Какой пергаменту предел?

Виктор Соснора (1936-2019)


* * *
Догорай, моя лучина, догорай!
Всё, что было, всё, что сплыло, догоняй.


Да цыганки, да кабак, да балаган,
только тройки – по кисельным берегам.


Только тройки – суета моя, судьба,
а на тройках по три ворона сидят.


Кто он, этот караван и улюлюк?

Эти головы оторваны, старик.

А в отверстиях, где каркал этот клюв,
по фонарику зелёному стоит.


По фонарику – зелёная тоска!
Расскажи мне, диво-девица, рассказ,

как в синицу превратился таракан,
улетел на двух драконах за моря...


Да гуляй, моя последняя тоска,
Как и вся больная родина моя!

* * *
И грустить не надо.
Даже
в самый крайний,
даже
на канатах
играйте, играйте!

Алёнушка,
трудно?
Иванушка,
украли?

Эх, мильонострунно
играйте, играйте!
Или наши игры
оградим оградой?
Или –
или – или!
Играйте, играйте!


Расторгуйте храмы,
алтари разграбьте,
на хоругвях храбро
играйте, играйте!

На парных перинах
предадимся росту!
Так на пепелищах
люди плачут,
поэты – юродствуют.


* * *

Завидуешь, соратник, моему
придуманному дому? Да, велик
он, храм химерный моему уму,
хранилище иллюзий – или книг.


Взойди в мой дом, и ты увидишь, как
посмешище – любой людской уют,
там птицы (поднебесная тоска!)
слова полузабытые поют.


Мой дом, увы, – богат и, правда, прост:
богат, как одуванчик, прост, как смерть.
Но вместо девы дивной, райских роз
на ложе брачном шестикрылый зверь.


И не завидуй. Нет у нас, поверь,
ни лавра, ни тернового венца.
Лишь на крюке для утвари твоей
мои сердца, как луковки, висят.

Вторая молитва Магдалине

Это птицы к подоконникам льнут.
Это небо наполняет луну.


Это хижины под небом луны
переполнены ночными людьми.


Невозможно различить в темноте
одинаковых, как птицы, людей.


Ты целуй меня. Я издалека
обнимаю!
Обвиняю свой страх.

Я неверье из вина извлекал,
от, любимая, неверья устал.


Нет привала. Вся судьба – перевал!
Запорожье!
Нет реки Иордань!

Если хочешь предавать – предавай,
поторапливайся! Эра – не та!


Нынче тридцать за меня не дадут.
Многовато бескорыстных иуд.


Поспешай! Петух Голгофы поёт.
Да святится святотатство твоё...

* * *
О чём плачет филин?
О том, что нет неба,
что в темноте только
двенадцать звёзд, что ли.


Двенадцать звёзд ходят,
игру играют,
что месяц мышь съела,
склевал его ворон.


Унёс ворон время
за семь царств счастья,
а в пустоте плачет
один, как есть, филин.

О чём плачет филин?
Что мир мал плачу,
что на земле – мыши,
что звёзды лишь – цепи...


Когда погас месяц,
и таяло солнце,
и воздух воздушен
был, как одуванчик,


когда во всё небо
скакал конь красный
и двадцать две птицы
дневных смеялись...


Что так плакал филин,
что весь плач птичий –
бессилье бессонниц,
ни больше, ни меньше.

(ВСАДНИКИ. 1959-1966)

* * *

Ты уходишь,
как уходят в небо звёзды,
заблудившиеся дети рассвета,
ты уходишь, как уходят в небо
на кораблики похожие птицы.


Что там в небе.
Наша мгла сильнее снега.
Наше солнце
навсегда слабее сердца.
А кораблик
журавля на самом деле
небольшое
птичье пёрышко – не больше.

Ты уходишь.
Отпускаю, потому что
опустели
сентябри моими журавлями.
До свиданья.
До бессонных сновидений.
До рассвета,
заблудившегося в мире.

(ОДИННАДЦАТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ. 1966)

Начало ночи

Над Ладогой пылала мгла,
и, следовательно – алела.
Зима наглела, как могла:
ей вся вселенная – арена.

И избы иней оросил.
(Их охраняли кобелями.)
И ворон,
воин-сарацин,
чернел,
налево ковыляя.

И кроме – не было ворон.
С ним некому – в соревнованье.
Настольной лампочки лимон
зелено-бел.
Он созревает.
И скрылся ворон...
На шабаш
шагала ночь в глубоком гриме.

Искрился только карандаш,
не целиком,
а только грифель.

(ПОЭМЫ И РИТМИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ. 1963-1964)

* * *

В твоих очах, в твоих снегах,
я, путник бедный, замерзаю.
Нет, не напутал я, – солгал.
В твоих снегах я твой Сусанин.


В твоих отчаянных снегах
гитары белое бренчанье.
Я твой солдат, но не слуга,
слагатель светлого прощанья.


– Нас океаны зла зальют... –
О, не грози мне, не грози мне!
Я твой солдат, я твой салют
очей, как небо, негасимых.


Каких там, к дьяволу, услад!
Мы лишь мелодию сложили
про то, как молодость ушла,
которой, может быть, служили.

(ТИЕТТА. 1963)

Летний Сад днём

Снег, как павлин в саду – цветной, с хвостом,
с фонтанчиком и женскими глазами.
Рябиною синеет красный холм
Михайловский, – то замок с крышей гильзы!

Деревья-девушки по две в окнах,
душистых лип сосульки слёз – годами.
На всех ветвях сидят, как на веках,
толстея, голубицы с голубями.

Их мрачен рот, они в саду как чернь,
лакеи злые, возрастом геронты,
свидетели с виденьями... Но речь
Истории – им выдвигает губы!

Михайловский готический коралл!
Здесь Стивенсон вскричал бы вслух: «Пиастры!»
Мальтийский шар, Лопухиной колер...
А снег идёт в саду, простой и пёстрый.

Нет статуй. Лишь Иван Крылов, статист,
зверолюбив и в позе ревизора,
а в остальном снег свеж и золотист,
и скоро он стемнеет за решёткой.

Зажжётся рядом невских волн узор,
как радуг ряд! Голов орлиных злато
уж оживёт! И статуй струнный хор
руками нарисует свод заката,

и ход светил, и как они зажглись,
и пасмурный, вечерний рог горений!
Нет никого... И снег из-за кулис,
и снег идёт, не гаснет, дивный гений!

* * *

Я тебя отворую у всех семей, у всех невест.
Аполлону – коровы, мяса, а я – Гермес.


Аполлону – тирсы и стрелы, а я – сатир,
он – светящийся в солнце, а я – светлячком светил.


Я тебя (о, двое нас, что – до них остальных!).
Я тебя отвою во всех восстаньях своих.


Я тобой отворю все уста моей молвы.
Я тебя отреву на всех площадях Москвы.


Он творил руками тебя, а я – рукокрыл.
Он трудился мильоны раз, а я в семь дней сотворил.


Он – стражник жизни с серебряным топором.
Он – жизнь сама, а я – бессмертье твоё.


Я тебя от рая (убежища нет!) уберегу.
Я тебя отправлю в века и убегу.


Я тебе ответил. В свидетели – весь свет.
Я тебе отверил. И нашего неба – нет.


Нет ни лун, ни злата, ни тиканья и ни мук.
Мне – молчать, как лунь, или мычать, как мул.


Эти буквицы боли – твои семена,
их расставлю и растравлю – хватит с меня.

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)

* * *

Ты, близлежащий, женщина, ты враг
ближайший. Ты моя окаменелость.
Ау, мой милый! всесторонних благ!
и в «до свиданья» – веточку омелы.

За ласки тел, целуемых впотьмах,
за лапки лис, за журавлиный лепет,
за балаганы слёз, бубновый крах,
иллюзии твои, притворный трепет, –

ау, мой мститель, мастер мук, – ау.
Все наши антарктиды и сахары, –
ау! листаю новую главу,
и новым ядом – новые стаканы!

За ладан лжи, за олимпийский стикс,
за Ватерлоо, за отмену хартий,
за молнии в меня, – о отступись!
оставь меня. Всё хорошо, и – хватит.

Змеиный звон! за землю всех невест
моих и не моих ещё, - пью чашу,
цикуту слёз. Я не боюсь небес,
их гнев – лишь ласка ненависти нашей.

Униженный, и в ужасе с утра,
как скоморох на жёрдочке оваций,
о отступись! Ещё дрожит струна,
не дай и ей, последней, оборваться.

Пью чашу зла, и пью и днесь и впредь
веленье кары и волненье рока.
Мы в жизни не сумели умереть,
Жить в смерти – сверхъестественная роскошь.

(ЗНАКИ. 1972)

Ночь о тебе

Звезда моя, происхожденьем – Пса,
лакала млеко пастью из бутыли.
И лун в окошке – нуль. Я не писал.
Я пил стакан. И мысли не будили...

о вас... Я не венчал. Не развенчал.
Я вас любил. И разлюбить – что толку?
Не очарован был. Иразоча-
рованья – нет. Я выдумал вас. Только.

Творец Тебя, я пью стакан плодов
творенья! Ты – обман. Я – брат обмана.
Долгов взаимных – нет. И нет продол-
женных ни «аллилуйя», ни «осанна».

Я не писал. Те в прошлом, – письмена!
Целуй любые лбы. Ходи, как ходишь.
Ты где-то есть. Но где-то без меня,
и где-то – нет тебя. Теперь – как хочешь.

Там на морях в огне вода валов.
(Тушил морями! Где двузначность наша?)
И в водах – человеческих голов
купанье поплавковое... Не надо.

А здесь – упал комар в чернильницу, – полёт
из Космоса – в мою простую урну.
Господь с тобой, гость поздний. Поклюём
в чернилах кровь и поклянёмся утру.

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)

* * *

Храни тебя, Христос, мой человек, –
мой целый век, ты тоже – он, один.
Не опускай своих солёных век,
Ты, Человеческий невольник – Сын.

И сам с собою ночью наяву
ни воем и ничем не выдавай.
Пусть Сыну негде приклонить главу,
очнись и оглянись – на море май.

На море – мир. А миру – не до мук
твоих (и не до мужества!) – ничьих.
Сними с гвоздя свой колыбельный лук,
на тетиве стрелу свою начни.

И верь – опять воспрянет тетива.
Стрела свершится, рассекая страх.
Коленопреклонённая трава
восстанет. А у роз на деревах

распустятся, как девичьи, глаза.
А небо – необъятно вновь и вновь.
А нежная распутица – гроза
опять любовью окровавит кровь

И ласточка, душа твоих тенет,
взовьётся, овевая красный крест.
И ласково прошепчет в тишине:
– Он умер (сам сказал!), а вот – воскрес!

(ТРИДЦАТЬ СЕМЬ. 1973)

Февраль

1.

Февраль. Морозы обобщают
деянья дум своих и драм.
Не лая, бегает овчарка
по фетровым снегам двора.

Дитя в малиновых рейтузах
из снега лепит корабли.
Как маленькое заратустро
оно с овчаркой говорит.

Снега звучат определённо –
снежинка «ми», снежинка «ля»…
Февраль. Порхают почтальоны
на бледных крыльях февраля.

И каждый глаз у них, как глобус,
и адресованы умы.
На бледных крылышках микробы,
смешные птицы! птичий мир!

А вечерами над снегами
с похмелья на чужом пиру
плывёт иголочкой в стакане
весёлый нищий по двору.

Он принц принципиальных пьяниц,
ему – венец из ценных роз!
Куда плывёшь, венецианец,
в гондолах собственных галош?

Ты знаешь край, где маки, розы,
где апельсины,
в гамаке
где обольстительны матроны?
Он знает – это в кабаке.

2.

Какая Феникс улетела?
Какой воробыш прилетел?
Какой чернилам вес удельный?
Какой пергаменту предел?

Достать чернил и веселиться
у фортепьяновых костей.
Ещё прекрасна Василиса,
ещё бессмертен царь Кощей.

Пора, перо, большая лошадь,
перпетуум мобиле, Бальзак!
Облитый горечью и злостью,
куда его бросать?
в бардак?

– Бумага мига или века?
Не всё одно тебе, мой маг?
Колен не преклоняй, калека,
пред графоманией бумаг.

Художник дышит млечным снегом.
Снег графомана – нафталин.
Как очи миллиона негров,
в ночи пылают фонари.

3.

Без денег, как бездельник Ниццы,
без одеяний, как любовь,
на дне двора весёлый нищий
читал поэзию Ли Бо.

Факир премудрого Китая,
по перламутровым снегам
он ехал, пьяный, на кентавре
в свой соловьиный, сложный сад.

А сад был вылеплен из снега,
имел традиции свои:
над садом мраморная нега,
в саду снежинки-соловьи.

Те птицы лепетали:
– Спите,
мудрец с малиновой душой,
четыре маленькие спички –
ваш сад расплавится, дружок.


А утром, как обычно, утром,
трудящиеся шли на труд.
Они под мусорною урной
нашли закоченелый труп.


Пооскорблялись. Поскорбели.
Никто не знал.
Никто не знал:
он, не доживший до апреля,
апрелей ваших не желал.


Вокруг него немели люди,
меняли,
бились в стенку лбом.
Он жил в саду своих иллюзий
и соловьёв твоих, Ли Бо.

4.

По телефону обещаю
знакомым дамам дирижабли.
По вечерам обогащаю
поэзию родной державы.

Потом придёт моя Марина,
мы выпьем медное вино
из простоквашного кувшина
и выкинем кувшин в окно.

Ку-ку, кувшин! Плыви по клумбам
сугробов, ангел и пилот!
В моём отечестве подлунном
что не порхает, то плывёт!

Моим славянам льготна лёгкость –
обогащать! обобществлять! –
В моём полёте чувство локтя
Дай, боже, не осуществлять.

Один погиб в самумах санкций,
того закабалил кабак...
Куда плывёте вы, писатель,
какие слёзы на губах?

(ТЕМЫ. 1965)

© Виктор Соснора, 1959-2007.
© 45-я параллель, 2007.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.