Моонзунд

Кронштадт... он был какой-то новенький, совсем не такой, как раньше, в дореволюционное время, словно ему надо было пролить кровь нескольких сот человек, чтобы обновиться, помолодеть, расцветиться радужными надеждами.
И. Ясинский. Роман моей жизни
«Виола», легкая как скрипка, посвечивая бортами, купается в усыпляющем плеске. 1 мая 1917 года над кораблем подняли красное полотнище, в центре которого два скрещенных якоря, а по углам — четыре буквы: «Ц», «К», «Б» и «Ф», что означает — Центральный Комитет Балтийского Флота (сокращенно — Центробалт). Это был искристый кристалл в насыщенном растворе, который притягивают к себе все активные элементы...

В президиуме — Павел Дыбенко, матрос с транспорта «Ща».

— Ну, вы меня все знаете, — говорит он при знакомстве и сует цепкую клешню руки, прожигая насквозь своими глазищами.

Двоевластие в стране — Совет и Правительство.

Двоевластие на Балтике — Центробалт и Командование...

По ночам на трепетной «Виоле» — писк, визг, беготня по спящим людям — это крысы, в которых Дыбенко швырнет ботинками.

— Стрихнину вам мало, что ли? — кричит он.

В составе Центробалта 33 депутата, только 12 членов РСДРП(б). Остальные — эсеры, меньшевики, анархисты. Есть и офицеры, которые желают добра, видят это добро в революции, но еще многое неясно для них. Они скользят по поверхности революции, боясь окунуться с головой в ее бушующие недра. Они только «сочувствующие», и спасибо им за это сочувствие...

Флот раскололся на куски, как перезрелый арбуз, который трахнули об мостовую, — каждый корабль вырабатывает на митингах свои местнические решения. Центробалт должен, как пуповина, связать воедино разорванные артерии Балтики, насыщенные бурной кровью, которая вскипает от сумбура событий. Взволнованная страна ждет созыва Учредительного собрания, которое, казалось, разложит по полочкам все чаяния народа. Центробалт мечтает о созыве первого общебалтийского съезда... Как при этом поведут себя офицеры?

Ревель — столица кораблей быстроходных, часто рискующих. Они принимают на палубы и мостики тонны воды; жестокие ветры съедают кожу, наливают одурью глаза. Порывисты и резки, крейсера и эсминцы накладывают отпечаток и на свои команды. Может, оттого-то ревельские офицеры стали действовать активнее других. Там верховодил Дудоров, начальник Балтийской Воздушной дивизии. Дыбенко еще раз перечитал резолюцию съезда офицеров Ревеля:

«Под влиянием неправильно понятой проповеди борьбы с буржуазией, которую ведут среди матросов идейные люди, все офицеры, несмотря на то, что большинство из них фактически принадлежит к интеллигентному пролетариату, считаются буржуями, против которых надо бороться...»
В какой-то степени так: сыновья врачей, педагогов, мелкотравчатых чиновников — вряд ли они станут врагами народа. Но выборности не признают и грозят Центробалту бойкотом. «Выборное начало командного состава в армии и флоте вообще ведет к разрушению военной силы, во время же войны проведение этой реформы является изменой...» Крепко загибают крейсера и эсминцы!

Большие черные крысы скачут через Дыбенку. Среди ночи он вынимает из-под подушки громадный наган, открывает пальбу:

— Надоели вы мне...

* * *
Как дети малые, играли матросы со свободой, и эти игры становились порой опасны. Опасны для них же — для самой революции! За бастионами фортов, отрезанные морем, кронштадтцы варились в собственном соку, и сок бродил, грозя закваситься микробами анархии, вредными бациллами самочинств и самостийности.

Арестованных офицеров Кронштадт держал в тюрьме. В листовках писали: «Правда, тюремные здания Кронштадта ужасны. Но это те самые тюрьмы, которые были построены царизмом для нас. Других у нас нет...» Все это так. Но комендант тюрьмы, выбранный из матросов, каждодневно обучал офицеров пению революционных песен. Какой-нибудь каперанг, прошедший через Цусиму, по первому приказу коменданта вскакивал и услужливо запевал:

Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут...
А в глазах стояли слезы. Это было уже издевательство над человеком, но кронштадтцы, ослепленные днями свободы, этого не понимали.

— Мы же пели для них «Боже, царя храни», пусть и они теперь стараются.

Кронштадтцы «драили» свой город, как медяшку перед смотром, как поясную бляху перед любовным свиданием. Город засверкал! Попался ты пьяным — всыплют так, что забудешь опохмелиться. Алкоголиков наказывали полной конфискацией имущества. Плачь не плачь, а последний стул из-под тебя выдернут и в клуб утащат. По вечерам, в море разноцветных огней, подсвеченная с моря прожекторами, Якорная площадь кишела митингами, где каждый говорил что хотел. Чтобы пресечь вздорные слухи в народе, Кронштадт (впервые за всю историю свою) открыл ворота, приглашая к себе гостей.

И потянулись паломники, как пилигримы ко святым местам. Город-крепость поражал людское воображение. Но порядок был идеальный. И при посещениях тюрьмы арестанты в офицерских мундирах дружно пели — по приказу коменданта:

Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов...
Прибывшие в Кронштадт экскурсанты дружно подхватывали...

Это была уже профанация.

* * *
Линейный корабль «Республика» — (бывший «Император Павел I») прибыл в Ревель под красным знаменем. На бортах его был растянут лозунг: «Вся власть Советам!»

Словно того и ждали крейсерские — кинулись на линкор с кулаками, сорвали с мачты «Республики» красный флаг и, вместе с лозунгом, разодрали его в мелкие клочья.

Здесь, на крейсерах, были сильны авторитеты не только эсеровские. На крейсерах чтили Плеханова с его «Единством», крейсерские Керенского за брата считали:

— Сашка-то сказал... А наш Сашка Федорыч не так учит!

Когда откроется Общебалтийский съезд, из Ревеля придут на рейд Гельсингфорса серые, будто обсыпанные золой, крейсера — «Олег» и «Богатырь» с «Адмиралом Макаровым». Защитники министров-социалистов, они сдернут чехлы со своих орудий.

Ты, товарищ, с докладом своим выступай. Ты, товарищ, декларируй себе в удовольствие. Ты резолюцию пиши, конечно. Но все-таки в окно поглядывай... Вот они — крейсера! Вот их калибр!

...Согласия не было. Его предстояло завоевать. В драках. В спорах, когда от ярости из глаз сыплются искры.

Близился кризис.

Кризис
Вердеревский: Я вижу, что развал идет полным ходом. «Петропавловск» вынес резолюцию с ультиматумом Временному правительству убрать 10 министров в 24 часа и постановил бомбардировать Петроград, если это требование не будет выполнено... «Слава» отказывается идти в Рижский залив... Я уже не говорю о доверии к себе. Теперь, в таких серьезных событиях, личности тонут...

Протокол беседы адмирала с Центробалтом
1
Опять они уходили — «Новик» отдавал концы... Дунуло ветром слегка. Качнуло эсминец справа. Вот и море!

— Слава богу, — перекрестился Артеньев. — Здесь митингов нет, и брататься корабли еще не умеют. Это тебе не солдаты.

Сунул в карман кителя блокнот, обошел нижние отсеки:

— Товарищи, подписывайтесь на «заем свободы»... Ну? Кто даст? Портнягин, тебя на пять рублей подписать можно? Не похудеешь?

Качнуло еще раз, и матрос уперся сапогами в палубу.

— Чего, чего? — спросил, потускнев лицом.

— Ну, три рубля. Будешь подписываться?

— Нет. На кой?..

Поход продолжался. От носа до кормы. Никто не жертвовал денег на продолжение войны. Артеньев вернулся на мостик, уже весь мокрый от брызг, косо взлетающих из-за борта, и там отряхнулся.

— Хоть бы дали мне кавторанга, и уйти с этой собачьей должности. Визгу много, а шерсти мало, как от поганой кошки...

Балтийский флот вступал в новую полосу испытаний, для многих неприятную: стали тасовать офицерские кадры. Для офицеров чистка кают-компаний была как жупел... Куда денешься?

«Новик» пролетал за Гангэ, берега едва белели вдали.

— За себя я спокоен, — зевнул Грапф. — Меня чистка не коснется, ибо я вступил в демократический союз офицеров... А вы?

Артеньев поднял к глазам бинокль, чтобы не отвечать сразу. В панорамах линз серебристо струилась морская тишь, косо и безнадежно мазнуло по горизонту клочком паруса. Над рыбным косяком кружили чайки — словно пчелы над банкой с вишневым вареньем.

— Какой я политик? — ответил старшой. — Впрочем, если меня выбросят с флота, это станет трагедией всей моей жизни. Буду на Невском, весь в орденах, продавать спички... поштучно!

Неожиданно он вспомнил того пленного немца с крейсера «Норбург», который советовал экономить на спичках. Черт побери, а ведь он был прав тогда — спички на Руси пошли на вес золота, а дрова в Питере ценились чуть ли не в бриллиантовых каратах.

— Пусть вышибают, — сказал Мазепа, — меня примет Колчак! Черноморский комплектуется из украинцев, и над его флагманом скоро уже взовьется желто-блокитное знамя великой Украинской Рады.

Из штурманской рубки с юмором откликнулся Паторжанский:

— Рада и сама не рада, что она Рада!

— Не смешно, — злобно отвечал Мазепа. — Украина способна стать великой мировой державой. Она засыплет всю Европу дешевым хлебом, даст свой уголь, свое железо, свой интеллект Пилипенок...

В белом кителечке скатился по трапу артиллерист Петряев:

— Мало вам политики, так вы еще в этот щербет навоз мешать стали. Я вот русский и знаю только одну Раду — Переяславскую!

Грапф подтянул на руках истертые старые перчатки:

— Одно могу сказать: раньше, в так называемое проклятое царское время, русский флот подобных вопросов не ведал...

Минер, поняв свою отверженность, с вызовом нырнул в люк.

— А мы вот посмотрим, — выпалил снизу, — как запоет великая Россия, когда миллион солдат-малороссов откажется за нее воевать и ногою не ступит дальше своей Украины...

«Новик», легко кренясь, шел на среднем. Артеньев машинально глянул в репитер гирокомпаса, спросил Паторжинского:

— Вацлав Юлианович, отчего мы изменили курс?

— Не меняли — сто восемнадцать.

— А ни румбе — тридцать четыре.

— Может, гирокомпас у нас скис?

В низу корабля, в кардановых кольцах, гудел ротор гирокомпаса. Возле него вахтенный электрик читал Дюма.

— Ты его не ударил ли? Или перегрелся ротор?

— Нет. Точно держимся в меридиане...

На руле, невозмутим, стоял кондуктор Хатов.

— Хатов, — спросил его Артеньев, — какой был дан тебе курс?

— Сто восемнадцать.

— А на румбе?

— На румбе — тридцать четыре.

Сергей Николаевич не находил слов:

— Под монастырь нас подводишь? Куда гонишь?

— На базу, и не кричи на меня.

— Кто тебе приказывал?

— Команда устала шляться без толку, — ответил Хатов. — А ревком «Новика» плевать хотел на ваши приказы. Гоню в Ганга...

Кулак Артеньева ловко перехватил сзади фон Грапф:

— Спокойно, Сергей Николаич, спокойно... Или вы не знаете, какие сейчас настали счастливые времена?

Артеньев в яростном бешенстве наблюдал, как наплывает на корабль финский берег. Его похлопал по плечу штурман:

— Хочешь, развеселю последним анекдотом?

— Вот самый веселый анекдот, — показал Артеньев вниз.

На шкафуте стоял механик Дейчман и подхалимски подхохатывал в окружении матросни. Было в его фигуре что-то мерзкое.

— А ведь был человек, — сказал Артеньев. — Вот до какого скотства может довести подленький страх за свою шкуру.

— Зато наш мех понимает, что тебя вот с «Новика» выкинут, а он останется. Потому что ты — сатрап, а он — демократ...

Едва зашвартовались в Гангэ, как Артеньев сразу спустился в каюту, нажал педаль на расблоке. Явился рассыльный.

— Гальванера Семенчука... быстро!

Семенчук явился. Сесть ему он не предложил, но, учитывая новые времена, и сам не садился. Расхаживал, словно зверь в клетке:

— Это ваша работа? Комитетчиков? Можно ли до такой степени разорять дисциплину? Самовольно снялись с дозорной линии и обнажили Перед врагом громадный кусок моря...

Семенчук шагнул на середину каюты:

— А разве я развернул эсминец на Гангэ?

— Ты большевик, — ответил ему Артеньев. — Это ваше влияние. Кто, как не вы, замудриваете лукаво насчет ненужности войны... Вот и результат! Чего ваша левая пятка еще пожелает?..

Семенчук, не дослушав, хлестанул за собой дверью.

* * *
Жилую палубу забили матросы. Пришли офицеры, подавленные, одетые на новый манер — английский: без погон, с нашивками на рукавах, без кантов на фуражках. Сейчас их жизнь, их судьба зависят от этих зубастых и вихрастых парней, которые раньше по ниточке у них бегали, а сейчас — господа положения! — бросают окурки в иллюминаторы, кричат весело, будто собрались в цирке:

— Начинай! Кто первым номером у нас?

Заслуга Артеньева, как старшего офицера, что «Новик» не знал мордобоя, — это обстоятельство, которому раньше даже не придавали значения, сейчас, после революции, стало весьма существенным. Судя по настроению матросов, офицеры поняли, что сегодня их семья кого-то лишится... Знать бы — кого? Артеньев даже не удивился, когда поднялся Хатов и доложил собранию:

— Итак, братишки, всю нечисть, доставшуюся нам в наследство от Николая Кровавого, покидаем сегодня за борт. Чего молчите? Выдвигай кандидатуры на удаление с флота... — И сам бросил в галдеж кубрика, как бомбу: — Старлейт Артеньев — рази не деспот? Доколе же терпеть мы его тиранство станем?

— Постой, — встал Семенчук, — о старлейте потом. О нем разговор особый. Сначала профильтруем спецаков...

Грапфа не тронули как «демократа». Дружно перетирали кости минеру и артиллеристу. Решили не вышибать. Только продраили с песком и с мылом за привычку не «выкать» матросу, а «тыкать». Ладно, еще молодые — исправятся. Дейчман демонстративно отошел от трапа, возле которого собрались все офицеры эсминца. Инженер-механик решил окончательно «слиться с народом»; забился в самую гущу своих машинных да котельных, дымил оттуда (вполне демократично) козьей ножкой, даже покрикивал на офицеров:

— Ничего. Этих можно. В случае чего — поправим! И вот тут поднялся Портнягин.

— А вот наш мех! — сказал про Дейчмана. — Как его прикажете обсуждать — за матроса или за... офицера? В котельных у нас беспорядок, только жабы еще не скачут. Кочегары изленились. Холодильники текут. А мех из нашей же махры цигарки себе крутит...

— Хоб што ему! — раздался голос. — Бессовестный!

— Верно, ребята. Зачем нам такого? Мы раньше тридцать два узла давали играючи. А сейчас? Двадцати пяти не вытянем.

— Я думаю, — сказал Семенчук, косо посмотрев на Артеньева, — такие, как Дейчман, не нужны. Флот без порядка — не флот, а шалтай-болтай. Приятелев разных мы и сами себе сыщем. Не за тем ты офицером сделан, учился стока, чтобы покуривать с нами...

Веселые скрипки запели в душе Артеньева. Он крикнул:

— Встаньте, мех! Это ведь про вас говорят...

Дейчман поднялся, крутя в пальцах бескозырку. Кителечек раздрызган, без пуговиц, без воротничка, весь в маслах едучих. Чувство золотой середины дается не каждому, нужен для этого талант. А бездарные актеры всегда переигрывают.

— Я же за вас, братцы! — провозгласил он плачуще.

И тут раздался хохот. Страшный. Издевательский.

— Гляди-ка! Он за нас... Ну, комик-зырянин! Сченушил!

— Долой его с эсминца, чтобы пайка даром не трескал. В стране бабы сидят голодные, детишки. А он жрет здесь... за что?

— Убрать с флота! Сами справимся.

— Я с вами, — взывал Дейчман, — как матрос с матросом!

— А коли матрос ты, — отвечали разумно, — так валяй в боевое расписание по графику. К форсункам вставай!

Дейчман поплелся к трапу, и офицеры расступились перед ним, как перед прокаженным. Один вылетел из их компании. Что ж, решение справедливое. А сейчас будет несправедливое, и Артеньев уже внутренне сжался в комок, беду предчувствуя.

— Теперь о старлейте, — настырно тащил за собой собрание Хатов. — Ведь он, когда послабление всем нам от революции выпало, гайку эту самую взял и... крутит, крутит, крутит. — Исказив лицо, Хатов показал, как Артеньев крутит гайку. — Ведь он — садист! Ведь он наслаждается, когда мы с вами дисциплинированны!

Кубрик надсаженно орал сотнею здоровых глоток:

— Давай контру за старшим, чтобы по всей важности...

— Контра будет! — пообещал Хатов, поворачиваясь к Артеньеву. — Вот вы нам и обрисуйте в красках свое отношение к борцу за народную свободу — министру Керенскому... Пожалте!

Артеньев скупо кашлянул в кулак.

— Видите ли, — начал с сердцебиением, — Александр Федорович — это в моем понимании — как политик пока не дал ясных решений. Он отделывается речами, которые способны удовлетворить каждого в принципе, но никого на практике. Что же касается моего личного — я подчеркиваю это — отношения к нему как к военному деятелю, то... пока он себя не проявил в этой области.

— Во! — расцвел Хатов, довольный. — Видели, как он гнусную контру плетет? Такого голыми руками за хвост не поймаешь.

— А ты бы за шею хотел его? — спросил Хатова Семенчук.

— Ответ давай, — ревела палуба, — конкретно о Сашке!

Артемьев позеленел от гнева. Стоит ли осторожничать?

— Даю ответ по существу, — объявил он команде. — К вашему Сашке Керенскому я отношусь как к жалкому фигляру... Политическая проститутка! Вот я сказал, а теперь вышибайте меня с флота!

Ему сразу стало легко. В палубе наступила тишина.

— Опять гайку законтрил, — вздохнул кто-то, будто сожалея.

Подал голос боцман эсминца — «шкура» Ефим Слыщенко:

— А чего вы в Сашку-то вклещились? Нам с Керенским не воевать, не плавать. Старшой здесь фигура, вот о нем и рассуждайте.

Неожиданно завел речь больной матрос из минной команды. Лежал он на втором ярусе стандартных коек, говорил тихо с высоты:

— Старшого-то как раз и надобно поберечь. А за гайки евоные спасибо надо сказать. Крутит, и верно делает, что крутит. У него такая собачья должность. Нам волю дай, так мы в два счета все тут раздрипаемся... Не понимаю, — говорил больной, — чего вы так дисциплины пужаться стали? Не волк же — не сожрет она вас...

— Замашки старорежимные, — начал было Хатов наседать снова.

Но тут Артеньев бросился от трапа в контратаку:

— Врешь! Дисциплина воинская — это не замашка тебе. Режим старый, режим новый, а дисциплина всегда будет основным правилом службы... Я не против революции, но я враг разгильдяйства, которое некоторые прикрывают именем свободы! Что за дурная появилась манера? Если я говорю, что палуба грязная и ее надо прибрать, вы устраиваете митинг. На тему: убирать или не убирать? Я ненавижу ваше словоблудие. Морду бы вам бить за такие вещи...

— Слышали? — спросил Хатов. — Он еще вас закрутит.

— Закручу! — открыто признался Артеньев и взялся за поручни трапа. Следом за ним поскакали наверх и другие офицеры.

* * *
Артеньев не любил споров на политические темы, но после этого собрания он разговорился...

— Я не совсем понимаю, как мыслят себе большевики дальнейшее. Оттого, что они провозглашают конец войне, война ведь сама не закончится. Иной раз финал войны гораздо труднее ее прелюдии. И что будет? — спрашивал Артеньев. — Что будет, если немец пойдет на большевика со штыком наперевес?

— Он побежит, — огорчился Петряев.

— Да! А за ним, увлеченные его пропагандой, побегут и другие. Вот что страшно, вот что преступно!

— Маркс учит, — заметил Грапф, — что у пролетария нет отечества, нет любви к родине. Патриотизм коммунисты причисляют к серии буржуазных извращений ума и сердца...

Вестовой Платков сбросил с плеча полотенце, навестил Хатова.

— А там опять... контрят! До чего мне надоело посуду для них перемывать. Петряев-гад сейчас сразу две тарелки испачкал. Хлеба кусок возьмет — давай под него тарелку. Ведь скатерть чистая. Взял бы да положил хлеб на стол, как все порядочные люди делают. Так нет, ему еще тарелку подавай. Мне уж так опротивело, что я плюну, бывает, полотенцем по тарелке, плевок разотру и подаю к столу — «чисто, ваше благородие!».

Хатов собирался ехать в Петроград. Набрав в рот сахарного песку, он разжевывал его до сиропного состояния, потом клейкую жижицу искусно размазывал языком по своим ботинкам. Обувь на глазах преображалась — становилась лаковой, как из магазина.

— Еду по делам, — сообщил. — Князь Кропоткин, наш вождь, из эмиграции возвращается. Сорок один годочек не бывал дома человек. Большевики Ленина своего на ять встречали. Мы тоже не подгадим... вот, еду! Ежели не приду встречать — старикашка обидится.

2
Солнце плавило гельсингфорсский рейд, на котором в томительном зное застыли раскаленные утюги дредноутов. Броня палуб обжигала матросам пятки. Купались много: прямо с мостиков в воду — бултых. Потом лезли на корабль по балясинам штормовых трапов; голые, плясали на шкафутах, вытряхивая из ушей воду. Когда солнце уходило за античную храмину финляндского сената, над рейдом свежело.

Вечерами эскадра отдыхала от митингов, от ораторов и резолюций, от которых команды уставали гораздо больше, чем раньше от вахт, боев и приборок. Заводили граммофоны. Каждый корабль имел свою любимую пластинку. Ее гоняли часами, радуя себя и досаждая другим. О, российские граммофоны, вас никогда не позабыть!..

С учебной авиаматки «Орлица» жалобно выстрадал Морфесси:

Вы просите песен — их нет у меня,
На сердце такая немая тоска...
А затем и полилось... До глубокой ночи рыдала на дредноуте «Петропавловск» Настя Вяльцева:

Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку...

На посыльной «Кунице» дурачились в грамзаписи популярные клоуны Бим и Бом, а на благородной «Ариадне», борта которой были украшены красными крестами, гоняли по кругу, как шахтерскую лошадь, еврейского куплетиста Зангерталя:

Армянин молодой
рядом в комнате жил,
и он с Саррой моей
шуры-муры крутил...
Из кают-компании элегантной яхты «Озилия» слышался изнуренный надлом Вертинского:

К мысу радости, к скалам печали ли,
к островам ли сиреневых птиц,
все равно, где бы мы ни причалили,
не поднять нам усталых ресниц...

Эсминец «Эмир Бухарский» обожал Надю Плевицкую:

Средь далеких полей на чужбине,
на холодной и мерзлой земле...

Разведя высокую волну, прошел «Поражающий», изо всех иллюминаторов которого, словно воду через дырки дуршлага, выпирало глуховатый цыганский басок Вари Паниной:

Стой, ямщик! Не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить,
Нам некого больше любить...

А из отдаления, с захудалых и грязных тральщиков, обиженных пайком и жизнью, проливался на рейд Гельсингфорса, широко и свободно, сладостный сироп голоса Лени Собинова:

Слезами неги упиваться,
Тебя терзать, себя томить,
Твоей истомой наслаждаться —
Вот так желал бы я любить...

...Разом смолкли граммофоны. Дредноуты провернули башни.

* * *
Дмитрий Николаевич Вердеревский из начальников бригады подплава стал пятым комфлотом на Балтике с начала войны. Неглупый человек, он понимал, как будет ему трудно.

— Андрей Семеныч, — сказал Вердеревский, поблескивая лысою головой, — я должен исполнить свой долг.

— Сейчас, — ответил ему Максимов, — помимо долга воинского, существует еще и понятие долга революционного. Как-то воспримут на эскадре Гельсингфорса мое «повышение» и ваше назначение?..

Ставка не простила балтийцам выборности комфлота. Сам принцип голосования приводил в ярость генералов из Могилева, еще вчера пивших-евших на походном серебре императорского двора. Ставка нажала на Керенского, и он назначил в командующие Балтийским флотом контр-адмирала Вердеревского; Максимова же, чтобы не остался человек на обсушке мели, перепихнули в начальники Морштаба.

Вердеревский щелкнул себя перчатками по ладони:

— Обойдем корабли эскадры... вместе.

На катере, стоя рядом, два адмирала (приходящий и уходящий) выкрикивали в мегафоны обращения к эскадре.

— Будем работать, рука об руку! — обещал Вердеревский, проплывая мимо дредноутов, тяжко лежащих на воде, словно черепахи.

«Андрей Первозванный» отвечал ему:

— Долой Вердеревского... вернуть Максимова!

— Андрей Семеныч, что мне ответить на это?

— А лучше промолчите...

Вердеревский опустил бинокль, обеспокоенный:

— По антеннам «Петропавловска» пробежала искра передачи...

Линкор по радио оповещал «всех, всех, всех», чтобы министры признали за балтийцами право избирать для себя начальников. 78 кораблей гельсингфорсской эскадры поднимали флаги, тут же голосуя в реве сирен за выборное начало. Адмиральский катер пролетал, весь в брызгах пены, под стволами главного калибра линейных сил, грозивших Вердеревскому полным непризнанием, и новый комфлот покорно выслушивал брань с корабельных палуб.

— Труднейшие времена, сказал он на пристани. — И подскажите, как мне выгнать эти линкоры в море?

— Даже «Слава», — печально ответил Максимов, — даже «Слава», столь геройски воевавшая, не желает больше держать позицию. Чтобы сдвинуть линкоры с места, надо будить в матросах самолюбие и гордость. Я верю: они встанут на позицию, когда будет затронута честь революции и ясен оперативный план.

— А если затронута честь России?

— Сейчас им на это плевать с фок-мачты...

Два адмирала еще раз окинули панораму рейда. Незабываемая картина — оскорбляющая одного и ставящая в неловкое положение второго. На мачтах линкоров не был спущен флаг Максимова (вице-адмиральский), а делегация матросов пыталась сорвать с «Кречета» флаг Вердеревского (контр-адмиральский).

— Познакомьтесь с Дыбенкой, — советовал Максимов. — Он человек сильной воли, ловко схватывающий суть любой мысли. Но предупреждаю, что Дыбенко — человек с капризами и крайне честолюбив. Понравитесь ему — будет верить и поможет. Если не понравитесь, тогда...

— Простите, а что тогда? — спросил Вердеревский.

— Тогда он станет пожирать вас на каждом углу. Именно так он поступает сейчас с Керенским, и нет врага для Дыбенки более страшного, чем наш министр. Он его жрет ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно, и вся эскадра слышит хруст костей Керенского... Челюсти же у Дыбенки необыкновенно здоровые, как у негра!

* * *
Керенский совершал массу глупостей... Зачем-то сделал своим помощником лейтенанта Лебедева, которого флот совсем не знал. Да и откуда знать, если этот Лебедев был лейтенантом французской службы! Матросы крайне возмущались этим и говорили так:

— Ну, разве можно чужака к нашим секретам подпущать?

Офицеры вполне соглашались с матросами.

— Уважающий себя человек, — рассуждали флотские эстеты, — не станет носить черный мундир при белых штанах. Когда смотришь на Лебедева, испытываешь лишь одно желание: перевернуть его с ног на голову, чтобы черное — внизу, а белое наверху...

Первый съезд Балтфлота собрался, и грызня началась сразу же. Партийные распри — это тебе не дележ бачка с кашей. Бой для большевиков слишком неравен: поджимают эсерствующие товарищи, анархиствующие и прочие. Павел Дыбенко совершенно спокоен за Гельсингфорс, за Кронштадт, даже за Або и Аренсбург.

— Но зато Ревель ведрами мою кровь пьет!

Ох уж эти ревельцы... На высоких скоростях носятся по морю как ошалелые. Для них Милюков — авторитет (профессор, как же!). Резолюции свои Керенскому пересылают, он для них — непогрешим.

— Где Лебедев? — спрашивал Дыбенко на собрании.

Нет Лебедева. Устав Центробалта утвердили (со скрипением стульев) без него. Слово взял Дыбенко — как берут быка за рога:

— Предлагаю лейтенанта Лебедева вычеркнуть из списка почетных председателей. Семеро одного не ждут, а эскадра, когда она движется, не станет волокитничать, ежели один тралец отстал...

Выбросили Лебедева! Заодно и Керенскому наука.

Приехал опоздавший Лебедев, сразу поперся на трибуну:

— Утверждение устава Центробалта в таком большевистском виде есть предательский акт, означающий непризнание правительства.

Дыбенко, мрачный, шлепнул перед Вердеревским устав:

— Ваша очередь... перышко есть? Подпишите.

— Не могу, — отвечал комфлот.

— Чернил нет, что ли?

— Министр еще не подписал — Керенский!

— Вы же клялись, что «рука об руку».

— И будем работать дружно, но... не могу, Павел Ефимыч! Поймите и меня: Керенский подмахнет, тогда и я «добро» спущу.

В середине съезда на трибуну поднялся матрос. Седой. С тиком на лице. Еще не обсохший.

— Я прямо со дна моря, — сообщил он. — Пролежала наша лодка на грунте в шхерах пять часов. Затонула! На глубомере тридцать два показывало. Воздух кончился. Амба пришла. Тогда жребий бросили: кому какая судьба? Восемнадцать ребят остались лежать на грунте. А пятерым лафа выпала... по жребью через люк всплыли мы! Пятый — это я. А те восемнадцать, может, и сейчас стоят на цыпочках, в воде по уши. Добирают с подволока последние граммы воздуха. Пятеро нас... поседел вот некстати. Братцы! — выкрикнул подводник. — Уж вы постарайтесь общим решением: кончайте войну...

Вердеревский склонился к уху Максимова:

— А я хотел ее начинать.

* * *
Керенский прибыл. На перроне Гельсингфорса выли оркестры.

Дамы просили своих кавалеров поднять их, чтобы взглянуть на «министра-социалиста». «Ах, душка! Как он демоничен...»

Керенского уже завинчивало в гулком зените славы:

Пришит к истории, онумерован и скреплен,
и его рисуют — Бродский и Репин.
Вердеревский был со штабом и скомандовал Дыбенке:

— Центробалт — в кильватер... ходу!

С рукою на черной перевязи, в гетрах и бриджах, во френче британского покроя, жестковолосый, Керенский шел не улыбаясь, а за ним из вагона сыпало, сыпало, сыпало... как из дырявого мешка мусор! Это его адъютанты. Изредка, встретив просьбу или заметив непорядок, министр бросал уголком скептического рта:

— Адъютант, запишите... — и шествовал дальше.

Павлу Дыбенко он сказал с угрозой:

— Ну, хорошо. Я приду на «Виолу». Адъютант, запишите...

Встретили его на «Виоле» честь честью. Как министра. За Керенским по трапу просигналили белые штаны Лебедева. Министр сказал:

— У меня двадцать три минуты свободного времени.

— Ничего. Справимся, — утешил его Дыбенко.

И подсунул для подписи устав Центробалта.

Керенский даже не глянул — подписал: «Утверждаю». Лебедев, которого перед употреблением надо было переворачивать с ног на голову, был удивлен.

— Но я своих решений не отменяю. Адъютант, запишите... Дыбенко, радуясь, что так обошлось, объявил Центробалту:

— Слово для приветствия народному министру...

Поговорить Керенский любил, и двадцать три минуты прошли.

— Вы же уходить собрались. Не опоздайте...

Керенский растерянно замолчал. Повернулся к свите:

— Состав Центробалта пересмотреть. Адъютант, запишите! Вдогонку ему гаркнул Дыбенко:

— Состав Временного правительства тоже пересмотреть... Адъютант, запишите!

И записали.

* * *
Анархисты собирались встречать князя Кропоткина. О широте их натуры можно было судить по ширине клешей. Шестьдесят пять сантиметров — это еще не предел анархических возможностей.

— Могим и больше, да тряпок не нашли... Обедняла Русь!

Хатов с «Новика», готовясь к церемониалу встречи, повесил на грудь себе кулончик из сапфира (между нами говоря, в Ревеле одну дамочку вечерком обчистил, потому как — свобода!). Золотой, браслет с сердоликом крутился на волосатой руке котельного машиниста с эсминца «Разящий». Пили денатурат из графина хрустального, который в 1813 году забыл в Митавском дворце король Франции Людовик XVIII. Закусывали хамсой, разложенной на газетке.

Хатов, между прочим, в газетку посматривал.

— Во! Адмирала Колчака, пишут здеся, надо всенародным диктатором сделать, чтобы он всем нам деру задал хорошего.

— Черноморцы у него, — сказал котельный с браслетом, — сырком в маслице катаются. Жри — не хочу! Добавку за борт отрыгивают.

— Хохлы там. Они привыкли. Сало с салом. Хутора имеют. Хозяйственные. Коли кто в дезертирство ударится, так обязательно пушку или пулемет до жинки прут... в хозяйстве все сгодится!

Явился главарь кронштадеких анархистов.

Очевидец пишет:

«Черный длинный плащ, мягкая широкополая шляпа, черная рубашка взабой, высокие охотничьи сапоги, пара револьверов за поясом, в руке наотмашь — винтовка, на которую он картинно опирался. Не помню лица, только черная клином борода всем врезалась в память. Карбонарий! Заговорщик!»
— Пить хочу, — сказал он голосом капризного ребенка.

— Не дать ли, миляга, водички из-под крантика?

— Ходят по миру злостные слухи, — отвечал главарь, — что в мире существует такая жидкость — вода, которую употребляют обычно для стирки белья. Но мы ведь не белье стирать собрались...

Ему налили денатурату, и он успокоился. Поправил шляпу:

— Пошли! С песнями...

За князем Кропоткиным, ученым с мировым именем, человеком чистейшей души и сердца, волочился шлейф грязной накипи. Он уже знал по газетам и слухам, какие появились у него «последователи» на родине, и сердито посматривал в сторону декольтированных матросов...

Князь сказал им:

— Анархизм совсем не то, что вы думаете. Надо вам учиться. На одном мне свет клином не сошелся. Без знаний не будет свободы!

— Да мы знаем... мы же читали, — ответил ему Хатов.

— Вы и мою «Пошехонскую старину» читали?

— Ну как же! Только ее и прорабатываем.

— А мою книжку «Господа Головлевы» тоже читали?

— С нею и спать ложимся. Почитай, у каждого под подушкой.

«Историю одного города», выяснилось, они законспектировали.

— Врете! — И князь пошагал от них прочь.

Анархисты шли за ним, поплевывая семечки.

— Дурит старикашка. Цену себе набивает. Не на таких напал...

В зале ожидания вокзала Кропоткин встал на лавку и заговорил с вокзальной публикой, как говорят люди сами с собой:

— Я глубоко верю в образование безначального коммунистического общества. Верю в организацию коммунистических общин в крестьянстве. А сейчас России надо лечь костьми, но — никакого братания с гуннами и вандалами... Где же слава Плевны?

Мимо него таскали мешки спекулянты и перли на перроны дезертиры с винтовками визжали бабы... Плевать на Плевну!

3
Балтика своим крылом задела и солнечный Севастополь. Большевики-балтийцы переломили черноморцев на митингах — в их же базах! Черноморский флот развернулся на борьбу с контрреволюцией, и пришел последний час Колчака. По каютам эскадр гремели выстрелы — не убивали, нет, это офицеры сами кончали с собой.

В этот последний свой час Колчак сбросил маску демократа. На флагмане «Георгий Победоносец», вокруг которого собралась эскадра, покраснев от натуги, Колчак кричал в мегафон:

— Вы не свободные граждане, а бунтующие рабы. Вас не вразумить словами — вас надо стрелять как собак!

Эскадра ревела:

— За борт его! Эй, на «Георгии», — хватайте за ноги...

Флаг Колчака дрогнул, сползая вниз по мачте броненосца.

— Сдать оружие, — приказали ему.

Колчак выхватил свою саблю, сломал ее на колене и обломки вышвырнул за борт. Сбежав с мостика, прыгнул под капот катера, и мотор сразу заторкал, быстро доставив его на Графскую пристань. Придя домой, он сказал жене:

— Соня, моя карьера сегодня кончилась навсегда.

— Нет, — ответила жена. — Ты посмотри, что пишут о тебе в газетах: тебя прочат в диктаторы всей России...

В дверь постучали, и (как в сказке) появился долговязый американский адмирал Глэнон, прибывший в Севастополь с миссией.

— Мы прибыли, чтобы учиться у вас. Америка — страна богатых возможностей, и она сумеет расплатиться с вами...

Колчак был очень сдержанным человеком, но иногда он взрывался, как бешеный огурец, и тогда сам себя не помнил:

— Убирайтесь к чертовой матери... все, все, все!

Вечером Колчак уже покинул Севастополь, и едва исчезли окраины города, как в купе к нему просунулась голова Глэнона.

— Адмирал, — сказал он, — Штаты нуждаются в таких людях, как вы. Поверьте, здесь вы уже никому не нужны, а в Америке...

— Закройте дверь. Я устал, — ответил ему Колчак.

— Чего он хочет от тебя, Саня? — спросила жена.

Колчак открыл окно. Бурный поток воздуха ворвался в купе, и запахло степью — мятой, чебрецом и навозом.

— Американцам нужны наши секреты минного дела. Ты же знаешь, что в этом вопросе мы, русские, обскакали флоты всего мира. За океаном — детские игрушки, а не минные постановки...

На вокзале в Петрограде опять подкатился Глэнон:

— На досуге, адмирал, поразмыслите над нашим предложением. Мы не пожалеем золота. В случае согласия — вот мой адрес: Зимний дворец — миссия адмирала Глэнона...

В Мариинском дворце Колчак выступал перед министрами.

— Вы слабые люди, — заявил он правительству. — Вы замусорили Россию высокопарными словами, когда требуется только кулак...

Ему предложили ехать обратно в Севастополь и поднять на флагмане свой вымпел — тогда якобы все уладится.

— Мой вымпел разорван в клочья... Вам этого не понять!

— Может, примете на себя Балтийский флот?

— Из огня да в полымя? — спросил Колчак, кося глазами.

На выходе из дворца за адмиралом вдоль тротуара следовала машина под звездным флагом Штатов... Глэнон помахал рукой:

— Адмирал, садитесь. Я подвезу вас... Кстати, опять об Америке. Вы напрасно так относитесь к поездке за океан. Вы, русские, плохо представляете страну, которая вас отлично знает.

Колчак, не отвечая, развернул столичную газету. В глаза бросилось крупное клише. Плакат. Не русский плакат — американский! Дядя Сэм в шляпе квакера строго указывал на Колчака пальцем, а под плакатом — броская надпись:

I WANT YOU FOR US ARMY (ВЫ МНЕ НУЖНЫ ДЛЯ АРМИИ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ)

Колчак в раздражении перевернул страницу... Стихи. Кому сейчас, в такое время, нужны стихи? Он пробежал их глазами:

Америка — могучая страна
возможностей необычайных,
ты расточительнее сна
о творческих вещаешь тайнах...
«Похоже, будто все сговорились с адмиралом Глэноном!»

— Остановите здесь, — сказал Колчак. — Благодарю.

Софья Федоровна пристально вглядывалась в лицо мужа.

— Саня, у тебя какие-то изменения? К лучшему?

— Сейчас я опять встретил этого прилипалу Глэнона. Я отправлю тебя с сыном в Париж, где будешь ты жить, пока в России все не изменится. Я понял одно: без помощи Америки, Англии и Франции нам с революцией не справиться.

— Ты решил ехать в Америку?

— Пока нет. Я жду...

— Чего, Саня?

— Я очень многого жду от своей судьбы.

Он ждал момента, когда реакция призовет его в диктаторы: нужен Наполеон, нужен кулак! Но... Колчак просчитался, ибо в диктаторы уже нацелился сам Керенский. Адмирал сейчас ему просто мешал, и, кажется, он был не прочь спровадить его от себя подальше — за океан...

Колчака навестил французский легионер Зиновий Пешков:

— Адмирал, имею до вас поручение Пуанкаре — вас ждет высокий пост, если вы согласитесь взять на себя командование...

— Постойте. Не торопите меня. Я жду...

Лига георгиевских кавалеров (самая отпетая, самая монархическая) вручила Колчаку золотое оружие. Колчак почти с яростью схватил его в свои костистые пальцы. Бледными от волнения губами он истово целовал мерцающее лезвие. Он задыхался:

— Клянусь! Все свои силы... единая и неделимая... триста лет династии... А Руси — восемьсот... стояла, стоит и стоять будет! Я, адмирал Колчак... торжественно... клянусь при всех...

Глэнон первым поздравил его с высокой наградой:

— Завтра об этом будут писать наши газеты. Вас там ждут, а чего ждете здесь вы? Британская «Интеллидженс сервис» уже взяла вас под негласное наблюдение. О, пусть это вас не пугает: просто британской разведке стало известно, что германская агентура готовит на вас покушение в Петрограде. А вот за океаном...

Временное правительство выдерживало Колчака на льду, чтобы он сохранился в лучшей форме для боев с революцией. Оно требовало от адмирала жертвы. «Принесите себя в жертву... ради нас!» — так прямо и заявляли ему министры. Но ради них он не хотел идти на заклание, как глупый агнец. Разговоры и слухи о его диктаторстве не прекращались. Суворинские газеты декларировали открыто:

«Пусть все сердца, которые жжет боль об армии, будут завтра на улице... Пусть князь Львов уступит место председателя в кабинете адмиралу Колчаку. Это будет министерство победы!»
Германские подводные лодки, шныряя по Северному морю, задерживали для обысков корабли, идущие в Англию. Шла проверка документов — немцы искали Колчака. Под измененным именем, с подложным паспортом в кармане, одетый в статское платье, Колчак благополучно прибыл в Америку как почетный гость США.

...Революционная Россия на время рассталась с адмиралом, чтобы встретиться с ним уже в сибирских снегах. Именно там, поддержанный всесильной Антантой, он и станет тем Колчаком, которого знает наш народ. Россия забудет, что он был прекрасным минером и талантливым флотоводцем, что он был полярником и гидрографом, — отныне и во веки веков адмирал Колчак останется памятен как враг народа — самый опасный, самый коварный и самый сильный.

Плыть бы и плыть мне к седой земле,
бредящей именем адмирала,
так, чтобы сердце, на миг замлев,
хлынувшей радостью обмирало...
И это верно: если бы Колчак занимался только тактикой и только гидрографией, он мог бы принести большую пользу своему народу. Многие его товарищи служили в советском флоте, воссоздавая его, усиливая и совершенствуя, и умерли в высоких чинах и всенародном Почете.

Но не иная земля у плеча
и не акулье скольженье у клюзов:
путь мой искривлен рукой англичан,
бег мой направлен рукою французов...
* * *
Под шпилем Адмиралтейства — суетня, хлопанье дверей, звонки телефонов, авральная работа по спасению флота от революции.

Ревельский Дудоров — теперь помощник Керенского по морделам, а Лебедев — заместитель по морделам. Первый — контр-адмирал, а второй лейтенантик, но это дела не меняет. Ребята они еще молодые, горячие, хваткие, нахальные, верткие.

Петроград бурлит за окнами. Путиловцы идут, как шли 9 января к Зимнему дворцу, но теперь демонстрация заворачивает к Таврическому. Рабочие идут с женами и детьми — как шли когда-то к царю, чтобы сказать о нуждах своих. Толпы перегородили мосты, ревут грузовики с пулеметами. Министры-кадеты вышли из кабинета (опять кризис власти). Коалиция разваливается — революция строится. А впрочем, подобная обстановка не радует и большевиков. Члены ленинского ЦК призывают Петроград к спокойствию. Нельзя начинать. Еще рано. Демонстрации преждевременны. Не допускайте, товарищи, призывов к свержению Временного правительства...

Стихия — не машина, ее не остановишь.

— Задвигался Кронштадт, — сообщил Лебедев. — Если он войдет в Петроград, набережные захлестнет... все погибнет.

— Кронштадт удержать! — бесновался Дудоров. — В конце концов, мы не остановимся перед торпедированием кораблей...

Кронштадт звонил в ЦК партии, просил к телефону Ленина, но к аппарату подошел Зиновьев.

— Выступление Кронштадта, — доложил Кронштадт, — совершенно неизбежно, и отвратить его мы, большевики, не способны.

— Подождите у аппарата, — сказал Зиновьев, — я сам не решаю. Я посоветуюсь с Владимиром Ильичей...

Кронштадт ждал. Зиновьев снова взял трубку:

— Ленин нездоров и сам подойти не может. ЦК рекомендует Кронштадту превратить демонстрацию в мирную манифестацию.

— У нас все вооружены до зубов. Мы хотим драться!

— Ленин — против. Пусть демонстрация будет вооружена, но Кронштадт должен демонстрировать лишь с мирными намерениями...

Адмиралтейство связалось с Гельсингфорсом. Дудоров наказал Вердеревскому выставить на путях к Петрограду подводные лодки: команды их охотно повинуются своему бывшему начальнику. Ревель уже ощетинился против большевистского Центробалта. Накануне пришли и бросили якоря в Гельсингфорсе крейсера «Олег», «Богатырь» и «Рюрик». Посверкивая пушками, прилетели эсминцы «Внимательный», «Выносливый», «Орфей», «Самсон», «Меткий». Затаенно перемигиваясь, словно заговорщики, подкрались к Центробалту три субмарины: «Рысь», «Пантера» и «Тигр».

На «Кречете» раздумывал над приказами Вердеревский:

— Как быть?

На «Виоле» Дыбенко тоже думал:

— Как фуганем по «Кречету» парочку снарядов — пустое место останется, и даже галоши комфлота не всплывут... Завтра, завтра... Завтра поворот: или мы — или они!

4
Читатель! Я понимаю — об этой июльской демонстрации, которая вошла в историю нашего государства, ты уже читал не однажды. Ты знаешь о ней еще со школьной скамьи, и написано об этой демонстрации столько, что можно составить целую библиотеку... Писать сцену собрания трудно. Еще труднее описать демонстрацию. Даже когда она несет через улицу идею. Ибо движение людской реки многолико и однолико, многоголосо и одноголосо. У демонстрации нет героя — здесь один герой. Это сама демонстрация... Я смотрю сейчас на старые фотографии, запечатлевшие июльскую демонстрацию, я знаю, что ее ждет сейчас не победа, а поражение, и я чувствую, как сам незаметно сливаюсь с этой толпой. Изнутри ее, растворившись в ней, я описываю ее — молодой и красивый!

* * *
...Я всю ночь не спал, как и братва. Всю ночь не спал Кронштадт, не спал Гельсингфорс. А небо над Балтикой было в тучах. Моросил теплый дождик. В Маркизовой Луже нас встречал буксир, на котором был член Исполкома Петроградского Совета, и он нам через матюгальник долго мозги вкручивал:

— Убирайтесь к чертовой матери назад... Предатели! Подлецы! Вас никто не просил в столицу, в которой все спокойно...

Корабли входили в Неву, подруливали прямо к Английской набережной. Здесь нас встречали большевики, предупреждая:

— Не стрелять, товарищи! Демонстрировать мирно.

Напротив университета стоял автомобиль. Когда подошли ближе, из машины встала в рост с речью Маруся Спиридонова. Что она кричала нам — я не помню, наши колонны шли скорым маршем. Тысячи были нас, многие тысячи, и мы шли ко дворцу Кшесинской. Вот и садик, голубели в небе пасмурном эмали татарской мечети.

— Ленина! — стали просить матросы. — Давайте сюда Ильича!

Выступал с балкона Луначарский, говорил с нами Свердлов.

— Ленина! — просили мы у них с улицы...

Ленин вышел на балкон. Ильич извинился, что сегодня не в настроении говорить, потому что болен. Его речь — два слова, не больше. Никаких программ. Никаких призывов к свержению. И мы пошли дальше... Он тогда словно предчувствовал, что ждет Балтику впереди, и — стойкость, выдержка, вера! — лишь к этому он призывал.

Военные оркестры трубили уже на Троицком мосту. Прохожие глядели на нас с ужасом. Особенно на Невском нашего брата боялись. На углу Литейного посыпались пули. Я шел в голове колонны, а те, что шагали в хвосте ее, даже не слышали выстрелов, — столь велика была наша сила. Пули бились под ногами, многие даже не сразу поняли, что по ним стреляют. Первая кровь брызнула на панель. Колонна расстроилась. Я укрылся в подворотне, видел, как ползут раненые. Вокруг меня сдергивали с плеч винтовки, стали палить по окнам и чердакам. Я выпустил всю обойму, вставил новую...

— Стройся! — раздалась команда, но построить нас снова в порядке было уже невозможно.

— Не нервничай! — орали вокруг.

Мы шли дальше уже стенкой, забив не только мостовую, но и все тротуары. Помню, как при нашем приближении с визгом опускались железные шторы на витринах магазинов. «Кронштадт идет!..»

Вот и Таврический, здесь вдоль Шпалерной, за решетками садовой ограды, теснились рабочие. Рядом со мной шагали два матроса, один с «Авроры», другой со «Штандарта», они разговаривали:

— Свернем шею сразу всем, и... даешь Советы!

Кто-то сказал, что арестовали министра Чернова — он был эсер, по земледелию, кажется. Все кричали по-разному, и мало кто понимал, что происходит и зачем сюда пришли.

— Стой, братцы! Декабристы так же стояли.

— Ого! Много они выстояли?

— Пальнут с чердака... пропадай молодость!

— Стой, говорю. Ленин уже прибыл...

Из толпы стали выкликать имя Церетели:

— Церетели! Пусть он скажет, что происходит...

Вышел из дворца Свердлов:

— Вместо Церетели сегодня — я!

Мы засмеялись. Я протиснулся через ораву матросов к рабочим. На руках женщин спали дети. Звякали кружки с водой, за которой бегали куда-то далеко. Я спросил одного мастерового:

— Отец, а давно вы здесь загораете?

— Второй дён на земле... не пимши, не жрамши.

Тут и другие вступились:

— Вы-то, кронштадтские, еще первачи. А мы вот ночь здесь околевали. Дюже озябли. Неужто так и уйдем ни с чем?

— А чего добиваетесь? — спросил я. — Лозунг у вас есть?

— Эй, Локтарев, покажи малому лозунг наш...

Один рабочий вскинул над садиком красное полотнище, на котором я прочитал: «Вся власть Советам!" Все ясно. Я вернулся.

— Долго будем стоять? — у дружков спрашивал.

— Да хто его знае... Народу уйма, а толку нет.

— Делегатов-то к Ленину послали?

— Были уже. Там вциковские о нас совещаются...

Неожиданно раздался возглас:

— Всем, всем, всем... всем можно разойтись!

Нас было тысяч сорок в бушлатах, и, когда мы разом заревели, казалось, обрушится купол Таврического дворца.

— Это почему же разойтись? А на что шли?

Вциковские стали нам разъяснять:

— Товарищи, своей солидарностью и своими большевистскими лозунгами вы цели уже достигли... Подумайте о ваших братьях рабочих, которые сидят тут давно. Дайте им уйти в уверенности, что вы их защитите. Ваша воля не пропала для революции даром!

Надо возвращаться. Часть наших ребят оставалась в Питере — кто в охране дворца Кшесинской, а кто попал в гарнизон Петропавловской крепости. Я встретил тут приятеля с миноносца № 217, который у стенки завода трубки в котлах менял, и на этом эсминце переночевал. Вот, кажется, и все, что можно кратенько сказать об этой исторической демонстрации.

Утром я проснулся на чужой подвесушке, стал во фланелевку головой пролезать, еще босой на линолеуме стою, а ребята (с этого «минаря» № 217) и говорят мне:

— Ты, приятель, поживи у нас.

— А чего?

— На улицу не совайся.

— Это почему?

— Наших братишек в городе лупцевать стали...

Так я узнал, что дела наши — швах. Балтику брали к ногтю.

Я бы и больше вам рассказал, но я — только матрос, мне тогда из колонны мало что виделось. А документы того времени сохранились. Ежели их пошерстить, они расскажут, что положение было гораздо сложнее, нежели я тогда думал... Молод я был!

* * *
«Правда» была разгромлена первой. Матросов, которые остались в столице, разоружали. Мало того, балтийцев теперь били все кому не лень. Почтенные дамы и милые барышни тыкали их зонтиками.

Адмиралтейство ликовало. Дудоров сиял:

— Кронштадт замкнуть в блокаде. Не давать мяса и хлеба.

Гельсингфорс в смятении. Загнали на вокзальные пути три цистерны со спиртом — появились пьяные. Центробалт почуял: в городе — безвластие. Советчики Гельсингфорса бились над вопросом: как угодить Временному правительству и «стравить пар» возмущения в рабочих и матросах... Крысы выживали Центробалт с «Виолы», и Павел Дыбенко перенес свой флаг на царскую яхту «Полярная звезда». Лучи от этой «Звезды» расходились по флоту — пугающе, как острые клинки. Многое было еще неясно. Здесь, вдали от событий...

Дыбенко приказал:

— Караулу — на «Кречет»! Занять радиорубки. Посадить своих людей на аппараты береговой канцелярии штаба комфлота...

Власть на эскадре целиком перешла в руки Центробалта. Гельсингфорс запрашивал Кронштадт: «Сообщите точно, что у вас случилось и нуждаетесь ли в помощи?..» В этот момент, когда бушуют политические страсти, а на главные калибры уже сочится по лифтам боевая сила из погребов, — в этот самый момент:

— Шифровка! Из Моргенштаба... вам, господин адмирал!

Вердеревский вчитался в приказ Дудорова, который требовал от комфлота срочно прислать XI дивизион эсминцев:

— Одиннадцатый дивизион: «Победитель», «Забияка», «Орфей» и «Гром». Требуют подать их в Неву — к стенке Зимнего дворца.

Сейчас в руках адмирала — судьба кризиса правительства, судьба будущего русского флота. Клочок бумажки: плюнь да брось!

Аппараты стучат, опять шифровка — строго секретная:

Временное правительство, по соглашению с Исполнительным Комитетом Совета трудящихся и солдатских депутатов, приказало принять меры к тому, чтобы ни один корабль без вашего на то приказания не мог идти в Кронштадт, предлагая не останавливаться даже перед потоплением такого корабля подводной лодкой...
— Ну да! — сказал Вердеревский. — Расчет на то, что я командовал бригадой подплава, а подводники, если я им прикажу, не станут сентиментальничать и всадят торпеду даже в боженьку.

Вердеревский встретился с членами Центробалта.

Это был самый рискованный шаг в жизни адмирала. За многие столетия рода Вердеревских были они стольниками, были воеводами, сидели в думных дворянах. Но еще никакой век и никакое время не порождало перед ними таких вопросов, которые предстояло разрешить сейчас их потомку. Дмитрий Николаевич сказал матросам:

— Вот сугубо секретная шифровка. Там, в Петрограде, под влиянием последних событии совсем уже сдурели (адмирал выразился еще грубее). Приказывают мне выслать дивизион «новиков». Мне рекомендуют не останавливаться даже перед потоплением кораблей.

Дыбенко сказал:

— Ох и положение, адмирал! Надо бы огласить по флоту.

— Не размахивайтесь на весь флот. Будет вредно для дела.

— Но все шифрованное слишком волнует команды кораблей. Люди подозревают в оперативных распоряжениях контру.

— Я, пардон, служу не людям, — отвечал ему Вердеревский, — я служу только отечеству. И если флот вовлекают в политическую борьбу, то я... — он передохнул, — не исполню приказа. Да! Что же касается подводных лодок, то я сейчас же отошлю их от греха подальше — пусть лучше держат в море позицию...

Центробалт сразу потребовал ареста Дудорова и Лебедева.

Резолюцию об их аресте вызвался отвезти в Петроград сам Дыбенко:

— Лично в руки Керенскому... я ему покажу!

Ровно в полдень 6 июля «Гремящий» ворвался в Неву, тяжело дыша котельными отсеками. Когда Дыбенко с товарищами сошли на берег, их замкнули в кольцо штыков. Юнкера взметнули над ними приклады винтовок:

— А, собаки! Большевистское отродье... продались? Дыбенко, отбиваясь от ударов, упал на мостовую:

— Стой, сопляки... Кому продались? Дыбенку не купишь...

Избитого в кровь, юнкера потащили его в Зимний дворец. Тащили и били. Побьют, снова тащат... Церетели вышел из дворца с портфелем, пошагал куда-то. Важный. Социалист!

— Эй, министр-социалист, — позвал его Дыбенко, — это как понимать вашу демократию? Так и надо, чтобы нас лупцевали?

Следом за «Гремящим» в Неву залетел и эсминец «Молодецкий» под флагом контр-адмирала Вердеревского. Комфлот сошел на берег, и его тут же обступили офицеры из Адмиралтейства:

— Сдайте кортик... вы арестованы!

— В чем я, командующий флотом, провинился?

— Измена родине и революции, — отвечали ему.

— Это лишь красивые слова, а где же факты?

— Секретный приказ товарища министра Дудорова вы огласили перед большевиками-матросами. Разве это не есть измена?

Тут же, на набережной, Вердеревский вывернул карманы:

— Чист, аки голубь. Ведите.

* * *
Они встретились в Зимнем дворце — избитый Дыбенко, которого отвозили в «Кресты», и общипанный, без нашивок адмирал Вердеревский, которого сейчас отвезут в Алексеевский равелин.

— Веселенькая у нас с вами история, — сказал Вердеревский Дыбенко. — Прямо мухи дохнут от непонимания... Сколько можно быть глупцами? Комфлот и Центробалт встретились, и... где?

5
Эссен — Канин — Непенин — Максимов — Вердеревский... Теперь начальник Минной дивизии контрадмирал Развозов, получил приказ сдать дивизию контр-адмиралу Старку, а самому заступить пост комфлота. С чего начать и за что браться?..

— Я за старые порядки, — предупредил Развозов. — Флот распустился, он потерял боевые качества. Вернем ему божеский вид...

Керенский, став премьером, публично объявил балтийцев германскими агентами, сознательно разрушающими русский флот. Центробалт переизбрали заново, и Развозов взял его в свои руки, как когда-то Колчак держал в руках вожжи черноморских ревкомов.

— Товарищи! — убеждал Развозов. — Только поменьше политики, только побольше дела. Пишите мандаты, обсуждайте резолюции, но не суйтесь в оперативное руководство флотом...

На Сенатской площади Гельсингфорса, на крутых маршах лестницы финляндского сената, с утра до вечера толпились матросы.

— Сашку долой! Почто он Балтику матеряет?

— Товарищи, никакого доверия временным!

— Слыхали... А чем тебе Керенский не угодил?

— Это ты брось, а то и в ухо могу заехать.

— Крейсерские, валяй сюды... туг большак затесался!

— Бей его, дай в зубы шпиону.

— Это ты кого бьешь? Да я кавалер «Георгия».

— Видали мы таких... отфорсился!

А на рейде дымят, стоя близехонько один к другому, два враждующих линкора: «Республика» — партийный флагман большевизма, и «Полтава» — мощная цитадель эсерства; катеров с «Республики» полтавские даже не принимают под трапы.

— Отчаливай по-хорошему, а то все зубы тебе по палубе раскидаем Ишь, бойкие какие... им Керенский не пофартил!

В море деловито вышел крейсер «Адмирал Макаров» — под черным пиратским флагом: с черепом и костями, как на будке трансформатора токов высокого напряжения. Костями загремели они не от анархизма — это от милюковского патриотизма. Крейсер объявил себя «кораблем смерти», беря пример с женского «батальона смерти». По радио с крейсера оповещали: «Умрем за Россию!» (а умереть за революцию уже не хотели). Кризис не прошел даром для флота. Даже такие твердыни большевизма, как Кронштадт и Гельсингфорс, и те дали трещины. Матросы «переписывались» в эсеры, в анархисты, сваливались в беспартийное болото, где быстро и закисали.

Теперь слышались и такие разговоры:

— А разве при царе плохо жилось? И кормежка была лучше. И по стопке давали. От этих революций только башка тре
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.