Моонзунд

Содержание«Военная Литература»Проза войны
Проза войны
Часть четвертая
Прелюдия к побудке
Буржуазная революция — вещь легкая, ослепительная, ненадежная, веселая... Хряск шел по городу: машины сталкивались.
Викт. Шкловский. Жили-были
Родзянко, председатель Государственной думы, с трудом умолил государя об аудиенции. Получил ее... Во время доклада, когда разговор пошел о скверном снабжении армии и городов, председатель Думы был прерван нервным возгласом царя:

— Нельзя ли короче? Меня ждут пить чай...

Родзянко с достоинством поклонился:

— Ваше величество, меня гнетет предчувствие, что эта аудиенция была моей последней аудиенцией перед вами.

— Почему? — удивился Николай, оживляясь.

— Направление, по которому следует правительство вашего величества, не предвещает ничего доброго... Результатом безобразия в министерствах будет революция, которую мы не удержим.

Николай ничего не ответил и отправился пить чай. Родзянко, оскорбленный, собирал свои бумаги. Доклад вышел скомканным. На листы его доношений капнула сердитая старческая слеза.

* * *
Рабочие-путиловцы с трудом добились аудиенции у Керенского. Они предупредили его, что Путиловский бастует и забастовка их может стать основой для потрясений страны. Потрясения будут грандиозны — ни с чем ранее не сравнимы... Керенский их не понял, а ведь они оказались пророками!

Было очень холодно. На улицах Петрограда полыхали костры. Толпы студентов и прапорщиков распевали «Марсельезу». Никто еще ничего не знал, и по дворцу ходила, ломая руки, бледная, вздрагивающая императрица. «Ах, как бы я хотела повесить Гучкова!» — говорила она. С улиц кричали: «Хлеба!»

Если хочешь иметь хлеб, возьми ведро, пробей гвоздем в днище его дырки, насыпь горячих углей и с этим ведром ступай вечером стоять в очереди. Ты, голубь, на ведро сядь, и снизу тебя, драгоценного, будет припекать. Так пройдет ночь, так наступит утро. Если хлеб подвезут, то его получишь... Хвосты превращались в митинги. Изысканный нюх жандармов точно установил, что выкрики голодных идейно смыкаются с призывами большевистских прокламаций. Громадные сугробы с улиц не убирались.

Двадцать третьего февраля работницы вышли из цехов, и фабрики остановились. «На улицу! Верните мужей! Долой войну!» К женщинам примкнули и мужчины, забастовка охватила всю столицу. Керенский выступал:

— Масса — стихия, разум ее затемнен желанием погрызть корочку черного хлеба. Массой движет острая ненависть ко всему, что мешает ей насытиться... Пришло время бороться, чтобы безумие голодных масс не погубило нашего государства.

В следующие дни к рабочим колоннам присоединились студенты, офицерство, интеллигенция, служащие. Городовых стали разоружать. Их били, и они уже тогда стали бояться носить свою форму. Вечером 25 февраля, когда на улицах постреливали, ярко горели огни Александрийского театра — шла премьера лермонтовского «Маскарада». В последнем акте зловеще прозвучала панихида по Нине, отравленной Арбениным. Через всю сцену прошла белая согбенная фигура. Публика в театре не догадывалась, что призрак Нины, уходящий за кулисы, словно призрак смерти, предвещал конец всему.

* * *
Родзянко встретился с премьером — князем Голицыным:

— Пусть императрица скроется в Ливадию, а вы добровольно уйдите в отставку... уйдите все министры. Обновление кабинета оздоровит движение. Мы с вами живем на ножах. Нельзя же так дальше!

— Вы хотите, чтобы я ушел? А знаете, что в этой папке?

В папке премьера лежал указ царя о роспуске Думы, подписанный заранее, и князь в любой момент мог пустить его в дело. Думу закрыли. По коридорам Таврического дворца метался Керенский:

— Господа, нужен блок. Ответственный блок с диктатором!

— И... пулеметы! — подчеркнул Шульгин. — Довольно терпеть кавказских обезьян и жидовских вундеркиндов, агитирующих за поражение. Лучше пожертвовать монархом, дабы спасти идею монархии!

Дума решила не «распускаться». Но думцы не хотели нарушить и указа царя об их роспуске — зал заседаний был пуст, депутаты боязливо слонялись по коридорам. Керенский неистовствовал:

— Умрем на посту! Дать звонок к заседанию... Увы, кнопку звонка боялись нажать. Керенский сам нажал:

— Господа, всем в зал. Господа, будьте же римлянами!

— Я не желаю бунтовать на старости лет, — говорил Родзянко. — Я не делал революции и не хочу делать. А если она сделалась сама, так это потому, что раньше не слушались Думы... Мне оборвали телефон, в кабинет лезут типы, которых я не знаю. Все спрашивают: что делать? А я тоже спрашиваю себя: что делать? Можно ли оставить Россию без правительства? Тогда наступит конец и России...

В этот день Николай II, будучи в Ставке, записал в дневнике: «Читал франц. книгу о завоевании Галлии Цезарем... обедал... заехал в монастырь, приложился к иконе Божией Матери. Сделал прогулку по шоссе, вечером поиграл в домино». Ближе к событиям была императрица, она сообщала мужу: «Это — хулиганское движение; мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба... Если бы погода была еще холоднее, они все, вероятно, сидели бы по домам». Она поехала на могилу Распутина. «Мне кажется, что все будет хорошо... солнце светит так ярко, и я ощутила такое спокойствие и мир на ЕГО дорогой могиле. Он умер, чтобы спасти нас...»

Наконец до Николая дошли слухи о беспорядках.

Он распорядился: «Дать хлеба!»

И вот тут правительство схватилось за голову:

— Какой хлеб? О чем он болтает? Рабочие хлеба уже не просят. На лозунгах написано теперь другое: долой самодержавие!

Сообщили царю, и он ответил — а тогда надо стрелять!

* * *
Адмиралтейство установило на башне флотский прожектор, который, словно в морском сражении, просвечивал Невский во всю его глубину — до Знаменской площади, и в самом конце луча рельефно выступал массивный всадник на лошади. Подбоченясь, похожий на городового, сидел там Александр III и смотрел на дела рук сынка своего...

Звучали рожки — сигналы к залпам, и солдаты стреляли куда придется. Рикошетом отскакивая от стен, пули ранили и убивали. Мертвецкие наполнялись трупами. Иногда офицеры выхватывали винтовки у солдат и сами палили в народ.

— Кто хочет жить — ложись! — предупреждали они толпу. Родзянко советовал пожарным командам поливать публику водой:

— В такой мороз, мокрые-то, долго не выдержат, разбегутся.

Он склонялся к идее «министерства доверия». Царь не отвечал на его телеграммы. Войска отказались выполнять приказы. Из Мариинского дворца министры расходились по черной лестнице. С опаской и бережением. По одному. Посмотрят налево, поглядят направо, а потом бегут... Власть в стране забирала Государственная дума, и к Таврическому дворцу повалили толпы рабочих, солдаты. Шли полки, чтобы защищать Думу... от царя! Думских воротил спрашивали:

— Научите нас, как уберечь свободу. Сделайте что-нибудь.

Неустанно звонили телефоны из полков — войска требовали из Думы ораторов. Родзянко, взмокший, кричал в трубку:

— Какой полк? Мы же прислали вам... Милюкова!

— Давай нового... левее! — отвечали полки.

В этих условиях большевики не смогли создать своего центра и примкнули к массам, спешившим в Таврический дворец. «Пахло кожей, солдатским сукном, хлебом. Всюду вдоль стен спали вповалку солдаты...» Эта публика особенно досаждала полотерам и швейцарам.

— Ишь, развалились! Натоптали здесь, нагаверзили, насвинячили. Теперь в неделю не отмоешь... Хоть бы скорей эта революция кончалась!

Под крылом Государственной думы уже образовался Совет рабочих депутатов. Но как было еще далеко до ленинского призыва:

— Вся власть Советам!

* * *
— Хорошо, — решился Родзянко, хрястнув об стол мясистым кулаком, — я беру на себя полноту власти, но требую абсолютного подчинения. Александр Федорович, — погрозил он Керенскому, — это в первую очередь относится к вам, милейший... Вы склонны играть роль примадонны! Откуда у вас эти завихрения?

До царя наконец дошло, что в Петрограде не мальчишки с девчонками бегают по улицам и не хлеба они там просят. Сейчас за ним, за царем, остался только отрядик, засевший в Адмиралтействе: сидит там и посвечивает... Ставка не ведала истины до конца: генералы говорили о «безобразниках», а правительство жаловалось на удушение от «революционеров». Наконец на сторону народа перешел гарнизон Петропавловской крепости! Но это еще не все...

Николаю II пришлось испить чашу до последней капли.

— Ваше величество, — доложили ему, — старая лейб-гвардия... Невозможно выговорить, но это так: Преображенский полк примкнул к восставшему гарнизону столицы и порвал с вами.

— Как? И офицеры?

— Ваше величество, мужайтесь — офицеры тоже.

— Кто же там остался мне верен?

— Один лишь Гвардейский флотский экипаж, посланный вами в Царское Село для охраны вашего семейства...

Четко печатая шаг, к Таврическому дворцу уже подходил Гвардейский флотский экипаж, который вел великий князь Кирилл Владимирович — двоюродный брат императора, и на шинели его высочества колыхался красный бант. Великий князь доложил Родзянке, что его экипаж переходит на сторону восставших. Родзянко содрогнулся:

— Только снимите этот бант, вашему высочеству не к лицу.

Слепящий глаз прожектора на Адмиралтействе погас, и канул во мрак истукан царя-миротворца, до конца досмотревшего всю бесплодную тщету своего сына...

Балтийская побудка
Гигантская мелкобуржузная волна захлестнула все, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно, т.е. заразила, захватила очень широкие круги рабочих мелкобуржуазными взглядами на политику.
В. И. Ленин. Полн. собр. соч, т. 31, с. 156
1
А на «Кречете» все спокойно, и Непенин рассуждал: — В столице началась вибрация. Опять что-то с жратвой... Результат дезорганизации всей нашей похабной системы. Но это рабочие! — отмахнулся он, кривясь. — Флота, надо полагать, это не коснется. Слава богу, прошлая кампания так вымотала людей, что они как тряпки сейчас... отсыпаются, отъедаются. Балалайками мне все уши прозвонили. Сейчас командам не до политики.

Осторожный князь Черкасский подсказал командующему:

— А вы про крейсер «Аврору» забыли?

— Она... где сейчас?

— У стенки Франко-Русского завода... в самом пекле.

— Ты, Михаила Борисыч, — наказал князю Непенин, — отстучи командиру Никольскому, чтобы пресек общение команды с берегом. На причалы не вылезать. Пусть тихонько пересидят это время...

Эскадры — в серой облицовке брони — стыли во льдах Гельсингфорса. Мощные динамо-машины насыщали их утробы теплом и светом. Город едва угадывался вдали, тая в розовой дымке. Был тихий, спокойный вечер. Хотелось съехать на берег, взять финские санки и чтобы рядом, под локтем, хохотала доступная барышня...

Адриан Иванович Непенин сладчайше зевнул:

— Чего-то спать хочется. Мне тут вчера попалась одна. Странная вещь! Блондинка, когда она раздевается, так не возбуждает, как брюнетка... Вообще-то я не люблю женский товар в упаковке.

Видать, эта блондинка попалась ему с изюминкой, а человеку в сорок пять лет такие забавы оплачиваются излишней сонливостью.

— Пойду-ка я, — сказал Непенин, — лягу пораньше. Стану аккумулировать энергию на батареи души и тела... Каперанг Черкасский подпихнул Довконта в спину:

— Проводи, Федя. Поставь перед адмиралом мышеловку и подвесь большой кусок нашего сала... Может, он хапнет сразу?

Непенин жил под бдительным негласным надзором заговорщиков. Не затем же, черт побери, они ставили Непенина над флотом, чтобы он лишнего орла получил себе на погоны. Нет, друг ситный, теперь ты поездишь в нашей демократической упряжке...

— Феденька, тебе чего? — спросил Непенин, раздеваясь.

— Не все продумато, — отвечал кавторанг в духе адмирала. — Вас разве не удивляет легкомысленное спокойствие Ставки? Известно из истории, что престолы не терпят на себе монархов, которые осмелились проиграть большую национальную войну.

— Думато, Феденька, думато. Но спроси хотя бы Мишу Кедрова, он не дурак, к царю вхож. Он мне сказал, что путь к Сердцу монарха — это единственно путь придворной интриги. Ты смотри, Феденька, что получается. Адмирал Нилов, будучи флаг-капитаном императора, два раза царя-батюшку на рифы сажал... со всей фамилией! Так трескал «Штандартом» в банки, что великие княжны кверху пятками из-за стола вылетали вместе с компотом. А... ничего. Потому что Нилов — не мы с тобой: он знает, с кем старку пить!

Довконт развернул перед комфлотом письмо.

— От кого?

— От Гучкова... в Ставку! Копия — через Костю Житкова.

— Дай сюда. Не терплю чтецов-декламаторов. Я сам... Адмирал прочел письмо и вернул равнодушно.

— Это детский плач, — сказал Непенин, взбивая под собой подушки кулаком, поросшим рыжеватой шерстинкой. — Если хочешь, я тоже тебе покажу. Открой вон тот ящик стола. Это мне жандармы присылают, как командующему. Раньше-то я вроде святого жил. А теперь, слава богу, жандармы меня здорово искушают...

Довконт листанул секретные бумаги. Стенограмма речи Чхеидзе... вырезка из английской «New statements», где Протопопов назван провокатором... шпионаж императрицы в пользу Германии доказан... шведская статья о Распутине... проскрипционные списки на очередность убийств: за Распутиным — царица, потом Вырубова...

— Вот и скажи: как с таким барахлом побеждать?

— Династия дискредитирована, — начал вешать сало на мышеловку Довконт. — Победить можно, но... обязательно ли с царем?

Непенин на демократические приманки не кинулся.

— Непенины руку Грозного лобызали — даже когда он им башку с плеч рубил. Я монархист потомственный и заслуженный. Моя вера настояна на чистейшей дистиллированной водичке... Гаси свет!

* * *
Среди ночи его разбудил дежурный по штабу Ренгартен.

— Ну, что там у вас стряслось?

— «Аврора»!

— Читай...

Ренгартен ознакомил его с рапортом командира крейсера каперанга Никольского. Из толпы рабочих, подстрекавших команду к бунту, были вырваны три человека и посажены в бункер крейсера. Офицеры «Авроры» сделали при этом несколько выстрелов из револьверов. Настроение команды нервное. Ручаться за матросов нельзя.

— Давай обратно, — сказал Непенин, скидывая сонную одурь. — Значит, так... Никольскому. Точка. Ваши распоряжения правильны. Точка. Команде надо разъяснить, запятая, что их задача, тире, боевая готовность. Точка. Добавь сам, Иван Иваныч, что у нас все в порядке... Больше не буди. Дай выспаться.

* * *
Утром он вышел к завтраку в кают-компанию «Кречета».

— Было что-либо за ночь?

— Было. Из главморштаба — от графа Капниста. Зачитываю:

«Весь город в руках мятежников... Единственная надежда на то, что образованный Государственной думой комитет восстановления порядка...»

— Какой комитет? — возмутился Непенин. — Что за слово?

«...сумеет порядок восстановить. Необходимо применить все усилия, чтобы удержать порядок и дисциплину среди войск и флота, тогда, даст бог, все образуется...»

— Паникеры! — сказал Непенин. — Упаси бог, если такая галиматья дойдет до эскадры... Не надо объявлять. А как «Аврора»?

— Пока все тихо.

— Ну и правильно. Пошумят и разбегутся. Никольского я знаю: он револьвер всегда в кармане таскает...

Воодушевясь, комфлот велел Ренгартену заменить матросов-радистов офицерами связи. Завтрак проходил в скучности. В развращающей роскоши стола. Драгоценный хрусталь тонко вздрагивал. Серебро горело. Все были сытые люди и бросались кусками. Роскошные омлеты — шириной в лапоть — только ковырнули. Парниковая редиска никого не радовала. Мысли оперативников занимали события в Петрограде. Об этом же, конечно, думал и Непенин, но старался не говорить...

— А что пишут в иностранных газетах?

— Союзники всегда пишут, что «русских трудно понять».

— Боюсь, что когда поймут нас, то будет уже поздно.

Неожиданно в кают-компанию «Кречета» вошел жизнерадостный Костя Житков. Свеженький — прямо из Петрограда. Потирая замерзшие руки, молодой кавторанг отделался общим поклоном (особо Непенину) и вкусно разгрыз на зубах хрусткую редиску.

— Не приведи бог, — сказал он, садясь за стол и заливая яйца соусом «крутон-моэль», — не дай-то бог, говорю я вам, ежели бы этот ваш стол питерским показать... Растрепали бы нас!

Его обступили с вопросами: «Как? Что? Не тяни...»

— Спокойно! — сказал Костя, затыкая за воротник кителя салфетку, украшенную якорями и короной с орлами. — Революция в Питере продолжается полным ходом и... У кого соль? Вестовой!

Непенин, рассвирепев, хлопнул перед ним солонку:

— Держи! Но если еще хоть раз услышу от тебя слово «революция», велю фалрепным спустить тебя без штанов на лед...

Житков отбросил вилку, и она грустно звякнула среди хрусталя.

— Вы разве ничего не знаете? — изумился он. — А я ведь прибыл к вам за советом... в надежде, что вы извещены достаточно.

— Чего ты хочешь?

Кавторанг Житков вытянулся, заговорил уже официально:

— У меня, господа, сверстан и готов к выпуску февральский номер «Морского сборника».

— Так что? — спросил Непенин. — Есть интересное?

— Есть. Две статьи: «Нельсон и его капитаны» — Сашки де Ливрона, «Место командующего эскадрой» — Овандера... Хочу спросить вас: как быть? Давать мне уведомление от редакции о том, что творится в Петрограде, или... Извините меня, Адриан Иваныч, но революция не такая штука, чтобы ее можно было замолчать.

— Опять революция? — Непенин стал багровокрасным.

— Приношу извинения, но все-таки это — революция... Непенин, кося широкими плечами, выбирался из-за стола.

— Адриан Иваныч, — задержал его Житков, — я, как редактор «Морского сборника», ответствен за точную информацию. Какими глазами я буду смотреть в глаза читателям, если скрою от них то, что они сами ежедневно наблюдают?

— Ничего, не давай в февральском номере... Не верю! Это бунт. Взнуздают всех опять и побегут к победе, хвостами помахивая.

Он ушел. Костя Житков взялся за вилку.

— Командира «Авроры» уже убили, — сказал он.

— Как убили?

— А так и убили. Он со своим револьвером совался по стенке, стал с рабочими драться. Ну, его и хлопнули из толпы. А за компанию с ним ранили и старшого с крейсера — Ограновича...

— Кто пойдет сообщить Непенину? — поднялся Черкасский.

— Костя, ты первоисточник. Сходи ты, — просили Житкова.

— Мне? А ты видел? Адмирал уперся, как баран в новые ворота. Замалчивание революции перед флотом может обернуться трагично для флота. И это грозит трагедией для самого Непенина...

Крутя на пальце ключик от секретного сейфа с шифрами, князь Черкасский шагнул на трап. Постоял, обдумывая:

— Ладно. Я скажу...

Непенин выслушал от князя, что командир «Авроры» убит.

— Я ж его предупреждал, чтобы с оружием поберегся.

— После драки кулаками не машут, — ответил князь. — Для нас сейчас важен факт: «Аврора» начала первой!

— Лучше бы она погибла в Цусиму, — осунулся Непенин.

— Будут у вас приказания, Адриан Иваныч?

— Нет...

Черкасский спустился в кают-компанию:

— Адмирал ослабел. Как раз момент, чтобы нажать на него. Мы за два дня выбьем из него веру в монарха, как выбивают пыль из мешка... Господа, мы, сторонники либеральной демократии, кажется, выходим на фарватер, проложенный нашими друзьями в Думе.

— Ура! — воскликнул, дурачась, Костя Житков. — Но какими глазами я буду смотреть на своих читателей?

* * *
— Мы сильно запоздали, — рассуждал Ренгартен. — Теперь события следует нагонять... Главное сейчас — сохранить флот как боевую единицу и не допустить матросов дальше тех кавычек, в которые будет заключена политика Временного правительства.

— Крах распутной системы самодержавия наступил, — подхватил князь Черкасский. — Теперь все зависит от нашей гибкости.

Федя Довконт на ладони показал виляние рыбьим хвостом.

— Это... вот так надо делать? — и фыркнул.

— Феденька, ты у нас прекрасный, но глупый инфант.

— Кавторанг, хватит чудить! — обозлился Ренгартен. — Когда ты ведешь корабль в шхерах, ты же не режешь курс напрямую через рифы и банки. Ведь ты хочешь жить... Хочешь?

— Хочу, — согласился Довконт.

— Потому ты и лавируешь между опасностей. Надо лавировать и сейчас, если не желаешь иметь свое драгоценное манто в дырках.

— Ладно. Я вам славирую. А вот как... адмирал?

— С ним у нас разговор особый, — помрачнел Черкасский.

Заговорщики вошли к Непенину в каюту — все разом.

— Адриан Иваныч, — сказал Ренгартен, благоухая духами, — известно ли вам, что вы у нас в долгу?

— Я? У вас? Какой долг?

Ему прямо в лицо грубейше втолковали, как он стал командующим Балтийским флотом и кому должен быть за это благодарен. Непенин потускнел. Разговор велся заговорщиками напористо, без жалости к монархическим сантиментам адмирала.

— Сейчас, — внушали ему, — вы должны облокотиться в своей власти на власть Временного правительства... Монарха оставьте!

— Не могу, — отбивался Непенин. — К чему вы меня принуждаете? Это бесчестно, господа... Я ведь не Родзянке нанимался служить, а царю. Ца-а-арю... понимаете вы или нет? А на что мне сдался этот хохол? Такой же дворянин, как я, только богатый, а я бедный!

Заговорщики его породили — они могут его и убрать.

— Вопрос решен! — наседали на комфлота. — Теперь выбирайте: без царя, но с флотом или с царем в голове — без флота.

— Как вам не совестно? Где же ваша присяга?

— Это все старинные благоглупости. Садитесь. Пишите.

— Чего писать? Куда писать?

— Царю в Ставку. Телеграмму. Пишите, — диктовали ему, — чтобы его величество пошел навстречу Думе, без влияния которой на события внутренние и внешние немыслимо сохранить на флоте не только боевую готовность, но и повиновение.

— Не могу... я монархист!

— Вот и хорошо, что вы не Гучков и не Милюков. Вам, как монархисту, государь скорее поверит.

Непенин написал. Сидел, держась за голову:

— Что будет? Вы о России-то хоть подумали?

— Думато, — ответили ему.

Раздался бряк в дверь — явился рассыльный матрос:

— Из аппаратной. Только что получили.

Ренгартен взял квитанцию и буквально зашатался.

— Да что вы? Читайте же...

Черкасский перехватил квитанцию из его пальцев, быстро пробежал ее глазами. Оглядев всех, князь произнес только одно слово, и оно прозвучало в тиши салона, как треск рвущейся петарды:

— Кронштадт...

Непенин радировал адмиралу Вирену — выйти с флотом, чтобы распять Кронштадт на кресте, никак не может:

— Лед, мы во льду... всюду лед. Ледоколы беспомощны!

В трескучей россыпи морзянки, в искрах реле, четко пульсирующих в передачах на эфир, билось сейчас трепетно и жарко, словно живое человеческое сердце, только одно всеобъемлющее слово: КРОНШТАДТ{17}

2
Начинается он с Ораниенбаума, куда подвозит столичный поезд. Веселая публика на вокзале, прекрасный парк с ресторанами, и, казалось, ничто не может смутить души. Зимою ползает на Котлин ледокольчик, пробивая во льду канал, а рядом с бортом корабля (так забавно!) бегут лихие рысаки, скачут в тройках, звенящих бубенцами, офицеры с дамами. Слышен смех женский, и прекрасны женские лица, — разве так уж страшен Кронштадт?

Кронштадт... Трудно себе представить более величественное, более славное и более уродливое. Тогда было все равно, где провести пяток лет жизни, — или тачку возить на Сахалине, или здесь высидеть, на всем готовом, во всем казенном... К тому времени Кронштадт устарел уже настолько, что, появись германский флот, фортам крепости вряд ли удалось бы отстоять столицу от нападения. Это тыловая база по ремонту кораблей, по внедрению железной, бессловесной дисциплины, по обучению молодых кадров.

Новобранцев здесь гоняют, как зайцев, по плацам дворов 1-го Балтийского экипажа. Внедряют в них твердный шаг. Учат почтению к начальству. С пяти утра слышны над Кронштадтом рык и рявк боцманматов. Дают тут «кубаря», суют «баньку». Вешают на спины ранцы, в которые заботливо уложены кирпичи. Чем больше — тем лучше. Винтовку в руки — и стой с этим ранцем. Стой, собака, прямо! А за Толбухиным маяком, словно зачумленное, околачивается брандвахтенное судно «Волхов» — плавучая тюрьма. Вот если ты, братишка, влипнешь на этот «Волхов», так тебе и Кронштадт раем покажется!

Кронштадт выстелил трубы водопровода по дну Финского залива и сосет воду прямо из моря. Дунет ветер с востока — Кронштадт пьет сдобренную хлоркой заразу столичной канализации, из которой извергаются вулканы экскрементов и помоев. Задует вдруг западный ветер — и тогда Кронштадт, прильнув к Маркизовой Луже, подсасывает в свои форты солоноватую воду Балтики, усердно подслащивая ее казенным сахарком...

В окантовке заводов и доков, из которых корабли торчат верхушками мачт, стоит Кронштадт уже два столетья — в броне, в чугуне, в камне. Форты — как казармы, а казармы — как форты; в окнах (это не окна, а бойницы) — решетки железные. Повиснув на них, пять лет подряд глядится не узник, а слуга царю и отечеству. Видит он дымы заводские, золотится купол Морского собора, там Якорная площадь, а на площади в шинели распахнутой стоит адмирал Макаров, возле ног его — доска с надписью: «Помни войну». Екатерининский канал медленно обтекает зеленые от плесени стены казарм-тюрем, звериную тоску бастионов. По вечерам в переулках мерцают красные фонари домов терпимости. Проститутки (самая дрянь, самая дешевка) — с глазами, почти безумными от кокаина и водки, — шляются по «суконной» стороне, ищут клиента с шевронами.

— Отцепись, салажня паршивая! — кричат они новобранцам...

Кронштадт — здесь один царь, один бог и один начальник.

Вирен! Роберт Николаевич женатый человек, прекрасный семьянин. Когда-то был командиром «Баяна». Даже не понять, как из боевого офицера мог выродиться такой сатрап. Это не губернатор Кронштадта — террорист, облеченный монаршей милостью. Гнев его распространялся широко — даже на каперангов, поседевших на службе. Даже на их жен! Лютый царский опричник, Вирен считал, что Кронштадт — его вотчина, данная ему царем на «кормление»...

Один праздник — на Рождество. Тогда весело, и корабли в фонариках. Рубят во льду проруби. Над ними кресты возводят, тоже изо льда, перед рассветом обольют их свекольным соком. Ярко-красные, кресты светятся — будто окровавлены. Гремят торжественные салюты фортов. Несут меж кораблей купель со святою водой. Попы кропят матросов с метелочки. Освящаются на весь год казематы и башни, аудитории минные, водолазные, подводные и сигнальные. А на Пасху сам Вирен с лукошком крашеных яиц подъезжает к Морскому собору на Якорную площадь. Расположится там на паперти, будто торговать собрался, и начинает зазывать к себе прохожих матросов.

— Срочной службы Мордюков... явился по вашему приказанию.

— Ну-ка, братец, сними штаны, — говорит Вирен. — Да не стесняйся. Свои люди. Военные. Бабы не смотрят — привыкли. Молодец, метки у тебя на кальсонах исправно нашиты. Возьми... как тебя?

— Мордюков, ваше высокопревосходительство!

— Ишь ты! Ну, ладно, вот тебе яичко... похристосуемся.

Адмирал Вирен изволит панибратски лобызать матроса.

Матрос почтительно целует адмирала Вирена.

Якорная площадь опустела — все разбежались...

Макаров глядит с памятника, как Вирен с лукошком яиц возвращается в коляску. Он отъехал. Площадь снова оживает. «Помни войну».

* * *
Утром 28 февраля Вирен посетил судоремонтный завод. До рабочих уже дошли столичные газеты, они стали подступаться к адмиралу:

— Чего скрываете от матросов? Вы же большой начальник, так выступите... Раскройте гарнизону глаза на революцию.

Вирен отказался говорить, но предупредил рабочих:

— Завтра, первого марта{18}, обязательно приходите на Якорную площадь. Обещаю вам, что всю правду-матку узнаете...

День прошел спокойно. В столовой Морского собрания адмирал Вирен сидел под картиной Ткаченко «Прибытие на Кронштадтский рейд императора Вильгельма II». Адмирал Бутаков со Стронским сиживали под картиной Гриценко «Прибытие на Кронштадтский рейд президента Французской республики Феликса Фора». Две картины — две эпохи в русской политике. Но сейчас политика другая... Стронский был командиром 1-го экипажа — зверь сущий! А Бутаков имел несчастье быть очень грубым человеком. Как осатанелый от службы матрос драит суконкой медяшку, так и адмирал Вирен — с таким же остервенением — надраивал свое сердце лютейшей злобой к завтрашнему митингу.

Заявился комендант Кронштадта — контр-адмирал Курош.

— Пулеметы я расставил в подвальных окнах собора, — доложил он Вирену. — Огонь пойдет по земле... Всех без ног оставим! Пусть только они соберутся...

Адмирал Бутаков (честный грубиян) вздохнул — с надрывом:

— Не слишком ли вы увлеклись? Всех не перестрелять.

— Смотря как стрелять, — возразил ему Стронский. — В моем экипаже полно вислоухих новобранцев, которые едят меня глазами. Скажу им слово — всех переколют штыками. Они не рассуждают!

— Но мы-то, господа, должны рассуждать. Может, лучше отпустить вожжи и... пусть кони вывозят, куда хотят?

— Александр Григорьевич, так нельзя, — сказал ему Вирен.

— Роберт Николаевич, — отвечал на это адмирал Бутаков, — да ведь пойми, что в старости умирать на штыках тяжко... У меня же — дети! У меня — внуки...

Ярко досвечивало вечернее солнце. На рейде посверкивали бортами учебные корабли — «Океан» и «Африка», «Воин» и «Верный», «Николаев» и «Рында»; мрачно дымил в отдалении, словно покуривая перед сном, старенький дедушка флота «Император Александр II». Все было спокойно. «Женатиков» сегодня домой не отпускали. Экипаж и школы затворили свои ворота. И вдруг над Кронштадтом брызнула затяжная очередь из пулемета — сигнал к восстанию... Учебно-минный отряд поднялся первым. Вмиг разобрали винтовки, офицеров арестовали.

На Павловской улице гремела бурная «Марсельеза».

1-й Балтийский экипаж — гроза морей, главный в стране.

Ворота его заперты изнутри. По-хорошему не открывают.

— Ломай!

Минеры навалились гуртом — слышался хряск костей. Рота за ротой давили, давили, давили в ворота. Первые ряды матросов, уже полузадохшихся от натиска, проломили кованое железо — перед ними открылся двор! А во дворе, покрытые щетинкой штыков, стыли новобранцы. Без ленточек. До ленточек они еще не дослужились.

Тогда старые матросы сказали этой салажне слова вещие:

— Вот, хрест святой... Ежели хоть одна паскуда стрельнет, мы вас, быдто щенят, об стенку расшибать станем!

Посыпались окна канцелярии — в острые проломы стекол высунулись руки в манжетах. Дергались при выстрелах, и пули запрыгали, как кузнечики, по булыжникам двора. Большевики кричали:

— Не поддавайся на провокацию! Не отвечай на огонь...

Матросы с матерщиной выстояли под залпами офицерских револьверов. К ним вырвались из подъезда матросы «переходящей роты»:

— Мы с вами! Мы с вами...

— Бери канцелярию! Вы тут двери и трапы знаете. Обезоружьте своих офицеров... А где Стронский? Подать нам Стронского...

На Николаевском проспекте ярким факелом уже горел подожженный участок охранки: жандармы спешили уничтожить следы своего тайного сыска, чтобы революция никогда не узнала имен провокаторов, шпионов и доносителей... С треском горело! И, ликуя на трубах, «Марсельеза» звала в будущее. Рейд, как на Рождество, украсился красными фонариками. Это зажигали клотиковые огни корабли.

— Арсенал, арсенал! Арсенал бери, братва...

— Валяй на радиостанцию. Даешь на весь мир правду!

— Штаб крепости. Товарищи, берите штаб...

Из окон домов терпимости орали им пьяные проститутки:

— К нам, матросики, к нам. У нас цены снижены...

Точными выстрелами матросы рассаживали фонари притонов.

Духовые оркестры шли по «бархатной» стороне улиц. С крыш горящих домов шумно оползали лавины снега и рушились на тротуары.

Ночью был митинг в Морском манеже. Над гвалтом людских голов, над скрещенными в лязге штыками, над чернью кружков бескозырок, над папахами солдат и зимними малахаями рабочих-судоремонтников взметнулась рука матроса-большевика Пожарова:

— Братишки, ша!

И стихло. Только в углу кто-то елозил сапожищами по полу.

— Кто там елозит? Или невтерпеж стало?

— Да он раненый, — ответили. — От боли-то... мучается!

— Раненому прощается. Открываем наше первое собрание в первый день кронштадтской свободы. Вопрос первый — о делегатах Кронштадта в Петроградский Совет рабочих, соя-датских и матросских...

— Матросских, а потом уже солдатских! — ревели из зала. — Матрос пять лет табанит, а солдат два годка. Мы, флотские, умнее!

В окна манежа пялились зарницы догоравших домов, от Ораниенбаума доносило стрекотню выстрелов — там тоже начали.

— Уже рассвет, — заволновались. — Сегодня все сделать и точку поставить... Кончай речи! Еще не со всеми расправились.

Здоровенный матрос с «Азии» взял за воротник шинели гарнизонного солдата и встряхнул его в могучей лапе:

— Вот что, серый! Ты как хошь, а Вирена я тебе не отдам.

— Вирен наш, — ликовали матросы, расходясь.

— Где Стронский? Найти Стронского...

— Бутакова — за жабры... Бутакова тоже!

Расходились. Взвинченные. С глазами, красными от недосыпа.

Шли скорым шагом, охватывая Кронштадт в кольцо.

* * *
— Двадцать кирпичей... не могу поднять!

— Ништо, — отвечали. — Он и больше клал. Вали еще...

Ранец с кирпичами взвалили на спину Стронского. Вывели изверга на Якорную площадь — к памятнику Макарова, велели:

— Стой! Как и мы стояли...

Неизвестно, спал ли в эту ночь Вирен. Но когда к его дому подошли матросы, он сам отворил им двери — уже в кителе. На панели он оглядел толпу и, покраснев от натуги, вдруг заорал:

— Смирррр-на-а!

Раздался хохот. Очевидец пишет: «Вирен весь как-то съежился и стал таким маленьким и ничтожным, что казалось — вот на глазах у всех человека переменили. Поняв, что ему не вывернуться, адмирал попросил разрешения сходить одеть шинель... Этого разрешения ему никто не дал, а предложили идти немедленно с собравшимися на Якорную площадь...»

— Я вам скажу, товарищи, — твердил Вирен по дороге, — я ничего не скрою. Скажу все, что знаю о событиях в Питере... правду!

— Иди, иди. Мы и без тебя все уже знаем...

На Якорной площади валялся, оскалив рот, полный загустевшей крови, экипажный командир Стронский, а из ранца убитого рассыпались кирпичи. Вирена поставили так, чтобы его видела площадь — та самая, на которой он сегодня хотел перебить весь гарнизон.

Вирен всегда был хорошим семьянином и сейчас просил:

— Я не простился с женою... дозвольте. По-христиански. Ему не дозволили: поздно! И сорвали с него погоны с орлами.

Вирену было сказано — со всей ответственностью:

— Ты своим диким, варварским режимом превратил наш Кронштадт в каторжную тюрьму... Разве не так?

— Так! — надрывалась толпа. — Кончайте его!

— Ты приготовил вчера пулеметы, чтобы расстреливать нас...

— Не тяните! — стонала площадь. — Бей, и дело с концом!

— Ты не думал, что сегодня умрешь. А ты умрешь... Вирен (кто бы мог ожидать?) опустился на колени:

— Братцы, сам знаю — виноват... Верьте мне — я искренен. Пожалейте меня, старика. Я исправлюсь... Пощадите меня!

На остриях штыков, испустив дикий вой, Вирен взвился высоко над людьми. Теперь его видели все — даже из самых последних рядов. Он висел на штыках. Он скреб их пальцами, которые скользили по мокрым от крови лезвиям. Голова адмирала склонилась на грудь — он умер... Но матросы со штыков его не снимали.

Так и понесли. Через город. На штыках. Мертвого.

И сбросили в овраг, куда кидали дохлых собак и кошек...

— Не умел помереть как надо. Погано жил и погано сдох...

Адмирал Бутаков принял смерть с большим достоинством.

Вышел на казнь по форме одетым, перекрестился и сказал:

— Прощайте, братцы. Я готов...

Его убили, а потом вспоминали с уважением:

— Не цеплялся за житуху свою. Помер вполне благородно...

Ночь расплаты — «варфоломеевская» ночь Кронштадта. Никто не был забыт, хоть единожды нанесший обиду. Но «мордобойцев» убивали не всех — иных арестовывали. По дороге в тюрьму один такой лейтенант (которому сам бог велел молчать) стал ругаться.

— Мерзавцы! — говорил он матросам.. — Сегодня ваш день, вы пируете в крови нашей. Но завтра придет пулеметный полк...

Этих угроз матросы не стерпели:

— Мы с тобой по-людски, думали — исправишься. Ах ты...

И его убили. Рано утром повели на расстрел одного мичмана. Молод он был, но держался молодцом. Виноватый, он и сам знал это. А когда вскинулись матросские карабины, к залпу готовые, мичман вдруг стал плакать, как ребенок.

— Расхлюпался? — сказали ему. — А раньше собакой грызся?

— Собака так собака! — ответил мичман. — Мне себя уже не переделать. И не оттого плачу. Не хочется мне сейчас умирать. Хотел бы пожить в новой России, чтобы знать, как будет.

Это был честный ответ, и потому карабины матросов разом опустились к ноге.

— Проваливай, — сказали ему. — Живи, смотри и наслаждайся!

* * *
В эту ночь немало матросов дали на Якорной площади страшную клятву: не пить, не курить, не сквернословить, блюсти себя в целомудрии. Революция должна свершаться чистыми людьми.

В эту ночь Керенский возненавидел Кронштадт, и ненависть будущего премьера отразится на судьбах Балтийского флота.

3
В этом году царю исполнилось 304 года — три столетия русской истории лежали за плечами Романова-Голштейн-Готторпского. И расстаться с этим наследием было не так-то легко... Николай II существовал, и никто еще не сказал ему, чтобы он собирал манатки. Алиса Романова, красивая и злая, была далеко от мужа, запропавшего в Ставке, — она слышала, как под окнами дворца пели:

Надо Алисе ехать назад.
Адрес для писем — Гессен-Дармштадт.
Фрау Алиса едет «нах Рейн».
Фрау Алиса — ауфвидерзейн!
Не теряя надежд, императрица писала мужу: «Два течения — Дума и революционеры! — это две змеи, которые, как я надеюсь, отгрызут друг другу головы, — это спасло бы положение. Я чувствую, что бог что-нибудь сделает для нас...» Она была совсем не глупая женщина и сумела разгадать секрет возникшего в стране двоевластия.

Да, двоевластия!

Необозримая и великая Российская империя жила еще царскими указами. 28 февраля, в пять часов утра, еще затемно, от перрона могилевского вокзала отошел блиндированный салон-вагон — царь тронулся на столицу. В городах и на станциях к «литерному» выходили губернаторы с рапортами, выстраивались жандармы и городовые. Колеса вертелись, пока не подъехали к столице. Здесь график движения сразу сломался. Все так же безмятежно струились в заснеженную даль маслянистые рельсы, но... революция затворила стрелки перед «литерным», и Николай велел повернуть на Псков.

В 8 часов вечера 1 марта 1917 года царский вагон загнали в тупик псковского узла. Сыпал мягкий снежок. Император вышел из вагона глянуть на мир божий. Он был одет в черкеску 6-го Кубанского полка, в черной папахе с пурпурным башлыком на плечах, а на поясе царя болтался длинный грузинский кинжал... Его друг, контр-адмирал Нилов, уже успел споить императора, и мешки под глазами, вялая дряблость кожи, дрожь в пальцах — это, читатель, не от потрясения революцией, это от алкоголизма!

Но когда человеку 304 года, он становится уникален, как археологическая древность, и это «сокровище» решили спасать.

* * *
Спасать Николая — значит, спасать монархию, старый режим. На спасении особенно настаивал Родзянко. Совет рабочих депутатов следил за Родзянкой: «Как бы этот мордатый в Псков не уехал!»

Думцы сообща решили: к царю ехать Гучкову и Шульгину.

— Александр Иваныч, и вы, любезный Василий Витальевич...

Те поднялись, готовые. Вопрос в паровозе. Где взять паровоз?

— Украдите, — мудрейше посоветовал находчивый Родзянко.

Воровать паровоз, чтобы мучиться потом в угольном тендере, не пришлось. Для «борцов за свободу» уступили вагон со спальнями. Тронулись! Шульгин, как монархист, особенно был взволнован:

— Я небритый, в пиджаке, галстук смялся. Ах, какая ужасная задача перед нами: спасать монархию России через отречение монарха!

Ярко освещенный поезд царя и темный Псков — все казалось призрачно и неестественно, когда они прыгали через рельсы. Гостиная царского вагона была обита изнутри зеленым шелком. Император вышел к ним в той же черкеске. Жестом пригласил сесть. Гучков заговорил. При этом он закрылся ладонью от света. Но у многих создалось впечатление, что он стыдится смотреть на царя. Он говорил о революции... «Нас раздавил Петроград, а не Россия!» Слова Гучкова горохом отскакивали от зеленых стенок. Император встал.

— Сначала, — ответил он спокойно, — я думал отречься от престола в пользу моего сына Алексиса. Но теперь я переменил решение в пользу брата Михаила. Надеюсь, вы поймете чувства отца?

Гучков подал Николаю набросок акта отречения.

— Наш брульон, — сказал он.

Николай вышел. Министр двора граф Фредерике спросил:

— Правда, что мой дом в столице подожжен бунтовщиками?

— Да, граф. Он горит уже какой день...

— Ссссволочи! — просвистел министр и замкнулся в себе Возвратился в гостиную вагона Николай-последний:

— Вот текст...

Отречение было уже переписано на штабной машинке:

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание...»
Далее он отрекался. Часы показывали близкую полночь. Отрекшегося (!) императора Гучков и Шульгин стали упрашивать, чтобы он начертал указ в правительствующий сенат:

— О назначении председателя Совета Министров.

За чем дело стало? Бывший император охотно согласился.

— Кого вам надо в презусы? — спросил, присаживаясь к столу.

— Князя Львова.

— Львова так Львова, — согласился Николай: ему-то что? Написал указ. Шульгин откровенно поделился с царем:

— У нас в Думе сейчас — ад кромешный. Скоро нам, благонамеренным, предстоит принять решительный бой с левыми элементами...

На лице бывшего императора было написано злорадное: «Я уж с ними достаточно повозился, теперь возитесь вы, господа...» Акты государственной важности всегда подписываются чернилами. Николай же подписал акт отречения не чернилами, а — карандашом, будто это был список грязного белья, сдаваемого в стирку.

* * *
Вернулись в Петроград рано утром. Оказывается, шила в мешке не утаишь, и лидеров Думы на вокзале встречали. Всем было интересно, какого кота они привезли в темном мешке. Гучкова сразу же отодрали от Шульгина и увели под локотки — для речеговорения.

Шульгина тоже поволокли от перрона:

— Войска уже построены. Скажите им... скажите!

Помещение билетных касс Варшавского вокзала стало первый аудиторией, где русский народ услышал об отречении Николая. Войска стояли в каре «покоем», а не заполненное ими пространство забила жарко дышащая толпа. Стоя внутри каре, Шульгин вырыдывал из себя:

— ...Он, отрекаясь, подал нам всем пример... богатые и бедные, единяйтесь... спасать Россию... о ней думать... война... раздавит нас... один путь — вместе... сплотимся все... вокруг нового царя... царя Михаила... урра-а!

Его выхватили из каре штыков, потащили к телефону:

— Милюков! Милюков просит вас... срочно.

В телефонной трубке перекатывался профессорский басок:

— Все изменилось. Не объявляйте отречения.

— Я уже объявил. Я сказал... всем, всем, всем!

— Кому, черт побери?

— На вокзале. Войска... народ. Я им — про Михаила!

— Ляпнули... как в лужу, — отвечал Милюков. — Пока вы ездили в Псков, здесь закипела буря. Восстановление монархии почтут за оскорбление... Нас раздерут на сто кусков. Нас четвертуют. Не царь нужен сейчас, а Учредительное собрание... Вот несчастье!

— Сейчас побегу, — сказал Шульгин, — Предупредить Гучкова.

— Да, да. Пусть не делает глупости. И с вокзала поезжайте на Миллионную, двенадцать. Квартира князя Путятина...

Шульгин отыскал Гучкова на митинге в цехе железнодорожных мастерских. Через закоптелые стекла крыши падал грязный свет. На помосте «эшафота», сколоченного из досок, стоял Гучков — и молчал. Вместо него выступал рабочий:

— Правительство? А кто в этом правительстве? Может, от народа? Как бы не так... Вот князь Львов — премьер. А кто по финансам? Не те, кто нужду познал. А сам господин Терещенко — миллионер. Одних сахарных заводов штук десять, а то и больше... Сладкая жизнь!

Шульгин коснулся шубы рядом стоящего инженера:

— Именем свободного отечества... заклинаю... вот этот пакет... выходите спокойно... и донесите до Думы. Поняли?

Инженер вовремя вынес акт отречения Николая, ибо вскоре, как и предугадал Шульгин, с трибуны раздался голос:

— Закрыть все выходы! Гучков и Шульгин привезли... а что они привезли? Мы разве просили их в Псков ездить? Не от Совета рабочих поехали — от Думы своей. А кто в Думе? Помещики. И потому я, товарищи, советую душевно, чтобы Гучкова и Шульгина обыскать.

Шульгин дотянулся до помоста — до Гучкова.

— О царе Михаиле, — шепнул, — ни звука... Растерзают! Он сам вскочил на трибуну и заговорил:

— Именно сейчас, в этот исторический момент, должна состояться встреча Думского комитета с Советом ваших депутатов... с вашим же Советом, товарищи! Как вы можете нам не верить? На этом совещании все решится. Все будут довольны. А вы двери запечатали...

Их выпустили. На площади перед вокзалом думцев ждал автомобиль под красным знаменем. Человек, весь в коже, с большим наганом в руке, распихивал перед собой толпу:

— Дай пройти! Товарищи, идут облеченные доверием народа...

Шульгин сказал кожаному владельцу нагана:

— Велите шоферу ехать: Миллионная, двенадцать...

Трамваи не работали. День был солнечный. Магазины закрыты. Никто не ходил по панелям — толпа перла посереди улиц. Половина людей была вооружена. Трехсоттысячный гарнизон столицы растворялся в этой толпе, празднующей свободу. Два «архангела» из охраны Гучкова и Шульгина лежали животами на крыльях автомобиля. Выдвинутые вперед штыки пронзали воздух ожесточенно.

— Не выколите глаза людям! — кричал из кабины Шульгин.

* * *
Миллионная, 12 — особняк князя Путятина, где затаился от толпы новый император всея Руси. Здесь же собрались и все члены нового кабинета: Родзянко, князь Львов, Милюков, Керенский, Некрасов и прочие... Милюков говорил так, словно накаркивал беду:

— ...ваше высочество... не откажите! Если не вы, то pоссия пропадет... такая история... бурная, великая... Что ждет нас без царя? Кровавое месиво... анархия... хаос...

Михаил покорно слушал. Терещенко зашептал Шульгину:

— Не могу... я застрелюсь. Что делать? Рядом со мной Керенский, он весь дрожит... его колотит. Боится... надежных частей нет.

Керенский обрушил на великого князя лавину слов:

— Я против монархии, я республиканец. Как русский русскому, скажу правду. Недовольство народа против монархии... нас ожидает война гражданская... как русский русскому... если нужна жертва... примите ее... в любом случае за вашу жизнь я не ручаюсь!

Михаил подумал и отрекся, оставляя престол бесхозным.

За ученической партой в классной комнате дочерей Путятиных писали опять акт об отречении. «Мы, Божией милостию Михаил, Император и Самодержец Всероссийский...» За партой поместились: Шульгин, Набоков и юрист Нольде; возле них учителем прохаживался Михаил.

— Что вы пишете? — возмутился он. — Я же еще не царствовал... Триста четыре года начались Михаилом — Михаилом и закончились.

С высоты скоротечного величия мнимого трона Михаил послал благословение новому Временному правительству и осенил Русь надеждой на ниспослание власти Учредительному собранию.

К нему подошел князь Львов, и Михаил обнял его:

— Благословляю вас на премьерство...

Тут к великому князю судорожно подскочил Керенский:

— Мы донесем драгоценный сосуд вашей монаршей власти до Учредительного собрания, не расплескав из него ни единой капельки!

Долго спорили, как писать о рождении Временного правительства.

От кого родилось оно — от Думы или от «воли народа»?

Керенский неистово вопил:

— От имени Совета рабочих и крестьянских депутатов я торжественно заявляю о создании нашего правительства лишь через волю народа!

Родзянко сожмурился в едчайшем сарказме:

— Только воля народа! Тем более в презусы князя Львова сам государь император назначил... Выбросьте «волю народа»! Все равно никто не поверит, только шум будет лишний. А нам и без того ругни хватает. Или не слышали, как орут на улицах: «Долой Родзянку!»

Ходили средь парт. Средь разбросанных детских игрушек.

Шульгин говорил, страдальчески дергая плечом:

— Как жалобно зазвенел трехсотлетний металл драгоценной короны, когда его ударили об грязную мостовую...

Над Невой горел закат. По Миллионной, заворачивая на Мошков переулок, прошла рота матросов; они распевали:

Ешь ананасы, рябчиков жуй —
День твой последний приходит, буржуй...
Слова незнакомые. Расходясь, министры молились: — Да поможет Господь Бог нашей России!

* * *
Актом своего отречения Николай на время парализовал ярость монархистов. Мало того (и это, пожалуй, самое главное), армия и флот теперь оказывались автоматически освобождены от присяги на верность царю. Отныне офицер не будет вступать в конфликт со своей совестью — он может открыто переходить в стан революции.

Долг, честь, присяга — это ведь не пустые слова!

Нельзя их закидывать под лавку...

4
Фон Грапф (сегодня небритый) хрустнул костяшками пальцев:

— Я бы отдал десять лет жизни, только бы эта гадость не увидела света. Какой мерзавец догадался подложить под русскую армию и русский флот такую свинью?

— Позвольте глянуть и мне, — сказал Артеньев.

Это был «Приказ № 1» Петроградского Совета. Вставание во фронт и отдавание чести отменялись (переживем!). Теперь его назовут не «благородием», а «господином старлейтом» (тоже плевать!). Офицер должен обращаться к матросу на «вы» (что ж, это не страшно).

Но зато дальше, Артеньев был не согласен:

— Кто будет командовать флотом и кораблями? Выборные депутаты? Вон Сашка Платков тарелки для нас моет к обеду — его выберут, а ты его слушайся? Это грязная провокация... Что остается нам, офицерам? Сидеть по каютам? Мусолить книжки? Может, это отменят?

— К сожалению, — отвечал Грапф, — бомба уже взорвалась. Осколки ее разлетелись широко, и голыми руками их не схватить... Однако если мы будем отсиживать революцию по каютам, то революция пойдет не так, как нам хотелось бы. Нужна консолидация мыслящего передового офицерства. Надо противостоять хаосу и анархии. Я отъеду в Гельсингфорс, там пока спокойно, хочу переговорить кое с кем...

«Новик» за зиму обшаркался бортами у стенок ревельской гавани. Глазу моряка неприятно видеть пятна сурика, заляпавшего ржавь и копоть электросварки. Ревель, засыпанный снегом, дремал в отдалении, струясь в небо дымами, и казалось: так было, так есть и так будет бесконечно — даже через века.

Артеньева навестил штурман Вацлав Паторжинский; за зиму они успели сдружиться, и старлейт был рад этому приятельству, ибо прежняя близость с Дейчманом окончательно развалилась.

— Не помешаю? — спросил Паторжинский, входя. — Кажется, в Финляндии не все благополучно... Я уж не говорю о революции, но финский сенат заговорил о самостоятельности. Польша под немцем, я здесь, на русской службе, и вообще... ничего не ясно!

Разговор обещал быть серьезным, непростым. Но Ревель вдруг наполнился ревом гудков, кричали с вокзала паровозы, и Артеньев взялся за грудь, где часто-часто забилось сердце:

— Забастовка! Только этого нам сейчас не хватало... К нему пришел Семенчук, одетый по всем правилам формы:

— Разрешите увольнение на берег?

Артеньев был против шлянья в такое время, но тут он сорвал с доски личного состава медную бляшку с номером гальванера:

— Разрешаю. Ты дисциплинированный матрос, и... только поэтому. Но ты мне скажи, на кой черт тебе сдался сегодня берег?

— Не берег, — ответил Семенчук. — Теперь революция, и могу вам честно сказать: я большевик. Иду по делам. Запретить не можете.

Артеньев вспомнил о «Приказе № 1».

— Вы очень много на себя берете, — сказал с неудовольствием. — И почему вы решили, совсем не мудро, что только простонародье может верно страдать за Россию и будто только вы, рабочие да крестьяне, способны быть вершителями ее исторических судеб? Это уже большое нахальство — считать себя умнее других людей... А впрочем, катись на берег. Что я тут с тобой спорю?

Потом с папиросой он вышел курить под срез полубака. Надоел этот ремонт, этот Ревель, поскорей бы в Ирбены и в Моонзунд — там люди проще и все понятней... Через леера прямо на причал лез кондуктор Хатов с чемоданом. Отличный служака, и вдруг такое дикое нарушение флотской дисциплины. Моряк никогда не полезет через леера. Артеньев строго окликнул Хатова, но кондуктор — будто и не слышал: ушел. Старшина Жуков, стоя у сходни, видел эту сцену:

— Да он чокнутый... анарха! Только помалкивал. А теперь пришло его время. Пошел к дружкам своим... дров наломают, балбесы.

В коридоре кают-компании между кают шатался Петряев:

— Старшой! Кто мне ответит, где сейчас место офицера? Артеньев печально сказал артиллеристу эсминца:

— Дорогой мой, склянки отбили девять, а ты... уже пьян? Ревельские заводы стонали во мгле морозного рассвета.

— Я не пьян. Я только потерял чувство юмора. Что же дальше-то будет? Ведь Россия занялась революцией некстати... война! Немец не станет ждать и попрет нас дальше за милую душу.

— Наш долг — не пропустить его.

— Долг? — усмехнулся Петряев, и клок волос болтнулся на его лбу (так жалко его стало!). — Это слово из какого лексикона? Все кричат: свобода... равенство... братство. О долге не слыхать!

— Ну, так я скажу тебе: долг, как и совесть, существует.

В спину старшего офицера Петряев произнес глухо:

— Как бы тебя за это не убили первым...

* * *
Неподалеку, приткнувшись к стенке, стояли еще два эсминца — «Охотник» и «Пограничник». В середине дня, проломив ворота порта, громадная толпа рабочих манифестаций с фабрики Лютера и с завода Беккера тронулась прямо к кораблям Минной дивизии... Грапф перед отъездом в Гельсингфорс приказывал — чужих на борт не принимать, и Артеньев, чуя беду, велел наружной вахте:

— Сходню... убрать!

Сходню выдернули из-под ног манифестантов. Рдеющая знаменами толпа остановилась возле эсминца, подняв на руках оратора:

— Товарищи моряки, в этот великий день... в это празднество наступившей свободы... сбросьте тиранов, омытых в вашей крови! Идите в наши колонны... всему миру мы... вознесем... правду.

— Вон отсюда! — кричал Артеньев. — Здесь вам не место!

Из другого конца гавани — так, словно быстро чиркали и тут же гасили спички, — вспышками бился прожектор на мостике «Москвитянина». Артеньев, прищурясь, прочел по проблескам:

«Мы командира уже убили. Расправляйтесь и вы...»

Сходня вдруг поехала обратно на причал.

— Назад сходню! — и в этот момент Артеньев ощутил, как тяжело провисла пола его кителя: кто-то, зайдя сзади, опустил в карман ему пистолет; обернулся — перед ним стоял минер Мазепа. — Игорь, это ты? Только не вздумай стрелять — погоди... обойдется...

Офицеры стали уговаривать матросов не уходить с рабочими. Уговаривали пылко, страстно, настойчиво и любезно:

— Ну, ребята, ну, не надо. Посидите дома... завтра пойдете. С мостика гаркнул сигнальщик вниз — в самую заваруху:

— Семафор от начдива Развозова: по двадцать человек с каждого эсминца можно отпустить, чтобы далее порта не ходили...

Сергей Николаевич махнул рукой:

— Двадцать человек, но не больше... Подайте им сходню!

С грохотом она двинулась на причал — побежали.

На эсминцах осталось по... двадцать человек. Плюс офицеры.

— Куда они пошатались? — спросил Мазепа.

— Мне их намерения неизвестны.

— Будут участвовать в революции, — вставил Дейчман.

Артеньев с презрением оглядел инженер-механика:

— А вы даже не участвуете — вы только устраиваетесь в революции, как в неудобной комнате. Комната плоха, но другой нет, и потому заранее приживаетесь к ней, как клоп к тощей перине...

Мимо эсминцев, гремя сапогами, бежали еще матросы.

— Это уже с крейсеров... тоже пошли!

— Я еще раз спрашиваю, — сказал Петряев, — где сейчас место русского офицера? Может, и мне шагнуть через леер?

— Иди в каюту. Закройся. И проспись до обеда.

Офицеры разбрелись по каютам. Кажется, там шло тишайшее, осторожное пьянство. До нормы, чтобы не терять головы. Быть пьяным, но только не качаться. Артеньев прохаживался вдоль минных рельсов. Надоел хлам ремонта... Мимо него продефилировал на сходню и Дейчман, одетый под матроса — в бушлатике, только фуражка офицерского покроя прикрывала голову. Глупую голову!

— Куда, мех? Назад!

— Сейчас свобода... не имеете права.

— Назад! Вы мне противны в таком виде...

Дейчман хотел что-то возразить, но не успел. Жесткий кулак Артеньева свалил его со сходни обратно — на палубу, на рельсы.

— Оденьтесь по всей форме, как офицер, тогда отпущу...

Это был второй случай за время службы, когда Артеньев ударил подчиненного. На этот раз ударил своего же — офицера. Резко повернувшись, старшой уходил под полубак — тоже закрыться в каюте.

* * *
Мистическая корпорация шварцгауптеров не думала, что доживет до таких времен. Сейчас старшины этого древнего братства наблюдали из окошек Дома Черноголовых, как валит мимо толпа — прямо к «Толстой Маргарите». Матросы с эсминцев и рабочие-ревельцы уперлись в башню «Маргариты», а через Большие морские ворота их подпирали крейсерские — запоздавшие. «Толстая Маргарита» — вся в старой кладке, четыреста лет отстояла она, и никто еще не решался штурмовать ее первобытные стены.

— Сымай караульных!

Караул и сам брякнул наземь винтовки.

— Братцы, да знаете ли вы, кто сидит в «Маргарите»?

— Открывай!

— Здесь же матросы... еще по бунту на крейсере «Память Азова». Сколь годочков. А открыть не можем — ключей у нас нет.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.