Сталин и Бабель

Бенедикт САРНОВ


1. "Я ему не понравился …”

Однажды я записал – со слов одного бабелевского приятеля – устный рассказ Бабеля о его встрече с вождем.

Встретились они у Горького, и именно он, Горький, был инициатором этой встречи.

Накануне он сказал Бабелю:

– Завтра у меня будет Сталин. Приходите. И постарайтесь ему понравиться. Вы хороший рассказчик... Расскажете что-нибудь... Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.

Бабель пришел.

Пили чай. Горький что-то говорил, Сталин молчал. Бабель тоже молчал. Тогда Горький осторожно кашлянул. Бабель намек понял и пустил первый пробный шар. Он сказал, что недавно был в Париже и виделся там с Шаляпиным. Увлекаясь все больше и больше, он заговорил о том, как Шаляпин тоскует вдали от родины, как тяжко ему на чужбине, как тоскует он по России, как мечтает вернуться. Ему казалось, что он в ударе. Но Сталин не реагировал. Слышно было только, как звенит ложечка, которой он помешивал чай в своем стакане.

Наконец он заговорил.

– Вопрос о возвращении на родину народного артиста Шаляпина, – медленно сказал он, – будем решать не мы с вами, товарищ Бабель. Этот вопрос будет решать советский народ.

Поняв, что с первым рассказом он провалился, Бабель, выдержав небольшую паузу, решил зайти с другого боку. Стал рассказывать о Сибири, где был недавно. О том, как поразила его суровая красота края. О величественных сибирских реках...

Ему казалось, что рассказывает он хорошо. Но Сталин и тут не проявил интереса. Все так же звякала ложечка, которой он помешивал свой чай. И – молчание.

Замолчал и Бабель.

– Реки Сибири, товарищ Бабель, – так же медленно, словно пробуя на вес свои чугунные слова, заговорил Сталин, – как известно, текут с юга на север. И потому никакого народнохозяйственного значения не имеют...

Эту историю – тогда же, по горячим следам события – будто бы рассказал одному моему знакомому сам Бабель. А закончил он этот свой рассказ так:

– Что вам сказать, мой дорогой? Я ему не понравился.

Вдова Бабеля Антонина Николаевна Пирожкова в своих воспоминаниях о муже прямо дает понять, что на самом деле Исаак Эммануилович со Сталиным никогда не встречался:

"Мне не раз приходилось слышать, что Бабель будто бы встречался у Горького со Сталиным, или же что он с Горьким ездил к Сталину в Кремль. Мне Бабель никогда об этом не говорил. А вот придумать беседу со Сталиным и весело рассказать о ней какому-нибудь доверенному человеку – это Бабель мог. Так, видимо, родились легенды о том, как Сталин, беседуя с Бабелем, предложил написать о себе роман, а Бабель будто бы сказал: "Подумаю, Иосиф Виссарионович”, или о том, как Горький в присутствии Сталина якобы заставил Бабеля, только что вернувшегося из Франции, рассказать о ней, как Бабель остроумно и весело рассказывал, а Сталин с безразличным выражением лица слушал и потом что-то произнес невпопад…”

(Антонина Пирожкова. Семь лет с Исааком Бабелем.

NEW YORK, 2001. Стр. 57 – 58)



Стало быть, всю эту историю о своей будто бы имевшей место встрече с вождем Бабель просто-напросто выдумал. Примерно так же, как Булгаков свои знаменитые устные рассказы, в которых Сталин будто бы приглашал его к себе в Кремль, одевал, обувал, звонил во МХАТ, приказывая немедленно поставить его пьесу, и даже жаловался: "Понимаешь, Миша, все кричат – гениальный, гениальный, а не с кем даже коньяку выпить!..”. С той только разницей, что Булгаков, обнадеженный сталинским телефонным звонком и его репликой: "Надо бы встретиться, поговорить”, рисовал эту неосуществившуюся свою встречу с генсеком хоть и не без иронии, но все-таки в самых радужных, идиллических тонах, а суровый и беспощадный реалист Бабель очень трезво представлял себе и весьма натурально изобразил, как бы протекала и чем бы закончилась такая встреча, если бы она действительно состоялась.

Встречи не было. И не было сталинского гробового молчания. И позвякивания ложечки о чайный стакан. И чугунных сталинских реплик. Но итог этой "невстречи”, самая суть отношения к нему Сталина были Бабелем угаданы с точностью прямо-таки поразительной.

Из недавно опубликованных документов, которых Бабель, разумеется, знать не мог, о самом существовании которых не мог даже и догадываться, мы узнали что Сталин к Бабелю относился именно так, как это было отражено в том сочиненном, выдуманном бабелевском рассказе.



ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ

7 июня 1932 г.



В "Новом Мире” печатается новый роман Шолохова "Поднятая целина”… Видно, Шолохов изучил колхозное дело на Дону… он – писатель глубоко добросовестный, пишет о вещах, хорошо известных ему. Не то, что "наш” вертлявый Бабель, который то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например, "Конная армия”).

(Сталин и Каганович. Переписка. 1931 – 1936 гг.

М., 2001. Стр. 149)



ИЗ ПИСЬМА КАГАНОВИЧА СТАЛИНУ

23 июня 1932 г.



М. Горький обратился в ЦК с просьбой разрешить Бабелю выехать за границу на короткий срок. Несмотря на то, что я передал, что мы сомневаемся в целесообразности этого, от него мне звонят каждый день. Видимо, Горький это принимает с некоторой остротой. Зная, что Вы в таких случаях относитесь с особой чуткостью к нему, я Вам об этом сообщаю и спрашиваю, как быть. Л. Каганович.

(Там же. Стр. 189)

ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ

26 июня 1932 г.



По-моему, Бабель не стоит того, чтобы тратить валюту на его поездку заграницу. И. Ст.

(Там же. Стр. 198)



Оказалось, что при всей своей сочиненности, выдуманности, даже фантастичности этот бабелевский рассказ реальное положение дел отразил с точностью прямо-таки поразительной. Не только по сути, но даже и в деталях.

И Горький за Бабеля не только хлопотал, донимая Кагановича телефонными звонками. Он действительно очень хотел, чтобы Бабель Сталину понравился.



ПИСЬМО А.М. ГОРЬКОГО И.В. СТАЛИНУ

[Не ранее 7-10 марта 1936 г.]



Дорогой Иосиф Виссарионович, –

сообщаю Вам впечатления, полученные мною от непосредственного знакомства с Мальро.

Я слышал о нем много хвалебных и солидно обоснованных отзывов Бабеля, которого считаю отлично понимающим людей и умнейшим из наших литераторов. Бабель знает Мальро не первый год и, живя в Париже, пристально следит за ростом значения Мальро во Франции. Бабель говорит, что с Мальро считаются министры и что среди современной интеллигенции романских стран этот человек – наиболее крупная, талантливая влиятельная фигура, к тому же обладающая и талантом организатора.

(Власть и художественная интеллигенция.

Документы. 1917 – 1953. М., 2002. Стр. 300)


Видимо, уже не надеясь преодолеть устойчивую антипатию Сталина к "вертлявому Бабелю”, Горький пытается хотя бы внушить ему, что этот его подопечный – "умнейший из наших литераторов”, "отлично понимающий людей”, – человек нужный, на суждения которого можно положиться, и что он, Сталин, как рачительный хозяин, по крайней мере эти его качества не может не оценить и не использовать.

Забегая вперед, тут надо сказать, что эта горьковская характеристика Бабелю не помогла. Скорее – повредила. О близости Бабеля к Мальро, с которым "считаются министры”, Сталин не забыл, и, надо полагать, не случайно, когда Бабель был арестован, на следствии из него особенно упорно выколачивали признания о его шпионских связях именно с этим "агентом мирового империализма”.



ИЗ ПРОТОКОЛОВ ДОПРОСА И.Э. БАБЕЛЯ



– Вы имели широкие встречи с иностранцами, среди которых было немало агентов иностранных держав. Неужели ни один из них не предпринимал попыток вербовки для шпионской работы?.. Предупреждаем вас, что при малейшей попытке с вашей стороны скрыть от следствия какой-либо факт своей вражеской работы вы будете немедленно изобличены в этом…

– В 1933-м, во время моей второй поездки в Париж, я был завербован для шипонской работы в пользу Франции писателем Андре Мальро…

– …Где, когда вы установили шпионские связи?

– В 1933-м… Эренбург познакомил меня с Мальро... представив как одного из ярких представителей молодой радикальной Франции. При неоднократных встречах со мной Эренбург рассказывал мне, что к голосу Мальро прислушиваются деятели самых различных правящих групп, причем влияние его с годами будет расти…

До этого разговора Эренбург мне говорил, что появление Мальро в любом французском министерстве означает, что всякая его просьба будет выполнена… В одну из последних моих встреч с Мальро он уже перевел разговор на деловые рельсы, заявив, что объединение одинаково мыслящих и чувствующих людей, какими мы являемся, важно и полезно для дела мира и культуры.

– Какое содержание вкладывал Мальро в его понятие "дела мира и культуры”?

– Мальро, говоря об общих для нас интересах мира и культуры, имел в виду мою шпионскую работу в пользу Франции…

– Уточните характер шпионской информации, в получении которой был заинтересован Мальро…

(Виталий Шенталинский. Рабы свободы.

В литературных архивах КГБ. М., 2009. Стр. 43 – 45)



И в самом страшном сне не могло Горькому присниться, чем обернется для Бабеля его письмо Сталину. Между тем совершенно очевидно, что все эти навязанные Бабелю и выбитые из него признания, как колос из зерна, растут именно из того горьковского письма. В кривом зеркале этого прокотола отразилась и реплика Горького о том, что "Бабель знает Мальро не первый год и, живя в Париже, пристально следит за ростом значения Мальро во Франции”, и фраза его – опять-таки с ссылкой на Бабеля, – что "с Мальро считаются министры”, и даже указание на то, что помимо своего литературного дарования Мальро обладает еще и "талантом организатора”. (В интерпретации следователя – умелого и опытного вербовщика.)



Горький такой поворот событий предвидеть, конечно, не мог. Но кое-что он, наверно, все-таки чувствовал.

В устном рассказе Бабеля он говорит:

– Я очень хочу, чтобы вы ему понравились. Это очень важно.

Почему это "очень важно”, гадать не приходится. Потому что от того, понравится Бабель Сталину или не понравится, зависит многое. Может быть, самая его жизнь.

Бабель понимал, что Горький за него боится. И понимал, чего именно он опасается, от чего хочет его обезопасить.



"Как-то, возвратившись от Горького, Бабель рассказал:

– Случайно задержался и остался наедине с Ягодой. Чтобы прервать наступившее тягостное молчание, я спросил его: "Генрих Григорьевич, скажите, как надо себя вести, если попадешь к вам в лапы?” Тот живо ответил: "Все отрицать, какие бы обвинения мы не предъявляли, говорить "нет”, только "нет”, все отрицать – тогда мы бессильны”.

(Антонина Пирожкова. Семь лет с Бабелем. Стр. 57)



Времена были еще вегетарианские. В более поздние (при Ежове, при Берии), если уж ты попадал к ним в лапы, – отрицай, не отрицай, – ничего тебе уже не поможет. Но и в те, вегетарианские, времена – не так уж они были бессильны.

Интересен в этом диалоге, однако, не столько ответ Ягоды, сколько самый вопрос Бабеля, Просто так, ни с того, ни с сего такие вопросы не задаются. Значит, появлялись у него такие мысли.

Поэтому от просьбы Горького он не отмахнулся и честно – изо всех сил – старался Сталину понравиться. Но все эти его попытки разбились о каменную стену сталинской антипатии.

Так было не только в этом – выдуманном – его рассказе.

В жизни – во всяком случае, однажды – он тоже предпринял такую попытку:



ИЗ ВЫСТУПЛЕНИЯ И.Э. БАБЕЛЯ

НА ПЕРВОМ ВСЕСОЮЗНОМ СЪЕЗДЕ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

(23 августа 1934 г.)



Говоря о слове, я хочу сказать о человеке, который со словом профессионально не соприкасается: посмотрите, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом нам надо. (Аплодисменты.)

(Первый Всесоюзный съезд Советских писателей.

Стенографический отчет. М., 1934. Стр.279)



Ничего хорошего из этой его попытки, как мы знаем, не вышло.

"Понравиться Сталину” ему так и не удалось.



Одна моя знакомая, хорошо знавшая Бабеля, рассказала:

– Двух вещей в жизни мне уже не дано будет испытать, – сказал он ей однажды. – Я никогда не буду рожать и никогда не буду сидеть в тюрьме.

– Ох, Исаак Эммануилович! От сумы и от тюрьмы… – напомнила она.

– Ну что вы, – усмехнулся он. – С моими-то связями…

Что это было? Бравада? Желание отмахнуться от мрачных предчувствий? Неудачная шутка?

Но примерно в том же смысле Бабель высказался однажды не в шуточном, а вполне серьезном разговоре.



ИЗ ДОНЕСЕНИЯ ПЕРВОГО ОТДЕЛЕНИЯ СЕКРЕТНО-

ПОЛИТИЧЕСКОГО ОТДЕЛА ГУГБ НКВД СССР О НАСТРОЕНИЯХ И.Э. БАБЕЛЯ В СВЯЗИ С АРЕСТАМИ БЫВШИХ

ОППОЗИЦИОНЕРОВ. (5 ИЮЛЯ 1936 г.)



27.VI Эммануэль позвонил на службу А.Н. Пирожковой (инженер Метропроекта, жена И.Э. Бабеля, беспартийная). Она ему по телефону сказала: "Я страшно рада слышать Ваш голос. Я очень беспокоилась за Вас. Хотела позвонить, но просто не рискнула, так как была уверена, что мне ответят, что Вас нет”… Эммануэль спросил, почему она так беспокоилась. Пирожкова сказала: "Как, неужели Вы ничего не знаете? Я прямо поражена, что Вас не тронули. Арестована масса народу. У меня такое впечатление, что арестованы все поголовно, кто имел хоть какое-нибудь отношение к троцкистам”… У Пирожковой сложилось такое впечатление, что арестовывают поголовно всех, и она даже забеспокоилась за себя и Бабеля.

Пирожкова рассказывает, что спросила Бабеля: "А Вас не могут арестовать?” На это Бабель ей ответил: "При жизни старика (Горького) это было невозможно. А теперь это все же затруднительно”.

(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 317)



На самом деле не так уж это было и затруднительно. А случись это год спустя, в разгаре Большого террора, который в народе называли ежовщиной, – никто бы даже и не поморщился.

Но беспечная бабелевская фраза ("Ну что вы, при моих-то связях”) была произнесена не год, а три года спустя, когда пик Большого террора был уже пройден, и Бабелю вполне могло казаться, что чаша сия его уже миновала. Тем более что в доме того, с чьим именем сопрягался весь этот кровавый разгул, он в то время был, можно сказать, своим человеком.

С женой Ежова, Евгенией Хаютиной, Бабель был коротко знаком еще со времен своей одесской юности. Во всяком случае, он узнал ее задолго до того, как она стала женой железного сталинского наркома. Дама была любвеобильная, и дружба ее с Бабелем, как и со многими другими постоянным гостями ее литературного салона, была отнюдь не платонической. Но не это влекло его в тот страшный дом. Не хозяйка салона, а хозяин интересовал его. С острым интересом вглядывался он в этого кровавого карлика, стараясь понять механизм Большого террора.

Многие считали тогда, – а кое-кто так полагает и сегодня, – что именно это любопытсво Бабеля и стало причиной его гибели.



"Что тянуло Бабеля в дом Ежова, куда он летел, как бабочка на огонь? Прежде всего профессиональный интерес писателя. Известно, что он долгое время работал над книгой о ЧК: собирал материалы, беседовал с видными чекистами, рассказы их слушал с жадностью, что-то заносил в свою записную книжку. Ходили даже слухи, что его "роман о ЧК” был отпечатан в нескольких экземплярах для Сталина и членов Политбюро и не получил одобрения. Скорее всего это легенда, но не случайная, нет дыма без огня.

Илья Эренбург пишет в своих мемуарах, что его друг понимал всю опасность этих визитов, но хотел, как сам говорил, "разгадать загадку”. Однажды он сказал Эренбургу:

– Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем...

Писатель хотел поймать "момент истины”. Неужели нужен был лубянский застенок, чтобы пришел этот момент?!”

(Виталий Шенталинский. Рабы свободы.

В литературных архивах КГБ. М., 1995. Стр. 68)



Итак, Ежов пал, и среди тех, кого он увлек своим падением в бездну ГУЛАГа, оказался и Бабель. Какие тут еще нужны объяснения?

Эренбург, когда его спрашивали, каким чудом в годы Большого террора ему удалось уцелеть, отвечал:

– Лотерея… Это была лотерея…

В его случае, может, оно так и было. Но Бабелю в той лотерее счастливый билет не мог выпасть ни при какой погоде. Если бы не близость с женой рухнувшего в преисподнюю сталинского наркома, для его ареста нашлись бы другие поводы. Он был обречен. Его гибель была неизбежна по многим причинам. И, конечно, не последнюю роль тут сыграла личная неприязнь Сталина.



Одна из причин этой сталинской неприязни нам известна. О ней Сталин упомянул сам – в том своем письме Кагановичу, в котором имя Бабеля предварил заключенным в иронические кавычки словом "наш” и презрительным эпитетом "вертлявый”.

"…то и дело пишет о вещах, ему совершенно неизвестных (например, "Конная армия”)”.



Тут у него невольно прорвались личное раздражение, личная уязвленность, личная задетость, особенно заметная потому, что выплеснулась она у такого сдержанного, умеющего собой владеть человека, как Сталин.

Природу этой личной уязвленности угадать нетрудно. О нем, о Сталине, в бабелевской "Конармии” – ни полслова. А ведь не кто иной, как он, был создателем Первой Конной.

Такова, во всяком случае, была официальная версия.

Тут, наверно, стоит вспомнить еще одну коротенькую историю из интеллигентской фольклорной "сталинианы”.

Вызвал однажды Сталин Семена Михайловича Буденного и говорит:

– Как ты ко мне относишься?

– Как отношусь? Очень хорошо отношусь. С любовью отношусь.

– Нет, Семен. Ты плохо ко мне относишься. Даже фотографию свою мне не подарил. Всем даришь, а мне не подарил.

Достал фотографию.

– Вот, надпиши.

Буденный задумался: что писать?

– Я сам тебе продиктую. Пиши.

И продиктовал:

– "Дорогому Иосифу Виссарионовичу Сталину, создателю Первой Конной армии”.

Буденный написал, расписался, вручил.

Сталин:

– А теперь я тебе свою фотографию подарю.

Достал фотографию и надписал:

"Дорогому Семену Михайловичу Буденному, подлинному создателю Первой Конной армии”.

Историю эту рассказывал зять Семена Михайловича, так что, в отличие от многих других устных рассказов о Сталине, она вряд ли выдумана. По крайней мере она в духе сталинского юмора. В узком кругу Сталин вполне мог позволить себе пошутить над "выдающейся ролью товарища Сталина” в создании Первой Конной армии. Но ДЛЯ НАРОДА и ДЛЯ ИСТОРИИ именно ОН должен был оставаться истинным ее создателем. И писателю, взявшемуся отобразить героический путь доблестной Первой Конной, надлежало об этом помнить.

Но помимо этого свободное, не стесненное никакими идеологическими установками и шорами прикосновение Бабеля к теме "Первой Конной” было для Сталина особенно болезненным и по другой, еще более деликатной причине.



Достаточно вспомнить только заглавия большинства рассказов, составивших бабелевскую "Конармию” ("Переход через Збруч”, "Костел в Новеграде”, "Пан Аполек”, "Путь в Броды”, "Кладбище в Козине”, "Берестечко”, "У святого Валента””, "Замостье”, "Чесники”), чтобы, даже не вникая в их содержание, понять: дело происходит в Польше. То есть – во время печально знаменитого польского похода "Первой Конной”. А этот злосчастный ее поход был самой позорной страницей военной биографии Сталина.



"Успехи Конармии закончились так же неожиданно, как и начались. В середине августа Буденный находился всего лишь в нескольких километрах от Лемберга, русского Львова, украинского Львива, до 1918 г. столицы Королевства Галиции и Лодомерии. Своими мощеными улицами, трамваями, варьете и роскошным отелем "Георг”, в котором был даже лифт, современный город производил впечатление оазиса, окруженного вязкой, окровавленной землей, сожженной содатами и орудиями.

Однако Лемберг взять не удалось. Бабель с удивлением записал в своем дневнике 18 августа: "Что это – безумие или невозможность взять город кавалерией?” Он не знал, что двумя днями ранее Пилсудский начал в Варшаве контрнаступление и совершил "чудо на Висле”.

Польский поход Красной Армии потерпел поражение. Лорд Д'Абернон, британский посол в Берлине, назвал в своем дневнике то время "восемнадцатой решающей битвой всемирной истории”.

Она спасла Центральную и частично Западную Европу от "фанатичного деспотизма Советов”… Не столько Буденный, которого Ленин назвал "самым блестящим полководцем в мире”, сколько Сталин нес основную ответственность за неожиданное поражение.

В то время как командующий Западным фронтом Михаил Тухачевский надвигался с севера на Варшаву, Конармия все еще стояла в 300 километрах юго-восточнее, перед Лембергом. Приказ о выступлении на север был выполнен не сразу: то ли по технической причине, то ли из личных соображений – военный комиссар Сталин был, вероятно, заинтересован в том, чтобы войти в русскую историю как завоеватель Лемберга. Центральный комитет вызвал его в Москву и потребовал объяснений, которые счел недостаточными: по решению ЦК и Политбюро Сталина исключили из Реввоенсовета Юго-Западного фронта...

Вина Сталина в провале похода на Польшу замалчивалась, словно он к этому не имел никакого отношения. Спустя месяц Ленин решил предоставить историкам возможность изучить причины поражения. Однако им это, по существу, не дали сделать. В 1925 г. Сталин, будучи к тому времени уже генеральным секретарем ЦК, затребовал из Киевского государственного архива документы Революционного военного совета Юго-Западного фронта: секретные записи, записи телефонно-телеграфных переговоров, приказы во время решающих дней похода на Польшу. Документы он не вернул”.

(Райнхард Крумм. Исаак Бабель. Биография. М., 2008. Стр. 62 – 63)



Справедливости ради тут надо сказать, что главными виновниками провала польского похода были Ленин и Троцкий.

Поход на Варшаву задумывался ими как инспирация пролетарской революции в Германии и даже в Италии. В июле, когда армия еще продвигалась быстро, Ленин передал по телеграфу Сталину, что "необходимо тотчас же начать революцию в Италии”. Такие же распоряжения делались им и в отношении Венгрии, "возможно также Чехии и Румынии”.

Взятие Красной Армией Варшавы должно было стать тем факелом, которым предполагалось разжечь пожар мировой революции. Согласно историческим и политическим концепциям Ленина и теории "перманентной революции” Троцкого польский пролетариат должен был радостно приветствовать революционные советские войска. Но едва только эти войска оказались на территории Польши, как они сразу же стали восприниматься поляками не как революционные, а как русские. Это был тот самый – давний – "спор славян между собою”, о котором некогда писал Пушкин. Ни о какой мировой революции и ни о каких братских объятиях польского и русского пролетариата уже не могло быть речи. Полякам теперь надо было защищать отечество от стародавнего, исконного врага.

Это и стало главной причиной потрясшего мир "чуда на Висле”.

Сталин, однако, не мог не ощущать военное поражение "Первой Конной” как свой личный провал.

Во всяком случае, неаккуратное – а по существу, любое – прикосновение к этой теме вызывало у него не менее острую и болезненную реакцию, чем такое же неосторожное прикосновение к темным страницам его кавказской биографии.



2. "ОН мне не понравился…”

Устный рассказ Бабеля, с которого я начал эту статью, был мною оборван. Концовку этого рассказа, последнюю его реплику я оставил "про запас”.

На самом деле этот бабелевский рассказ кончался так:

– Что вам сказать, мой дорогой? Я ему не понравился, – закончил свой рассказ Бабель. – Но хуже, гораздо хуже другое.

И на немой вопрос собеседника ответил:

– ОН мне не понравился.

Осмелился ли Бабель на самом деле выговорить такое вслух, или это тоже легенда? Не знаю. Но известны и другие его высказывания, подтверждающие, что уже в начале 30-х у него в отношении Сталина не было никаких иллюзий.

23 октября 1932 года в Париже Бабель беседовал с давним своим знакомым Борисом Сувариным. Бывший некогда коммунистом и даже занимавший какую-то должность в Исполкоме Коминтерна, Суварин в это время давно уже жил в Париже на положении эмигранта. Своего разочарования в Советском Союзе не скрывал и даже активно выступал в печати с резкой критикой всего, что там происходит.

В Москве Бабель вести такие откровенные разговоры, может быть, и поостерегся бы. Но тут он, что называется, потерял бдительность и развязал язык. Суварин же эти их разговоры записал, а потом – много лет спустя, когда Бабелю это уже не могло повредить, – и напечатал. (Борис Суварин. Последние разговоры с Бабелем. "Континент”, Мюнхен, 1980, № 23. Стр. 343 – 378)

Никаких политических разоблачений Сталина в этих бабелевских откровениях не было. Но тут интересен даже не смысл, а тональность, в которой Исаак Эммануилович рассказывал своему парижскому собеседнику о вожде. Тональность эта не оставляла сомнений в том, что вождь ему не нравится.

Дело тут, – как, впрочем, и во всех других известных нам высказываниях Бабеля о Сталине, – было не в том, что в них так или иначе выразилось его неприязненное отношение к вождю, а в том, что он СТАЛИНА РАСКУСИЛ. В отличие от многих своих высоколобых современников он Сталина ПОНЯЛ.

Вспомним хотя бы брошенную в разговоре с Эренбургом его реплику:

– Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем...

Если причина кровавого разгула "ежовщины” не в Ежове, значит, она – в Сталине! Тут не может быть никаких других толкований.

А вот как в это самое время – по свидетельству того же Эренбурга – реагировали на происходящее другие его собеседники:



"Всеволод Эмильевич говорил: "От Сталина скрывают…”

Ночью, гуляя с Чукой, я встретил в Лаврушенском переулке Пастернака; он размахивал руками среди сугробов: "Вот если бы кто-нибудь рассказал про все это Сталину!..”

(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах. Том второй. М., 1990. Стр. 159)



Да, Горький не зря назвал Бабеля – в письме Сталину – "отлично понимающим людей и умнейшим из наших литераторов”. (Сталин это запомнил. И сделал свои выводы.)

Но ведь и Мейерхольд с Пастернаком тоже были не дураки. А вот – поди ж ты!

В оправдание их наивности, которая сегодняшнему читателю может показаться неизреченной глупостью, тут надо напомнить о неизменной иезуитской стратегии и тактике Сталина. Во всех своих кровавых начинаниях он умел создать видимость самопроизвольного, ни от кого не зависящего разгула вырвавшейся из-под контроля стихии, которую не кто иной, как он, потом укрощал.

Так было с "перегибами” времен сплошной коллективизации, якобы остановленными его статьей "Головокружение от успехов”.

Так было с крахом ослепительной карьеры Ежова, которого он объявил врагом народа, свалив на него им самим развязанный кровавый кошмар 37-го года.

Так было с внезапным прекращением потока антисемитских фельетонов во время антикосмополитической кампании 49-го.

Но были – что говорить, были, были! – и наивность, и трудно доступная сегодняшнему нашему понимаю слепота, поразившая не последних в стране людей.

"Вчера был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И вот восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов – величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи”.

(Корней Чуковский. Собрание сочинений. Том двенадцатый.

Дневник. 1922 – 1935. М., 2006. Стр. 405)



В этом монологе поражает, конечно, и восхищение (видимо, искреннее) Тынянова Сталиным. Казалось бы, такой человек, как Тынянов, мог бы и не поддаться искусственно раздуваемому всеобщему массовому психозу. (Хотя – поддались же ему и тот же Чуковский, и Пастернак.) Но самое поразительное тут даже не само это его восхищение вождем, а то, ЧТО более всего в деятельности Сталина его восхищает, – в чем он видит главную его историческую заслугу и из-за чего даже готов назвать его "величайшим из гениев, перестраивающих мир”.

Эту запись в своем Дневнике К.И. сделал 5 июня 1930 года. В это время для многих было уже более или менее очевидно, что создаваемый Сталиным колхозный строй был не чем иным, как новой формой крепостного права, в чем-то даже более страшной и зловещей, чем та, что была отменена реформами царя-освободителя. Казалось бы, кто другой, но Тынянов не мог этого не понимать. Ведь он не только понял, но в какой-то мере даже предвидел такое развитие событий. Предвидел именно "как историк”, что с достаточной прямотой и ясностью и выразил в завершенном им два года тому назад (в 1928 году) историческом романе "Смерть Вазир-Мухтара”.

Да, он был историк. И историк, как мы знаем, очень даже недурной. И вот – именно "как историк” – он несет всю эту чушь, захлебываясь восторгом, повторяясь и путаясь в превосходных степенях прилагательных:



"В историческом аспекте Сталин как автор колхозов – величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи”.



Все это я говорю не в укор Тынянову, а только лишь для того, чтобы показать, как велика была тогда степень всеобщей задуренности.

М.Д. Вольпин (друг и соавтор Николая Эрдмана) в конце 29-го или в самом начале 30-го года оказался где-то в глубинке, в селе. И собственными своими глазами увидал все ужасы коллективизации и "ликвидации кулачества как класса”.

Увиденное потрясло его до глубины души. Подавленный, – лучше даже сказать, раздавленный, – этими своими впечатлениями, он поделился ими с Мандельштамом. Но, вопреки ожиданиям, сочувствия у него не нашел.

Выслушав его рассказы, Осип Эмильевич надменно вскинул голову и величественно произнес:

– Вы не видите бронзовый профиль Истории.

Этот его разговор происходил году, надо думать, в 30-м, самое позднее – в 31-м. А в мае 33-го, как видно, уже собственными глазами увидав то, про что рассказывал ему Вольпин, он напишет:



Природа своего не узнает лица,

А тени страшные – Украины, Кубани...

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца.



И – про кремлевского горца, "душегубца и мужикоборца”.

Но в 30-м и 31-м даже он еще не видел, не понимал, что происходит.

А Бабель уже тогда не только все видел и понимал, но даже сумел выразить это с присущей ему определенностью:

"– Вороньковский судья, – очнувшись, сказала старуха, – в одни сутки произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную... Наутро их доля была идти на Сахалин... Перебули тыи господари ночь в холодной, является стража – брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...

В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую полосу…

Весь день шел снег. У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным океаном, раздались и осели...

– Ночью вся головка наехала, – сказал Трофим, – бабусю твою законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели, на его должность – вороньковский судья...

Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула лошадь, потом снова потянула вожжи.

– Трофиме, бабусю за што?..

Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега.

– Кажуть, агитацию разводила про конец света... – Припадая на ногу, он пошел дальше, и сейчас же широкую его спину затерло небо, небо, слившееся с землей.



Гапа ушла в сельраду. Там, усевшись на лавках вдоль стен, молчали старики из села Великая Криница. Окно, разбитое во время прошлых споров, заделали листом фанеры, стекло лампы было протерто, к щербатой стене прибили плакат "Прохання не палить”. Вороньковский судья, подняв плечи, читал у стола. Он читал книгу протоколов великокриницкой сельрады; воротник драпового его пальтишка был наставлен. Рядом за столом секретарь Харченко писал своему селу обвинительный акт. Он разносил по разграфленным листам все преступления, недоимки и штрафы, все раны, явные и скрытые. Приехав в село, Осмоловский, судья из Воронькова, отказался созвать сборы, общее собрание граждан, как это делали уполномоченные до него, он не произнес речи и только приказал составить список недоимщиков, бывших торговцев, списки их имущества, посевов и усадеб.

Великая Криница молчала, присев на лавки...



Гапа вышла, притворив за собой дверь.

Беснующаяся, режущая ночь набросилась на нее, кустарники туч, горбатые льдины с черным блеском в них. Просветляясь, низко неслись облака. Безмолвие распростерлось над Великой Криницей, над плоской, могильной, обледеневшей пустыней деревенской ночи”.

(И. Бабель. Гапа Гужва.)



Во всех собраниях сочинений Бабеля этот его рассказ, написанный весной 1930 года, фигурирует именно как рассказ. Но в первой публикации ("Новый мир”, 1931, № 10) у него был подзаголовок: "Первая глава из книги "Великая криница”. Даже по этим нескольким приведенным здесь коротким отрывкам из этого небольшого рассказа можно понять, почему эта бабелевская книга, если она и было написана, не дошла до нас: погибла вместе с другими рукописями, изъятыми при его аресте.

Так или иначе этот бабелевский рассказ никаких сомнений насчет истинного отношения его автора к создаваемому Сталиным колхозному строю не оставляет.

Так же обстоит дело и с отношением Бабеля к следующему крутому повороту сталинского Большого террора, началом которого стал первый из громких московских судебных процессов – процесс так называемого "Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра”. Оно тоже было совсем не таким, какой была реакция на этот процесс и подготовку к нему далеко не самых наивных собратьев Исаака Эммануиловича по писательскому цеху.

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.