами на плече выходила из подъезда. Она жила в соседнем доме, в девятиэтажном, районный их врач.
Некоторое время они шли рядом.
— Ну что? — спросил Игнатьев.
— Да… Вновь подтвердилось.
Игнатьев, как и вчера, как и позавчера, не поверил. То есть, как это и бывает при несчастье, и сразу поверил, и принял, однако словами усомнился:
— Сима чувствует себя сейчас хорошо. Она сама сказала…
— И все же это так.
— Но… но сколько же… Операция будет или нет?
— Ей жить не больше месяца. Метастазы через печень проникли по всему организму — оперировать нет смысла.
— Сима знает?
— Нет, конечно. Я чуть не ахнула в рентгенкабинете — я сама ее туда привела. Даже наш рентгенолог Софья Семеновна — а она, знаете ли, видела всякое, — даже она мне в коридоре после шепнула: «Я, — говорит, — чуть не вскрикнула».
— У нее будут боли?
— Перед самым концом.
Врач ушла со своими лыжами, а Игнатьев, как и вчера, и позавчера, остался со своей бедой. А луна светила.
* * *
Марина встретила Игнатьева у метро, по пути на работу. Она сняла красивые вязаные варежки с красными петухами и подула на руки, согревая.
— Ничего радостного я тебе не скажу — ну, готов ты слушать?
Она вновь подула на руки.
— Компания у них будь здоров: амуры в полном разгаре. Веселятся люди. Сима, судя по всему, спала с Красиковым…
Игнатьев вздрогнул.
— Может, и не спала, — сказала Марина поспешно, — может, он треплется. Хвастает… Там у них не разберешь. Работают все вместе и гуляют вместе. А сейчас ее домогается Новожилов, есть такой тип.
Он промолчал.
— …Видела, как они целовались. Новожилов держал ее лицо обеими руками и ворковал.
— Она не отбивалась?
— Как тебе сказать, заметно это не было.
— А ты хорошо глядела? — сказал он ей вдруг со злобой.
— Старалась.
Помолчали.
— Что за мужики?
— Да так, замухрыжки. Сидят, клюкают и ждут, какая из женщин выпьет лишнего, и тут же намертво к ней прилипают: едут провожать или же к себе на такси увозят. Обычная пьянка на дому.
Марина тронула его рукой — варежкой с вывязанным узором.
— Тебе что — больно?
Он неопределенно скривил лицо. Пора было на работу — Игнатьев был из тех, кто опаздывает лишь в крайнем случае.
— Симка так мне обрадовалась. — Марина рассказывала тихим, даже как бы скорбным голосом. — Обрадовалась. Ой, говорит, это подруга моей юности. Мы, говорит, с тобой будем опять неразлучны.
— Ты до конца сидела?
— Да. На меня было тоже набросились, но быстро отстали, — у меня ведь задание.
— Научилась ставить мужиков на место?
— Что да, то да.
Игнатьев закурил.
— Задание, — заговорил он с всколыхнувшейся и вновь всплывшей злобой. — Задание… А ты и рада стараться. Помчалась вынюхивать чужую беду… У тебя, в твоей комнате, — сарай. Тебе надо обои переклеивать, потолок побелить, ремонт давным-давно надо сделать, а не по пьянкам шастать!
Игнатьев отшвырнул окурок и, не оглядываясь, стал спускаться в метро. Он весь продрог. Стояли морозы.
* * *
Игнатьев торопился. Ноги его шли сами собой, и теперь он словно боялся остановиться, потому и спешил. Он зашел в отдел к Ване Корнееву.
— Вот, — Игнатьев протянул альбом. — Ты ведь хотел Нестерова — я достал.
— О боги! — Ваня Корнеев, поэт-лингвист и собиратель альбомов живописи, покраснел, потом побледнел. — Как ты достал? Как тебе удалось? О боги, о чем я… Непостижимо.
Ваня Корнеев вцепился в альбом, отчего пальцы его побелели и надолго напряглись. Он, страждущий, думал и мечтал об альбоме Нестерова как раз вчера. Ему снилось, что он ворует альбом у некоего соседа по лестничной клетке, — во сне Ваня Корнеев делал это через балкон. Теперь же это было как совпадение, был сон в руку. Ваня Корнеев впал в ступор и некоторое время не мог раскрыть рта; наконец речь к нему вернулась:
— Я… Я даже не знаю, чем тебя отблагодарить.
— Я подскажу. — Игнатьев постарался улыбнуться. И добавил: — У тебя есть, если помнишь, знакомая в нарсуде. Бабонька там какая-то или тетка. Мне надо быстро развестись…
— Ну ясно! Ясно! — вскрикнул, и притом неожиданно звонко, Ваня Корнеев, поэт-лингвист и собиратель. От ясности этой Ваня и повеселел: он полагал, что заплатить придется куда больше. Он не помнил уже, что Сима принимала его вместе с женой на праздники, кормила пельменями и поила водкой. Он не помнил, что в доме их он под хмельком много и громко пел. Собирателю живописи простительно и то, что он не спросил о причине развода: он ничего сейчас не помнил. — Ну ясно!.. Есть, есть в нарсуде тетка! Она тебя разведет в тот же день, в тот же час, в ту же минуту, как только ты напишешь заявление. Нет! Нет! Она сама за тебя напишет…
— Это лишнее. — Игнатьев ушел; он и в прежние-то времена не мог видеть, как у собирателей трясутся руки.
Он торопился.
Он позвонил на работу Марине.
— С ума сошел… У нас же общий телефон с начальником: у нас звонят только в обед! — Она, кажется, была сердита.
— Не так уж часто тебе звонят, — одернул он.
— Не хами.
Он заговорил:
— Вот что — раз уж ты взялась подглядывать за моей женой, подглядывай на совесть. Узнай побольше. Я прошу тебя: побольше… мне нужны подробности.
Он сменил интонацию. Он вспомнил, что с женщиной можно либо так, либо этак, а лучше всего менять голос, как меняют шаг. Он стал просить:
— Мариночка… Постарайся… Узнай все… Для меня.
Марина заспешила:
— Да чего ж узнавать? Я и в тот раз достаточно узнала. Ты же не хотел слушать. Ты же ушел…
— Ну?
— Кончили они веселиться около двенадцати ночи. Кто куда, а Сима поехала к Новожилову. В такси. Захватили бутылку с собой…
— Холостяк?
— Какой там холостяк! Он уговаривал ее впрямую: жена, мол, с ребенком, в Белоруссию уехали. На месяц. Квартира пустует… А Симка все теребила его: бутылку прихватил, бутылка с собой?.. Противно пересказывать. Как рыбы тухлой поела.
— Ну-ну. Тоже мне Магдалина…
— Ты не понял: противно было, что на виду и что Симка меня не стеснялась. Ни на копейку. Все-таки дружили в юности.
— Пьяная была?
— Не очень…
Он торопился. В обеденный перерыв он смотался на такси домой и обратно, и вот, скоро обернувшийся, чуть не бегом он вновь вошел к Ване Корнееву, поэту-лингвисту и собирателю. Он так торопился, что таксист, резво приоткрывший дверцу, крикнул ему вслед: «Эй!.. А деньги?» — после чего, бранящийся, Игнатьев вернулся, чтобы расплатиться. Вбежав наконец к Ване Корнееву, он из портфеля вытряхнул альбомы с живописью, все, какие у него были: он вытряхнул их на стол. «Это тебе, Ваня. — И, чтобы сомнений не оставалось, улыбнувшись, добавил: — В подарок». Некоторые из альбомов при вытряхивании выскользнули из суперобложек, но это было легко поправить.
Игнатьев вышел.
— Я тороплюсь. Пока! — Он не успел даже заметить, затряслись ли у Вани Корнеева руки, или, может быть, ноги, или же Ваня затрясся всем телом, чуткий, потому что подарок был царски щедр…
Торопящийся Игнатьев уже входил в кабинет замдиректора (для этого сначала надо было сбежать этажом ниже). Игнатьеву удалось быть и спокойным и, сколько можно, кратким: «…Никак не могу. Я не поеду в командировку». — «Почему?» — «Жена больна».
Зам сказал:
— Похвально… В первый раз, признаться, слышу, чтобы от поездки во Францию отказывались по такой причине. Ладно. Мы пошлем Зубарева.
* * *
Жена, как ни странно, была дома: с работы пришла вовремя, а может быть, и немногим раньше. Для последних дней было это именно странно — прийти с работы и увидеть ее. Сын делал уроки. Сима только что вышла из его комнаты. Она вышла в халатике:
— Витька плохо решает задачи. Надо бы заняться с ним… Ты почему поздно?
— Я? — Он не сумел удержаться от иронии.
— Я не с упреком… Может, что случилось?
Тут он заметил, голос у жены устоявшийся — вялый и тусклый. И виноватый:
— Поужинаешь сам — ладно?.. Устала: хожу и на ходу сплю.
Игнатьев сел с Витькой — проверял уроки.
Когда Витька уснул, Игнатьев — всё в тишине — сделал себе чай и поужинал один, вареным яйцом с колбасой.
Проходя мимо ее комнаты к себе, он заметил (в приоткрытую дверь), что Сима лежит ничком — головой уткнувшись в подушку. Он открыл дверь неторопливо; неторопливо же и вошел. Тая злое чувство, как это любят делать мужчины, он стал совсем умиротворен и спокоен, — он подошел и мягко спросил:
— Что с тобой?
Он, даже и мягчея, чувствовал и знал, что она его, конечно же, не растрогает; той злости было с запасом.
— Сережа, у меня опять что-то не в порядке. Живот болит. Я к врачу сегодня ходила…
Она говорила, лица не поворачивая, приглушенно. Лежа на животе, лицом в подушку.
— И что сказала врач?
— Сказала, что не в порядке. И велела зайти завтра.
Он спросил все так же спокойно:
— Ты уверена, что не в порядке с животом, может быть, ниже?
Он видел, как она вздрогнула спиной.
— …Мало ли что бывает. Я ведь не осуждаю. — Игнатьев поспешил тут же смягчить: — В жизни все бывает.
Она уснула.
А Игнатьев томился. Он принял снотворное, однако не уснул и вновь шастал туда и сюда, из комнаты в комнату; разворачиваясь, он каждый раз обкарнывал свое однообразное движение: ему было тесно здесь, нехорошо и тесно. В зеркало он уж и не глядел. Прикрыв дверь комнаты плотнее, он стал было слушать транзисторный приемник, чтобы, может быть, отвлечься. А потом вдруг направился к жене и в ярости растолкал спящую. Он кричал свистящим шепотом: «Я тебя голую сейчас за дверь выставлю! Выгоню!» Ему казалось, что в выставлении за дверь есть некое обличение и страшный позор. Он суетился. Он только в юности скандалил и дрался с женщиной и забыл, как это делается.
— А?.. Что?.. — Она щурилась от света, подняв к глазам ладонь (а может быть, оберегала лицо от удара).
— Что?.. Я тебе скажу — что. И идиоту ясно, чем ты занималась до трех ночи. — И он назвал словом, чем она занималась. — Ты думаешь, никто не знает, не узнает! Или ты забыла, что мужики — болтуны?
— Да что ты…
Она невнятно оправдывалась, он же, вырвав ее из постели, толкал теперь к двери. Он несильно и уже несуетливо толкал. «Я… Мы… Кофе пили», — лгала она, торопясь, чтобы хоть как-то и что-то солгать, но тут последним сильным рывком он вытолкнул, выставил ее на лестничную клетку. Она была в ночной рубашке, старенькой и ветхой, и неудивительно, что в двух-трех местах ткань рубашки немедленно распалась, порвалась и висела клочьями и длинными нитками, там же белело тело. Возможно, были ссадины. Он запер за ней дверь. Но и минуты не прошло, открыл — вспомнил, что зима. Она стояла, прижав руки к груди. Ему пришлось выйти и втолкнуть ее обратно.
— Иди, — с присвистом сказал он.
— Я только пошла с одним нашим… кофе…
— Ты пошла по рукам. И хватит об этом.
Однако после всей этой сцены она довольно быстро и буднично уснула: уже минут через пятнадцать, ну двадцать Игнатьев услышал ее спокойное дыхание, и сомнений тут быть не могло — она спала. Игнатьев не спал до утра. Шастал. Чай пил.
* * *
С утра обсуждался снос двухэтажного дома, принадлежавшего их НИИ.
За то, чтобы оставить дом за собой, НИИ боролся с райисполкомом не один год и не два. Райисполкому, как водится, объясняли и доказывали, что дом представляет историческую ценность: верный, хотя и обычный прием. Было добыто слабенькое, но все же свидетельство, что дом типичен для архитектуры XVII столетия. И было почти подтверждено, что однажды проездом в доме ночевал Багратион, — в райисполком писали бумагу за бумагой, все дерзкие.
В райисполкоме заколебались. Но колебания были тут же отброшены, как только выяснилось, что здесь (уже независимо от райисполкома и независимо от НИИ) пройдет новый проспект, по замыслу — красивый. Спор был кончен: НИИ дом потерял. Но, потеряв дом, НИИ не хотел потерять хотя бы достоинства, и потому теперь совещание было нацелено на то, что НИИ сам вынесет решение о сносе, опережая решение свыше.
Председательствовал замдиректора. Игнатьев, ночь не спавший и желтый от курева, сидел с ним рядом.
— …Товарищи, — зам повторял и уже повышал голос. — Товарищи. Наш НИИ, уверяю вас, вполне может обойтись без этих нескольких комнат.
— Двенадцать комнат! — выкрикнул кто-то.
— Да, двенадцать, ну и что же…
Собрание зашумело.
— А как же Багратион? — выкрикнули у окна.
— Но, товарищи… Во-первых, не доказано, что князь Багратион доподлинно ночевал в этом доме. Во-вторых, райисполком обещал в пределах нашего же института высвободить нам один из домов. Имеется специальное решение, у нас имеются гарантии, товарищи.
И зам кивнул полной женщине из месткома — она знала, что сказать.
Однако первым к столу вылез говорливый инфарктник Тульцев:
— …Столько лет твердили нам одно, а теперь обратное. А как же, черт возьми, наша история?.. Простите, товарищи, но я прошу зафиксировать в протоколе мое особое мнение.
Собрание неожиданно зааплодировало. Неожиданно это было, возможно, для Игнатьева — он сидел тупой и недвижный.
— Я, — продолжал Тульцев, — ездил недавно на Куликово поле…
Зам не выдержал:
— Да при чем здесь Куликово поле?
— Как при чем?.. Позволь вам снести багратионовский дом, вы завтра же…
— Да какой же он багратионовский? Князь лишь однажды ночевал в нем, да и ночевал ли, неизвестно!
— Вы дадите мне говорить?
Собрание заволновалось: «Дайте ему сказать!» — «Гибнет старая Россия!» — «Зачем затыкаете рты?» — возможно, что домишко особой или даже малой ценности не представлял, но нерв людской был задет. Человек пять тянули руки, нацеливаясь попасть в ораторы или хотя бы, если не выгорит, пошуметь с места. Зам растерялся. Зам уже пожалел, что собрал народ не после обеда, а до: голодного, даже и в пустяке, уговорить, разумеется, куда труднее, — как вдруг кто-то тихо произнес:
— Сносят…
Голос был тих, особенно при повторе:
— Братцы, сносят…
Сказавший сидел у окна — он увидел случайно; не ожидавший, он тихо позвал, после чего, кто быстрее, кто медленнее, стали грудиться, собираясь у окон. Игнатьев тоже подошел. Через головы сотрудников он видел — дом не только сносили, его уже наполовину снесли и даже больше, чем наполовину. Дом походил на обломок зуба. Кусок крыши и одно-единственное оставшееся окно второго этажа непонятно на чем держались. А огромный металлический шар вновь раскачивался, набирая инерцию для удара, может быть, последнего.
Игнатьев ушел: он ушел тихо и в ту самую минуту. Он скользнул глазами по затылкам сотрудников, прильнувших к окнам (им еще предстояло обсудить и вынести все-таки решение о сносе), и вышел. Тут Игнатьев впервые, кажется, подумал про реку с быстрым течением. Мысль была как подсказанная. «Экая быстрая река — жизнь. Сносит течением — и все тут дела», — подумал Игнатьев и рядом же, в параллель, подумал о том, что он довольно ловко и вовремя с этой говорильни ушел. Он еще подумал, и тоже логично, что после бессонной ночи неплохо бы стакан горячего крепкого чая. И водки. И только тут в нем что-то сломалось.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.