Архипелаг Лидии Чуковской


К этой теме трудно подступиться, такая в ней боль. Начинаю — и опускаются руки, слажу ли? — уж больно мощная личность в центре моего повествования. Эта необыкновенная женщина — одна из тех бесчисленных жен, матерей, чьих мужей смололо колесо сталинских репрессий. Одна из многих. Но есть отличие. Она, писательница Лидия Чуковская, уже в ту пору, в сюрреалистическом 1937 году, пыталась понять механизм происходящего. И со скрупулезностью летописца почти 50 лет спустя описала "хождение по мукам” жены арестованного и сгинувшего в недрах Большого Дома человека, своего мужа Матвея Петровича Бронштейна, талантливого физика-теоретика, "Мити”, как зовется он в книге . В этом сравнительно небольшом, незавершенном, извлеченном из архива уже после смерти автора произведении сконцентрированы такая сила и правда, что поневоле вспоминается Архипелаг Гулаг Солженицына. Только там — о заключенных, с момента ареста до захоронения с номером-биркой на ноге, здесь же — о них двоих, об арестованном муже и его подруге, проходящей свой круг уготованного ей ада.

Но вначале несколько слов о Лидии Корнеевне Чуковской. Странно, но до сих пор есть люди, которые о ней не слыхали, не знают, при том что, кажется, нет ни одного читающего по-русски, кто был бы незнаком с творчеством Корнея Чуковского. Так вот, для тех, кто о Чуковской не слышал: Лидия — старшая дочь Корнея Чуковского, тесными узами связанная с отцом, но с иной человеческой и литературной судьбой . Оба были людьми исключительно талантливыми, но было в характере дочки нечто такое, чему не мог не удивляться сам мудрый и многознающий отец. Дочка была, при всей хрупкости своего сложения, словно из стали выделана, целеустремленная, мужественная, несгибаемая… Недаром Ахматова, старшая подруга Лидии Корнеевны, предмет ее деятельной заботы и обожания, героиня ее интереснейших "Записок…”, в некоторые моменты словно побаивалась своей слишком принципиальной и нелицеприятной собеседницы. Но здесь следует сделать одно уточнение. Речь идет вовсе не о "железной женщине”, подчиняющей всех своей воле, не о даме — надзирательнице, выговаривающей нерадивым ученикам, а о личности с тонкой душевной организацией, не мыслящей себя без поэзии, для которой культура потребна как воздух, а сочинение стихов — естественное состояние. Стихи Лидии Чуковской временами напоминают ахматовские — те, что составляют строчки "Реквиема”. Видимо, простота и крепость этих строк — одной природы у обеих.

Еще хочу сделать важное замечание. "Прочерк” Лидии Чуковской — повесть о любви.

Когда этой любви не было, не было и жизни, когда она появилась — жизнь возникла и расцвела, когда предмет этой любви ушел в небытие, — она, эта любовь продолжалась… Свидетельства тому не только повесть, но и стихи, сочиняемые Лидией Чуковской на всем протяжении долгой жизни и помеченные буковкой М.

Уже разведены мосты,
Мы не расстанемся с тобою.
Мы вместе, вместе — я и ты,
Сведенные навек судьбою.
Мосты разъяты над водой,
Как изваяния разлуки.
Над нашей, над твоей судьбой
Нева заламывает руки…
 (Рассвет. 1940-1979) 

 

Думаю, что если б не было такой силы чувства, не отпускающего, не дающего отвлечься, если б не было такой глубокой, редкой в наши дни сосредоточенности на этом чувстве, — не написалась бы и эта книга.

Теперь представьте себе ситуацию. Молодая женщина тяжело больна, вероятно, туберкулезом, температура каждый вечер 37,5-38, к тому же она ждет ребенка. Ребенок — от нелюбимого мужа, но ждет она его с радостью и надеждой, больше в ее положении не на что опереться. К мужу приходит приятель, физик-теоретик, — поболтать, провести вечер… он видит больную усталую женщину, не обращающую на него никакого внимания. Ему и жаль ее, и что-то еще пробуждается в его душе… Не правда ли, мы с вами не читали романов с такой удивительной завязкой, а ведь это не роман — жизнь!

Дальше снова небывалое. Муж у женщины — редактор в издательстве, филолог, но почему-то разговоры о стихах, поэзии ему скучны. Женщина беседует о стихах с физиком-теоретиком и однажды зимним вечером, у печки, он ей читает свое любимое стихотворение, которое открыло ему Блока.

Ты проходишь без улыбки,
Опустившая ресницы,
И во мраке над собором
Золотятся купола.

Как лицо твое похоже
На вечерних Богородиц,
Опускающих ресницы,
Пропадающих во мгле…

Но с тобой идет кудрявый
Кроткий мальчик в белой шапке,
Ты ведешь его за ручку,
Не даешь ему упасть…

 

Мне кажется, недаром в самом начале этого знакомства стоял Блок с его удивительными стихами. Уж не блоковскую ли Богородицу прозрел Митя в облике увиденной им женщины — в ее серьезных, неулыбчивых чертах, в ее заботах о родившемся ребенке? И не было ли это прозрение трагически вещим — "черный город”, бывший когда-то родным, убил его самого, а любимую обрек на муки и скитания, сделал седой и отнял смех ("Вы никогда не смеетесь”, — скажет ей поселившийся в их квартире работник органов). Только вместо "мальчика в белой шапке” за руку женщины цеплялась и тем самым не давала упасть — Люша, маленькая разумная Люша, родившаяся в год встречи Лидии Чуковской и Матвея Бронштейна. О Люше — одна из начальных глав повести, трагически-светлая, ибо в истории столкновения ребенка с безнадежной болезнью — вовремя не распознанным гнойным аппендицитом, при отсутствии антибиотиков, — конец все же был благополучным.

Не знаю, как получается у Чуковской — писать так, что слышишь многодневный Люшин крик-шепот, когда ее детский организм выдерживал натиск созревающего гнойника перед второй операцией. У Люши мы видим ту же, что впоследствии у ее матери, черту — сосредоточенность, девочка борется, ей мешают даже материнские расспросы: "Она не хотела отвлекаться от боли, все мои попытки казались ей фальшью”. Сама Лидия Корнеевна всю жизнь будет корить себя за то, что не сумела как следует, "сосредоточенно”, проводить мужа в Киев, где его арестовали, она опоздала на поезд и видела Митино лицо только в окне уходящего состава. Этот застывший стоп-кадр — лицо Мити в окне движущегося поезда — будет преследовать ее всю жизнь. Матвея Бронштейна арестовали в 1937-м.

Год 1937, так называемая "ежовщина”. Он, по словам Чуковской, начался осенью тридцать шестого и закончился в тридцать восьмом, тоже осенью. Массовое многомиллионное истребление населения — всех слоев и прослоек, всех национальностей и профессий, пола и вероисповедания, старых и молодых, партийных и беспартийных, образованных и не очень… Что это было? Кто нам объяснит "механизм” поведения власти, безоглядно и планомерно уничтожавшей собственный народ? Можем ли мы ответить на этот вопрос сегодня?

Ловлю себя на том, что там, где Чуковская пишет, что не вполне понимает причины свершавшегося и в год работы над повестью (1983), сама ставлю на полях вопросительную закорючку и помечаю — 2004. Происходило нечто бессмысленное с точки зрения здравой человеческой логики. Зачем, почему? Сотни тысяч трудящихся жили обычной жизнью, работали, справляли праздники, ходили на свидания... и в то же самое время производились обыски, людей арестовывали и увозили в черных "марусях” — на пытки, на многочасовые допросы, на тюрьму и лагерь, на смерть. Зачем и почему закрутилось это чудовищное колесо?

Ближайший Митин друг Герш Егудин, человек ума аналитического, распознал во всем этом "разверстку”, спущенную сверху. С какой целью? "Аресты нужны, чтобы испугать. Каждый слой населения должен получить причитающуюся ему дозу страха”. Чуковская ему: "Ты находишь — люди еще недостаточно запуганы? Это после коллективизации, после всех показательных процессов, после убийства Кирова, расправы с оппозицией, после высылки дворян!” Но последовательный Геша настаивает: "Недостаточно. С точки зрения поставленной задачи — недостаточно. Вот, например, мы с тобой в этой комнате свободно обсуждаем происходящее. Ты не боишься меня, я не боюсь тебя… А надо, чтобы дышать боялись…”. Нужны ли были власти, обвинившей Бронштейна в "теоретическом обосновании терроризма”, хоть какие-либо доказательства его преступной деятельности? Нет, никакие улики Большому Дому не требовались, во время обыска в квартире все бумаги просто рвали на клочки, "новелла о Митином преступлении уже (была) сочинена и приговор ему вынесен”, а доказательства выбивались из "преступников” с помощью пыток. Машина власти, таким образом, работала только на себя, не оглядываясь на талант, на "нужность” человека для науки, культуры, хозяйства страны. Сея страх, она уничтожала лучших. Но и в этой формуле есть изъяны. Маршака, например, не убили и не посадили, несмотря на то, что его ленинградская детская редакция была разгромлена как "вредительская”. Чудом уцелел Корней Чуковский. Трудно себе представить — даже сейчас, что Молоху было все равно, кого заглатывать, — была бы человечина.

Чуковская отличалась от многих современников тем, что не боялась "додумывать мысль” до конца. Сколько людей спасали свой разум объяснениями типа: "нет дыма без огня”, "у нас зря не посадят”, "арестовали — значит за дело”. Чудовищное непонимание происходящего сказывалось хотя бы в том, что женщина из тюремной очереди могла пожалеть служащих Большого дома, мастеров заплечных дел, работавших всю ночь напролет.

"Работают? Кого они там сейчас истязают? Ее мужа? Моего?” Именно такую обычную женщину, задуренную пропагандой, верящую власти, которую арест сына заставил задуматься и постепенно привел на край безумия, изобразила Лидия Чуковская в повести "Софья Петровна”, написанной в 1938 году. Опубликованная в России десятилетия спустя, уже в период "перестройки”, повесть эта — "патент на благородство” тем немногим, кто, как Чуковская, не убоялся истины. Но для того чтобы написать эту повесть, Чуковской понадобилось не только мужество, но и некоторое знание тогдашней судебной системы. К тому времени из застенков НКВД чудом выбрались несколько близких ей людей: сотрудницы по редакции Маршака Тамара Габбе и Александра Любарская, друг Мити физик-теоретик Лев Ландау, приятель Льва Гумилева Николай Давиденков. Все они шепотом, с оглядкой, рассказывали про пытки, истязания, все они, не выдержав мучений, подписали фальшивые протоколы (Шура Любарская "призналась” в связях с японской разведкой), все они остались живы только благодаря счастливому стечению обстоятельств... Лидия Чуковская тоже надеялась на чудо, пока же разрывалась в поисках выхода: как помочь Мите, какие письма составить, к кому обратиться?

Абсурд ситуации состоял в том, что те, к кому сегодня обращались за помощью, завтра сами оказывались в шкуре подследственных, пытаемых, убиенных. Михаил Кольцов, правдист, участник войны в Испании, в кабинет которого Чуковская была допущена лишь к часу ночи, обещал "посмотреть бумаги”, но спустя малый срок сам был арестован и объявлен в той же "Правде” "ныне разоблаченным врагом народа”. Барственный, импозантный Бенедикт Лифшиц, встреченный Лидией Корнеевной на ленинградской улице и выразивший уверенность, что "недоразумение разъяснится”, был схвачен органами в том же 1937 и, по воспоминаниям очевидца, приводимым в повести, в камере "был сед и безумен”, пытками из него выбили показания на несколько десятков человек.

Куда, к кому было кинуться за защитой тысячам несчастных обездоленных жен и матерей, ничего не знающих об участи арестованных и усилиями власти обретших "беззвучие и незримость”? Про безмолвные женские очереди к окошечку в справочной Большого Дома читали мы в "Реквиеме” Ахматовой. Стоя в такой вот очереди 37-го года, — время ареста ее сына, Льва Гумилева, и мужа, Николая Пунина, Ахматова ощущала себя одной из многих безымянных: "Хотелось бы всех поименно назвать, да отняли список и негде узнать”.

Кое-что сейчас, по прошествии времени, узнать можно. Например, куда девались письма — несть им числа, написанные и отправленные самому Иосифу Виссарионовичу Сталину. Содержание их понятно, все писали примерно одно и то же, мол, смилуйся, государь, мой муж (сын, отец) не виновен. Оказывается, нераспечатанными этими письмами набивались гигантские мешки, которые затем сжигались… Об этом Чуковской рассказала мелкая служащая Прокуратуры. "Да что — письма! Где могилы расстрелянных? Может, и тела их тоже уничтожали огнем — как письма? В каком-нибудь крематории особого назначения, выстроенном предусмотрительно накануне тридцать седьмого?.. Где ленинградский Бабий Яр? Где московский? Где…”, — горестно восклицает автор, словно и не надеясь на ответ. Повторим и мы вслед за нею — все же этим преступлениям нет срока давности, а они все еще не раскрыты: — Где могилы невинно загубленных?

Безумная нескончаемая круговерть, фантастический морок тюремных очередей, многочасовое стояние у справочного окошечка Большого Дома, дежурства у прокурорских кабинетов в Ленинграде, в Москве, письма, ходатайства, вокзалы — и наконец Чуковская узнает Митин приговор: десять лет дальних лагерей без права переписки с полной конфискацией имущества. К несчастью (или к счастью?), она тогда не знала ужасный эвфемистический смысл этой фразы, означавшей "расстрел”. О том, что Матвей Бронштейн расстрелян, его вдова узнает лишь через два года, ценою неимоверных усилий. Окончательную ясность в дело внесет Корней Чуковский, по случайности попавший в дом "самого товарища Ульриха”, председателя Военной коллегии, чья жена баловалась сочинительством детских стишков.

"Дорогая Лидочка,

Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.
У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу”.

Коротенькая записка от отца — к дочери. Принести эту весть лично Корней Иванович не мог.

Он, по словам Лидии Чуковской, любил быть гонцом радости.

Здесь хочется сделать небольшое отступление. В "Прочерке”, как мне кажется, соединились не только все линии жизни Лидии Чуковской, но и все линии ее книг. Об Ахматовой, героине "Записок об Анне Ахматовой”, уже упоминалось. Таким же героем творчества Лидии Корнеевны стал Корней Чуковский, ему она посвятила книгу "Памяти детства” (воспоминания о Корнее Чуковском). В чудесной этой книге Чуковский предстает как личность многогранная, талантливая, своеобразная. О сильных и искренних чувствах, связывавших отца и дочь, можно судить и по их переписке, продолжавшейся до последнего дня Корнея Ивановича.

В "Прочерке” мы также находим характеристику отца, краткую и выразительную. Лидия Корнеевна пишет о сложной послереволюционной судьбе Чуковского, о травле его сказок, развязанной "политическими” дамами, о неуемном желании отца помогать людям. "Он по разным поводам выручал людей и в дореволюционное время, а после революции, когда самые разнообразные беды сделались вокруг и у него самого повседневностью, пытался вытаскивать людей из пучины бедствий — повседневно… Количество заступнических писем могло бы составить целый том…И — легкая рука! — хлопоты его за разных людей в самых разных обстоятельствах нередко приводили к успеху. Известность, слава, личное обаяние давали иногда результаты совершенно неожиданные и неожиданно счастливые.

О, как он тогда торопился известить пострадавших (или их близких!) Как ликовал вместе с ними!... Сказки, сочиняемые им, во что бы то ни стало, кончались победным весельем. И не только потому что хорошего конца требовал малолетний читатель. В хорошем конце испытывал потребность он сам в не меньшей степени, чем дети от двух до пяти”. В случае с Матвеем Бронштейном конец был далеко не сказочным.

Ахматова сравнивала Лидию Чуковскую со "стаканом, закатившимся в щель”. Жен, чьим мужьям дали срок десять лет, тоже арестовывали. К аресту Лидия Корнеевна была готова, узелок с вещами стоял возле кровати. Но случилось, что пришли за ней во время ее отлучки в Москву, по "Митиным делам”. Из Москвы в Питер она уже не возвратилась, жила у родителей мужа в Киеве, из этой "щели” ее доставать не стали.

У Дмитрия Лихачева в книге воспоминаний рассказывается, как в Соловецком лагере он чудом избежал расстрела — не найдя его на месте, взяли кого-то другого. У молодого тогда Лихачева на всю жизнь осталось чувство вины и неизбывного долга перед тем, расстрелянным за него. Может быть, схожее чувство владело и Чуковской, когда она писала свой "Прочерк”? Она все время словно ставит себя на место мужа, а я бы смогла? выдержала? Повесть разрастается, в ней появляется рассказ о тяжелой "саратовской ссылке” 20-летней Лидии, высланной за связи с подпольной организацией, об изнурительных допросах в ГПУ, о вербовке в органы в 1935 году, когда даже стрельба не заставила ее сказать "да” и она бесконечно, как попугай, твердила свое "нет, нет, нет…”. Можно добавить, что и впоследствии Чуковская показала себя человеком непреклонного мужества — и в своих открытых письмах в защиту Синявского и Даниэля, и в гневном открытом письме к Шолохову, и во время позорного "процесса исключения” ее из Союза писателей в 1974-м году. Да, она сумела выстоять, не сломаться в обстоятельствах тяжелейших, но все же это не был застенок Большого дома, куда попал Митя. Что испытал он там? Какие муки были ему уготованы? Внимательный читатель услышит этот длящийся вопрос, терзающий автора на протяжении не повести — жизни. Некоторые "вести” из застенка все же просачивались. Лидия Корнеевна получила 3 свидетельства о Мите от людей, волею судеб вырвавшихся из ада. Правда, первое свидетельство было от "обычной гражданки”, бывшей Митиной студентки, пришедшей в дом к Чуковской в 1939 году, когда Матвей Бронштейн уже "выбыл” из жизни. Она рассказала, что два года назад, в августе, была в толпе пассажиров, видевших как профессора Бронштейна, заросшего бородой, в грязной драной рубахе, с болтающимся на плечах полотенцем, вывели из киевского поезда под конвоем трех (!) вооруженных охранников. Профессор, по-видимому, ее узнал и даже поклонился ей движением век…

Второе свидетельство получено было в 1955 году, когда после смерти Сталина люди стали возвращаться из лагерей, еще не "реабилитированные”, но уже "помилованные”. Гость Лидии Корнеевны рассказал, что осенью — зимой 1937 лежал с Матвеем Петровичем на полу в одной камере, предназначенной для десятерых, было же их 50. Рассказал, что первое время М.П. читал сокамерникам стихи Блока, лекции, что отличался он необыкновенной эрудицией, потом… с допросов его стали приносить через два или три дня (конвейер истязаний, когда следователи сменяются, а пытаемый нет), потом его вызвали: "Бронштейн, Матвей Петрович, с вещами”. Он лежал на полу, поднялся, взял полотенце — у него больше ничего и не было, — обмотал вокруг шеи и сказал: "Я готов”. В камеру он не вернулся.

Последнее свидетельство — телефонный звонок — дошло до Лидии Корнеевны за два года до ее смерти, в 1994 году. Оно, это свидетельство, находится уже за пределами "Прочерка” и отражено в дневнике Чуковской, помещенном в приложении "После конца”. Звонил некто Никитин, увидевший в "Огоньке” фотографию Лидии Чуковской и вспомнивший о своем бывшем сокамернике, ее муже. Никитин, тогда совсем юный студент, прошел лагерь и ссылку, выжил — и вот, через 56 лет после встречи с Бронштейном, позвонил его вдове. Он добавил к уже известному некоторые подробности. Как-то раз его друг (они подружились, несмотря на разницу лет) вернулся с допроса весь скрюченный, перевязался своим грязным полотенцем, лег и заплакал. Потом ночью подполз к Никитину и прошептал в ухо: я негодяй. Я подписал… Когда состоится суд — если состоится, — я возьму свои показания обратно… Скажу, что они даны под пыткой!” Потом один раз его вдруг вызвали: "Бронштейн, с вещами!” Он стал развязывать узел полотенца, запутался. Надзиратель торопил. Бронштейн чуть выпрямился, повесил полотенце на плечи и сказал: "Я готов”.

Выписываю эти строчки и — не знаю, как у тебя, читатель, — а у меня возникают невольные ассоциации с евангельскими текстами. Там ведь тоже каждым автором по-своему, с разными деталями, описывались человеческие страдания Христа и его крестный путь.

Кстати, многажды упоминаемое полотенце, единственное Митино достояние в тюрьме, как Чуковская узнала по приезде в Киев, было взято им из дому душной августовской ночью, когда за ним пришли. Мать бросилась собирать узелок, а он все повторял: "Мамочка, не надо, я скоро вернусь”, и не взял ничего, кроме полотенца. Спускаясь по лестнице, споткнулся о щербатую ступеньку. Видевшая это соседка говорила, что примета эта не к добру, не к возвращению…

По всей вероятности, "Прочерк” остался незавершенным по той причине, что Чуковская, уже перед самой кончиной, как-то по-иному осознала всю историю, иначе захотела связать ее концы и начала. К тому же, ей показалось, что все "прочерки” в документе, полученном ею в 1957 году, заполнены. Тогда, в Загсе, под огромным — с полу до потолка — портретом Сталина, ей выдали бумажку, где в графах "причина смерти” и "дата смерти” был прочерк. Но Лидия Чуковская прожила долгую жизнь и дожила до рассекречивания архивов КГБ. Она сумела доискаться до правды: Матвей Бронштейн был расстрелян сразу по вынесении приговора 18 февраля 1938 года в подвалах ленинградского Большого Дома.

Все последние годы Лидия Чуковская жила в Москве, на Тверской улице, в престижном шумном районе рядом с Кремлем. Но Москву она так и не полюбила, ей был дорог поневоле оставленный Ленинград. Город, где она родилась, училась, где работала в слаженном творческом коллективе (может, потому и разгромленном!) детской редакции Маршака, где встретилась с Матвеем Бронштейном и где его потеряла. В "Прочерке” она признается, что Митя-призрак, Митя-тень является ей через много десятилетий после разлуки — во сне и наяву. Только возвращается он всегда в Ленинград. Ленинград, город ненавидимый Сталиным, и ленинградцы, люди необыкновенной породы, — несомненные герои повести.

Есть в рассказе Чуковской одна малозаметная фигура — машинистка Детгиза Елизавета Ивановна, существо испуганное и плаксивое. Но эта слабая инфантильная женщина не убоялась кар и принесла Чуковской перепечатанный экземпляр стенной газеты "За детскую книгу” с чудовищными и, конечно же, безграмотными обвинениями против сотрудников редакции. Елизавета Ивановна ночью сняла газетенку со стены, а утром повесила на место. Она рисковала жизнью "ради правды”, ради того, чтобы мы с вами, читатель, могли прочитать доподлинный документ образца 1937 года. Лидия Чуковская этот документ сохранила, несмотря на войну, эвакуацию, переезды. Ибо была твердо убеждена: "Имена замученных должно сохранять. Равно как и имена палачей”.

Кстати сказать, следователь Лупандин, истязавший Матвея Бронштейна (а также Николая Заболоцкого), умер своей смертью в 70-х годах, был он пенсионером союзного значения.

 

http://www.chayka.org/node/563

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.