Даю фрагменты романа
Готов выслать рукопись (Ваш Емейл?)
Владимир КОЛОТЕНКО
Роман
Светлой памяти Георгия Чуича
Се творю все новое.
Откровение 21,5
Все мерзостно, что вижу я вокруг…
Вильям Шекспир
Мы уже не животные, но, несомненно, еще не люди.
Генри Миллер
Плоха та книга, за которую могут не убить.
Изразговора
THE NAMES HAVE BEEN CHANGED TO PROTECT THE GUILTY.
(Все имена и названия изменены, чтобы укрыть виновных — англ.)
Стихи Тины.
КНИГА ПЕРВАЯ. ПРИКОВАННЫЕ К ТЕНИ
То, что содержат и предлагают эти страницы,
есть практическая позиция или точнее,
воспитание зрения. Не будем спорить, хорошо?
Лучше встаньте рядом со мной и смотрите.
Тейяр де Шарден
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Следует читать много, но не многое.
Плиний Младший
РАДОСТИ МУК
Глава 1
— Пуля, — рассказываю я, — прошла через мягкие ткани…
Если бы мы могли знать тогда, если бы могли только предположить, как все обернется… Но как в любом большом деле жертвы неизбежны. Нам тоже не удалось их избежать… Мы так и умерли, не успев…
Я — единственный, кто, судя по всему, уцелел в этой жуткой схватке за совершенство, и единственный, кто знает код кейса, где хранится вся информация о нашей Пирамиде. Вот поэтому-то за мной и ведется такая охота: прессинг по всему полю. Я им нужен живым, это ясно... Меня радует и то, что они так и не смогли победить наш код. Еще бы! Это же не какой-то там „Код да Винчи”!
И не смогут!
Пуля прошла через мягкие ткани левой голени, поэтому я отжимаю педаль сцепления пяткой. Попытка шевельнуть пальцами или согнуть ногу в голеностопе вызывает жуткую боль. Зато правой я могу давить на акселератор автомобиля до самого коврика.
Они стреляют по колесам: убивать меня нельзя — это ясно, ясно! Им нужна моя голова в полном сознании, только голова, поэтому они и стреляют по колесам.
А что, вдруг думаю я, что если бы Тина…
А вот и еще одна очередь. Пули, бешено шипя, дырявят обшивку, дыры насвистывают на ветру, как флейта, в салоне пахнет паленым, но не бензином, не машинным маслом — значит, можно еще вырваться из этого пекла.
Тина! Придет же такое в голову! Помню, мы с ней…
Я называю ее Ти!..
Мне бы только пересечь черту города, а там, среди узких улочек, насыпанных вдоль и поперек, я легко оставлю их с носом. В этом небольшом южном городе я с закрытыми глазами найду себе убежище, ибо за годы отшельничества изучил все его уголки. Я знаю каждый выступ на этом асфальте, каждую выемку. Слева — высокая каменная стена, справа — пустырь... Ты — как на ладони!.. Этот крохотный остров любви и меда не очень-то гостеприимен, хотя здесь и более трехсот церквей.
Да нет… нет, Тина бы… Мысль о Тине приходит как спасение!
— Тииии… — вдруг ору я и что есть силы жму на педаль! Словно она может меня услышать.
Свежая очередь оставляет косую строчку дырочек на ветровом стекле, справа от меня, вплетая новые звуки в мелодию флейты. Опять промазали! «По колесам, бейте только по колесам!» — мысленно наставляю я своих преследователей. Ведь так, чего доброго, можно и в голову угодить. Что тогда? Что вы будете потом делать с моей напрочь простреленной головой?
В боковом зеркале я вижу черный мордастый джип с огненными выблесками автоматных очередей. Они бьют не наугад, а тщательно прицеливаясь, поэтому мне нечего опасаться. Но вот, оказывается, бывают и промахи...
Неужто услыхала? Мистика какая-то!
Счастье и в том, что автобан почти пуст, я легко обхожу попутные машины, а редкие встречные, зачуяв витающую вокруг меня опасность, тут же уходят на обочину, уступая левую полосу, словно кланяясь: вы спешите? — пожалуйста.
Вот и мост. Лента речечки (или канала?) залита пожаром вечернего солнца. Я успеваю заметить и вызолоченные купола церквушки, что на том берегу, и красные огоньки телевышки, а в зеркальце заднего вида — обвисшие щеки джипа. На полной скорости я кручу рулевое колесо вправо, так что зад моей бээмвэшки залетает на тротуар. Теперь — побольше газу, а сию минуту — налево и снова направо, без тормозов, конечно, сбавив газ, конечно. Свет пока не нужен, фары можно не включать. А что сзади? Пустота. Еще два-три поворота, две-три арки и, сквозь густой кустарник, — в чащобу сквера. Теперь — только «стоп!»... И снова боль в голени дает о себе знать. Зато как тихо! Тихо так, что слышно, как сочится из раны кровь.
Бубенчики. Я готов был поклясться, что услышал звон тинкиных бубенчиков. Её привычка носить бубенцы на щиколотках...
Пальцами правой руки я зачем-то дотягиваюсь до пулевых пробоин на ветровом стекле с причудливым ореолом радиальных трещинок, затем откидываю спинку сидения и несколько секунд лежу без движения, с закрытыми глазами, в полной уверенности, что ушел от погони. Потом тянусь рукой за аптечкой, чтобы перебинтовать ногу. Врач, я за медицинской помощью не обращаюсь, самостоятельно обрабатываю рану, бинтую ногу, не снимая брюк, не обращая внимания на часы, которые показывают уже 23:32. Это значит, что и сегодня на последний паром я опоздал. Только одному Богу известно, что будет завтра...
Слава Богу, что жив сегодня, думаю я и снова ору:
— Аааааааа… Калакольчики вы мои бубеннн-чики-чики-и-и-и!.. Иииххх…
Затем дотягиваюсь рукой до бутылки «Nexus», медленно откупориваю ее и, приложившись к горлышку, пью, не отрываясь, пока она не пустеет наполовину. Теперь финики...
И еще два-три глотка из бутылки...
Ти, спасибо тебе, славная моя! Одна мысль о тебе помогла мне избежать, я уверен, неминуемой смерти. В чем же все-таки твоя сила? Сколько лет я пытаюсь разгадать тебя… Сим-сим… Ну, да ладно…Успеется…
А теперь можно и поспать... Полчаса, не больше. Чтобы прийти в себя.
Потом я никому об этой истории не рассказываю, лишь иногда, отвечая на вопросы о шраме на левой голени, говорю:
— А, так… ерунда… Мир хотел ухватить меня за лодыжку.
Лене же решаюсь рассказать. Почему только ей, Лене? Так бывает: глянешь в глаза и знаешь — это она, ей можно.
И это не объясняется — это Она!
Здесь, в Турее, в двух часах езды от Питера, среди корабельных сосен и с аистами за окном на цветочной поляне, особенно хочется рассказывать ей, как я жил все эти трудные годы. Вспоминаются такие подробности, от которых мороз по коже... От смерти уйти нетрудно…
Я тогда едва не погиб.
На щиколотках или на лодыжках? А, не все ли равно!
— Это было на Мальте, — говорю я, — была ранняя осень, жара стояла адская, как обычно, я уже выехал из предместья Валетты… Горнакова, ты слушаешь меня?
— Да-да, говори, говори, — говорит Лена, — я слушаю... Думаешь, Тина услышала тебя?
— Уверен!..
А сам думаю: в чем уверен?
Вдруг ни с того ни с сего цитирую:
Вот и кончилось детство как перила у лестницы — вдруг.
Домотканая радуга на сатиновом небе приколота.
Обещаю остаться с тобою, мой ласковый друг,
И в тебя проникаю лучом, полным солнца и золота.
Проникай же, проникай своим колючим лучиком, полным солнца и золота, думаю я, освещай, наполняй, натаптывай меня своим золотом-золотом, россыпями своих золотых умопомрачений…
Прошу я…
И снова прикладываюсь к бутылке.
Жёсткий ритм моих строк разрывает твой замкнутый круг.
Прорываюсь к тебе, отнимая тебя у агоний.
Ты сейчас от меня на дистанции вскинутых рук.
Протяни два крыла. Или две отогретых ладони…
— Что ты там бубнишь? — спрашивает Лена.
— Ты сейчас от меня на дистанции вскинутых рук…
— Ты опять за свое, — говорит Лена, — да ты, дружок, бредишь…
А Тина-таки расслышала меня, расслышала… Не то бы…
Вот! Вот же в чем мое спасение! Ти, славная ты моя, я же могу дотянуться до тебя рукой!
Дотянуться бы, закрыв глаза, думаю я. Но сперва — выжить!
А детство… Детство, видит Бог, для меня да-а-а-вно уже кончилось…
— Я в порядке…
Ах, эти славные сладкие щиколотки и лодыжки… Ах, эти бубенцы-бубенчики!
Спасибо вам!
Глава 2
Что бы там ни говорили самые сильные мира сего, будь то царь Соломон или Александр Македонский, или Крез, или Красс, или вождь племени майя (как там его?), султан Брунея, Билл Гейтс, Карлос Слим Хел или даже Уоррен Баффетт… Или, собственно, все они вместе взятые… Как бы ни упивались они достигнутой славой и мощью, всесилием и всемогуществом, я уверен, что каждый из них, лежа на замаранных простынях смертного одра, отдал бы без раздумий и сожалений и богатства и состояния, нажитые тяжелым и кропотливым трудом, не задумываясь отдал бы за еще один день своей жизни… За час! За еще одну минуту…
Не задумываясь!
Я уверен!
Я бы многое дал, чтобы расслышать едва уловимую мольбу, исходящую с их пересохших и едва шевелящихся губ, подернутых тленом вечности, увидеть их стекленеющие глаза с проблесками предсмертной надежды. О чем был бы этот стон, этот блеск? О мгновениях жизни…
Я уверен!
Не зря ведь люди извечно — так старательно и надрывно! — заняты поисками этого чертова эликсира бессмертия. Нет в мире силы, способной утолить жажду жизни… Вот и мы сломя голову бросились в этот омут, в постижение идеи вечной жизни, чтобы оттолкнуться от обретенного понимания и начать свой поиск. И что же? Понадобилось довольно много времени, чтобы осознать тщетность любых попыток и даже, словно в насмешку, прийти к обратному выводу — доказать, что обрести совершенство невозможно. Как невозможно достичь абсолютного нуля. Итог этот не просто важен, а принципиально важен, и теперь у меня нет права на молчание. Я рассказываю о том, что не может не волновать, что не должно остаться втуне, что изменит целостный подход человечества к своей жизни и надеждам. Отчего же мне — пусть с содроганием, ибо придется еще раз пережить все пройденные круги ада, — не поведать и тебе эту историю?
— Слушай, Рест — это что за имя? — спрашивает Лена, внимательно вникавшая в мой отрешенный лепет, вслушивающаяся в мой тон, словно она пила мой голос.
Да, я прав, что рассказываю.
— Мне однажды сказали: «Теперь ты мой крест! Теперь это имя твое», — продолжаю я. — «Крест?». «Ага — Крест. Хочешь коротко — пусть будет Рест, хочешь мягко и ласково — Рестик…», — я хмыкнул: — «Ладно, Рест так Рест. Рестик — даже мило. Хотя, знаешь…». «А мне нравится: Рест! Как удар хлыста!». «Ладно…».
— А потом?
— И потом…
— Может быть, все-таки Орест? А по паспорту? — спрашивает Елена.
Она, я вижу, не совсем принимает этого моего Ореста и Реста, и даже Рестика. Мне, собственно, все равно. Юля тоже поначалу кривилась. А вот Ане имя нравилось. Она даже… А Тинка — та хохотала, выкрикивая рифмы:
Орест… рестик…рест…
Ох, тяжел твой крест…
— Хочешь — Орест. Так, я помню, звали одного динозавра, — смеюсь я.
— А по паспорту? — настаивает Лена.
— Назови хоть горшком!..
Вот тогда-то Тина и выхохотала мою судьбу— крест оказался не из легких… Ее слова часто… Кто-то посвятил ей стихи:
Тинн… Капля упала вверх, ударившись в небоскат.
Тинн… — песня о нас о всех, плевать, что наговорят.
Ты — рыжее пламя гроз, отправленный вдаль конверт.
Слово на перенос — и тьму побеждает свет…
Тинн — слава колоколам, бронзовым песням их.
Тинн — это приносит нам обветренный морем стих…
И голос твой, летний дождь, — смоет всю пыль с души.
Мне — чуять руками дрожь. Прямо хоть не дыши.
Гром — голос твоей струны, молнии — просто речь.
Мысли твои вольны в душу незримо течь…
В эти мгновенья ты — выше других господ…
Тинн… Суть твоей высоты ударилась в небосвод…
Очень про нее все, про Тину…
— Как тебе?
Лена только улыбается.
Вот так — тинн… тинн… — по росинке, по капельке она меня и завоевала. Она просто стала моим камертоном: без нее — ни шагу! Карманный Нострадамус на каждый день! Мне не всегда удавалось разгадать ее катрены, но если мозг мой протискивался в их содержание, я просто млел от счастья: надо же! Осилил! И тотчас приходило правильное решение!
— Надо же! — восклицает Лена.
— Да-да, так и было! А настоящее мое имя… сама знаешь! Каждому ясно, что оно означает.
Итак, я рассказываю…
— Все началось, — говорю я, — с какого-то там энтероцита — крохотной клетки какой-то там кишки какого-то там безмозглого головастика… Он даже не успел превратиться в лягушку! Правда, потом из этой самой клеточки и родился крохотный трепетный лягушонок, который прожил всего-ничего… Тем не менее мы за него ухватились. Как за хвост настоящей Жар-птицы! Мы будто тогда уже были уверены, что этот чертов Армагеддон непременно придет и к нам.
Так и случилось.
Прошло — ни много ни мало — тридцать лет…
Безусловным лидером среди нас, конечно, был Жора. Он никоим образом не требовал ни от кого подчинения, никому себя не навязывал, был талантлив и, казалось, при этом чужд молодого горделивого честолюбия. Но неслыханно подчинял своим обаянием. И преданностью делу, которому служил, как царю, верой и правдой.
Когда я впервые увидел Жору… Господи, сколько же лет мы знакомы! По правде говоря, он привлек мое внимание с первой встречи. Не могу сказать, что именно в нем поразило, но он крайне возбудил мое любопытство. Я никогда прежде не встречал такой щедрости и открытости! И преданности науке. Его внешний вид и манеры, и голос… А чего стоила его улыбка! Бросалась в глаза и привычка, когда он задумывался, время от времени дергать кожей головы, коротко стриженым скальпом так, что и без того огромный лоб, точно высвобождая из западни и давая волю рвущейся мысли, удваивался в размере. И казалось, что из него «вот-вот вылетит птичка». Затем я узнал еще многое. Жора, например, мог легко складывать язык трубочкой или без единой запинки произносил трудную скороговорку о греке, или, скажем, бесстрашно мог прыгнуть ласточкой в воду со страшной высоты… А как он шевелил ушами! Однажды мы, играя в баскетбол, боролись за мяч. Я было уже мяч отобрал, и он инстинктивно схватил меня за руку. Я всю неделю ходил с синяком.
— Смотри, — сказал я, укоряя его, — твоя работа.
Жора улыбнулся.
— Я цепкий, — произнес он, и не думая оправдываться, — у меня просто на единицу мышечной массы нервных окончаний больше, чем у тебя. Поэтому я сильнее тебя.
Он смотрел на меня спокойным прямым взглядом так, что я невольно отвел глаза. И признал его силу.
— Он, небось, у тебя еще и левша? — спрашивает Лена.
— Жора бил меня правой…
— Бил?
— Но и левая у него была крепкой! Помню…
— Вы дрались?
— После его хука левой я чуть было…
— Вы дрались? — спрашивает Лена еще раз.
— Спорили…
— Ах, спорили!..
— Никогда и ни в чем не соревнуйся со мной, — сказал тогда Жора. — Ты всегда проиграешь.
— Всегда? — спросил я.
— И во всем, — сказал Жора.
А еще он мог выстрелить во врага, не задумываясь. Хотя терпеть не мог оружие, тем более брать его в руки. А однажды, стреляя из рогатки (мы устроили соревнование на берегу моря), он трижды попадал в гальки, одна за другой подбрасываемые мною высоко вверх. Я — ни разу! Были и такие истории, что просто оторопь берет. Разве кто-то из нас мог тогда предположить, что, став лауреатом Нобелевской премии, он явится в Шведскую академию в кедах и джинсах, и всем нам придется хорошо постараться, чтобы затолкать его во фрак и наскоро напечатать ему Нобелевскую речь на целых семи листах почти прозрачной бледно-голубоватой, как обезжиренное магазинное молоко, финской бумаги, в которую он аккуратно, листик за листиком завернет купленную по случаю на блошином рынке Стокгольма какую-то антикварную финтифлюшку, за которой, по его словам, охотился уже несколько лет? А всем собравшимся академикам будет рассказывать на блестящем английском о межклеточных взаимодействиях так, словно нет в жизни ничего более важного: «Уберите межклеточные контакты — и мир рассыплется! И все ваши капитализмы, социализмы и коммунизмы рухнут, как карточный домик». Контакты между клетками, так же как и между людьми — как связь всего сущего! А несколько позже, вернувшись домой, будет всех уверять с улыбкой, что он и ездил-то в Стокгольм не за какой-то там Нобелевской премией, а именно вот за этой неповторимой и потрясающей финтифлюшкой: «Вот эксклюзив совершенства!». Чем она его так потрясла — одному Богу известно. И никого уже не удивляло то, что вскоре за ним увяжется какая-то принцесса то ли Швеции, то ли Монако, нет-нет — принцесса Борнео, точно Борнео, от которой он сбежит на необитаемый остров, где женится на своей Нефертити, взращенной собственными руками из каких-то там клеток обрывка кожи какой-то мумии, выигранного в карты у случайного бедуина. Невероятно? Не знаю. Это ужасало? Наверное. Во всяком случае, ходили и такие легенды. И когда он стоял под луной на вершине пирамиды Хеопса и грозил толстым указательным пальцем дремлющему Сфинксу, он, я уверен, думал о звездах. Он ведь и забрался туда, чтобы быть к ним поближе. Его влек трон Иисуса, и он (это стало ясно теперь) уже тогда примерял свой терновый венец. К Иисусу он присматривался давно, а когда впервые увидел Его статую в Рио-де-Жанейро, просто онемел. Он стоял у Его ног словно завороженный, каменный, а затем, пятясь, отойдя на несколько шагов и задрав голову, пытался, встав на цыпочки, заглянуть в Его глаза, каменные. Но так и не смог этого сделать. Даже стоя на цыпочках, Жора едва доставал головой Ему до щиколоток. Я видел — это его убивало. Я с трудом привел его в чувство, и он до утра следующего дня не проронил ни слова. Чем были заняты его мысли?
В Санто-Доминго ему посчастливилось еще раз восторгаться Иисусом, история повторилась: он отказался идти в мавзолей Колумба, и даже самая красивая мулатка — беснующаяся царица карнавала, этого брызжущего весельем, просто фонтанирующего праздника плоти — не смогла в ту ночь увлечь Жору. Но наибольшее потрясение он испытал, когда прикоснулся к Плащанице. Я впервые увидел: он плакал. Да-да, у него было свое отношение к Иисусу и к Богу. Он так рассуждал:
— То, что корова ест клевер, волк — зайца, а мы — и корову и зайца, а нас, в свою очередь, жрут мириады бесчисленных бактерий и вирусов, не мешает нашему Богу смотреть на всю эту так называемую дарвиновскую борьбу, как на утеху: мол, все это ваши местнические земные свары — буря в стакане, пена, пыль… Бог держит нас в своей малюсенькой пробирке, которую люди назвали Землей, как рассаду и хранилище ДНК. Он хранит наши гены в животном и растительном царствах точно так же, как мы храним колбасу и котлеты, с одной лишь разницей — ДНК для Него не корм и не какое-то изысканное лакомство, а носитель жизни, а все мы — сундуки, да-да, ларцы, на дне которых спрятаны яйца жизни. Бога, считал Жора, и не нужно пытаться понять. Он недосягаем и неподвластен пониманию человеческого разума. Другое дело — Иисус. Иисус — Бог Человеческий: «Се Человек!». Он ведь и пришел к нам затем, чтобы мы научились Его понимать. Он — воплощенное человеческое совершенство. Поэтому под Ним и надо чистить себя…
Как только Жора защитил кандидатскую (ему стукнуло тридцать три!), ни минуты не раздумывая, он умчался в Москву.
— Знаешь, — признался он мне, — я уже на целый месяц старше Иисуса.
Его голос дрогнул, в нем были спрятаны нотки трагизма, которые вдруг вырвались на волю и оповестили мир о несбывшихся надеждах. Он словно оправдывался перед историей.
— Надо жить и работать в Нью-Йорке, Париже, Лондоне… На худой конец, в Праге или Берлине, или даже в Москве, — добавил он, — а не ковыряться до старости здесь, в этом периферийном говне.
Он так и не стал интеллигентом, но всегда был максималистом. Нас потрясало его отношение к научной работе. Он был беспощаден к себе и не терпел никаких компромиссов. «Все или ничего!» — это был не только один из законов физиологии, но и Жорин девиз. Да-да, он был нетерпим к человеческим слабостям, оставаясь при этом добряком и милягой, своим в доску, рубахой-парнем. Он не любил поучать, но иногда позволял себе наставление:
— Если тебе есть что сказать, то спеши это сделать. И совершенно не важно, как ты об этом скажешь — проблеешь или промычишь… Или проорешь!.. Важно ведь только то, что ты предлагаешь своим ором, — как-то произнес он и, секунду подумав, добавил, — но важно и красиво преподнести результат. Порой это бывает гораздо важнее всего того, что ты открыл.
Это было, возможно, одно из первых Жориных откровений.
Меня потрясало и его беспримерное бескорыстие!.. Я не знал человека щедрее и так по-царски дарившего себя людям. Его абсолютное равнодушие к деньгам потрясало. Если ты их достоин, считал он, они сами приплывут к тебе. Он, конечно, отдавал им должное, называя их пластилином жизни, из которого можно вылепить любую мечту. Но нельзя этого сделать, говорил он, не испачкав рук. Я часто спрашивал себя, что, собственно говоря, заставляет Жору жить впроголодь, когда люди вокруг только тем и заняты, что набивают рты и натаптывают карманы? И не находил ответа.
Защищая свою кандидатскую, он не то что не мычал и не блеял, он молчал. За все, отведенное для каких-то там ничего не значащих слов время, Жора не издал ни единого звука. Он не стал делать традиционный доклад, а просто снял и продемонстрировал короткометражный фильм, двадцать минут тихого жужжания кинопроектора вместо никому не нужных рассуждений о научной и практической значимости того, что, возможно, забудется всеми после третьей или четвертой рюмки водки за банкетным столом. И привел, нет, поверг всех в восторг.
— И вы считаете, что всего этого достаточно, — тут же прилип к Жоре с вопросом седовласый Нобелевский лауреат, каким-то совершенно невероятным ветром занесенный сюда, на Жорину защиту (Архипов постарался!), — и вы считаете…
Он сидел в пятом ряду амфитеатра огромной аудитории, забитой светилами отечественной биологии и медицины, и, разглядывая Жору сквозь модные роговые очки, теперь рассказывал о достижениях и величии молекулярной биологии, о роли всяких там гормонов и витаминов, эндорфинов и простагландинов, циклической АМФ и генных рекомбинаций… Собственно, он в деталях излагал содержание последних номеров специальных журналов и результатов исследований в мировой биологической науке, демонстрируя как свою образованность, так и манеру поведения, и красивый тембр своего уверенного голоса, не давая себе труда следить за чистотой собственной мысли. Это был набор специальных фактов, о которых мы знать, конечно, никак не могли и, как потом оказалось, блистательный спич по мотивам своей Нобелевской речи. Тишина в аудитории была такой, что слышно было, как у каждого слушателя прорастали волосы. Он задавал свой вопрос минуть пять или семь, уничтожая этим вопросом все Жорины доводы и достижения, делая его работу детским лепетом. Было ясно, что своим авторитетом он хотел придавить Жору, смять этого наглого молодого выскочку, осмелившегося нарушить вековую традицию. Когда он кончил, тишина воцарилась адская. Ни покашливания, ни скрипа скамеек… Тишина требовала ответа.
— И вы считаете, — снова спросил он, — что этого достаточно, чтобы…
— Да, считаю!
Это все, что произнес Жора в ответ.
Последовала пауза, сотканная из такой тишины, что, казалось, сейчас рухнут стены.
Наш Нобелевский вождь смотрел на Жору удивленным взглядом, затем приподнялся, посмотрел налево-направо-назад, призывая в свидетели всех, у кого есть глаза и уши, и, наконец, задал свой последний вопрос:
— Что «Да, считаю!»?..
Он уперся грозным черным взглядом в Жорин светлый лоб.
— Sapienti sat, — сказал Жора, помолчал секунду и добавил, — умному достаточно. — И перевел взгляд в окно в ожидании нового вопроса.
Зал рявкнул! Тишина была просто распорота! Возгласы и крики, и истошный рев, и смех, и, конечно, несмолкаемые аплодисменты — зал встал. Это был фурор. Больше никто вопросов не задавал. Дифирамбы облепили Жору, как пчелы матку. Это был фурор! Кино! Цирк! Все были в восторге от такого ответа, налево и направо расхваливали этот неординарный шаг, и за Жорой закрепилась слава и звание смельчака и оригинала, от которого он и не думал отказываться. Так на наших глазах рождалась Жорина харизма.
Однажды он высказал какое-то неудовольствие.
— Тебе не пристало скулить, — сказал ему тогда Юра, — ты уже состоялся…
Жора не стал противоречить.
— Все так считают, — сказал он, — но что значит «состояться»? Можно сладко есть и хорошо спать, преуспеть в делах и быть по-настоящему и богатым, и знаменитым; можно слыть сердцеедом и баловнем судьбы, но, если мир не живет в твоем сердце, тебе нечем гордиться и хвастаться. Эта внутренняя, незаметная на первый взгляд перестрелка с самим собой, в конце концов, прихлопнет тебя, и ты потеряешь все, что делало тебя героем в глазах тех, кто пел тебе дифирамбы, и на мнение которых тебе наплевать. И в собственных тоже. От себя ведь не спрячешься… Состояться лишь в глазах тех, кого ты и в грош не ставишь, значит убаюкать себя, не потрудившись назначить себе настоящую цену.
Временами казалось, что он все обо всем знает.
Я часто заходил к нему в комнату общежития. Мы взбивали с ним гоголь-моголь, и, поедая с хлебом эту вкуснейшую массу, я думал, как неприхотливо-изящно устроен Жорин быт. На кровати вместо подушки лежало скатанное, как солдатская шинель, синее драповое пальто, и нарочито-небрежная неприбранность в комнате казалась очень романтичной. Жорино синее пальто поражало меня своей многофункциональностью. Оно использовалось как подушка, как одеяло и как пальто, и часто — как штора на единственное окно, когда требовалось затенить солнечный свет. Я никогда не видел, чтобы Жора подметал пол или мыл посуду. Это не могло даже прийти ему в голову — его мысли были заняты небом, а не шпалерами, звездами, а не лампочками… Когда вопрос отъезда Жоры в Москву был решен, я набрался смелости, подошел к нему и, взяв за заштопанный на локте рукав синей шерстяной кофты, все-таки спросил:
— А как же мы, как же все?..
Жора хмуро посмотрел на меня и сказал:
— Если я сейчас не уеду, я навсегда останусь Жорой вот в этой своей вечной синей кофте… — Он бровью указал на прозрачный куль, в котором навыворот было скатано и перетянуто каким-то шнурком его пальто, и добавил: — …и вот в этом вечном синем пальто.
Грусть расплескалась в синеве его глаз, но он хотел казаться счастливым. Меня это сразило. Я точно зачарованный смотрел на него, все еще не веря в происходящее.
— Нет, но…
— Да, — твердо сказал он. — Время от времени нужно уметь сжигать все мосты. И спереди, и сзади. Здесь вся эта местническая шушера, все эти люльки, ухриенки, рыжановские и здяки, все эти чергинцы, авловы и переметчики, все эти князи из грязи и вся эта мерзкая мразь дышать не дадут. Ты только послушай этих жалких заик…
«Эта мерзкая мразь» — это было произнесено Жорой с неимоверно презрительным и даже злобным выражением. Я никогда прежде не видел его таким. Он искренне не любил, если не ненавидел «всю эту местническую шушеру». Вскоре и я убедился в правоте его слов; было от чего: эта местническая знать, конгломерат алчности, стяжательства и обжорства, эта каста изуродованного маммоной отребья просто пропастью легла и на моем пути, непреодолимой пропастью. Да, встала неприступной скалой!
Обрусевший серб, он так и не стал аристократом, вернее, не проявлял никаких соответствующих признаков и манер, хотя и носил в себе гены какого-то знаменитого княжеского рода. Такт не позволяет мне говорить о других чертах его личности, казавшихся нам просто дикими, но в наших глазах он всегда был великим. Мы тянулись к нему, как ночные мотыльки к свету. Теперь я без раздумий могу сказать, что, если бы он тогда не уехал, мир бы многое потерял, возможно, вымер бы. Как раз накануне своего отъезда он так и сказал:
— Чтобы хоть что-нибудь изменить, нужно смело выбираться из этой ямы. Катапультироваться!.. А? Как думаешь?..
Я лишь согласно кивнул.
— Лыжи бы! — воскликнул Жора.
Он, видимо, давно навострил свои лыжи и только ждал подходящего момента, чтобы совершить прыжок к совершенству. Остановить его было невозможно. «Совершенство, — скажет он потом, — это иго, нет — это капкан! Чтобы вырваться из него, нужно отгрызть себе лапу!». Он бы перегрыз горло тому, кто встал бы на его пути. Да-да, он был уже просто заточен на совершенство!
— От смерти уйти нетрудно, — задумчиво произнес он. К чему он это сказал, я так и не понял. — А вообще-то, — прибавил он, — всегда нужно оставаться самим собой, ведь все остальные роли уже разобраны.
Вскоре, тем же летом, Жора укатил в Москву. Без жены Натальи, без своей дочки Натальки… Без гроша в кармане!
Признаться, мы осиротели без Жоры. Поначалу мы чувствовали себя, как цыплята без квочки[i]. Потом это чувство прошло. И пришла уверенность в собственных силах. Но Жорин дух еще долго витал среди нас. И у меня появилось чувство, что расстались мы совсем ненадолго и судьбы наши вновь встретятся, переплетутся и побегут рядышком, рука в руке. Так и случилось. И скоро имя его облетело весь мир в миллионных тиражах газет, а работы уже давно признаны бессмертными.
— Почему ты говоришь о нем в прошлом времени? — спрашивает Лена.
— Я потерял его след. Я не могу назвать Жору гением, об этом объявят потом, но даже в те наши молодые годы он… Да-да…
— Ты, — говорит Лена, — рисуешь Жору эдаким…
— Да-да, — повторяю я, — он… До сих пор не могу себе простить, что…
— Что «что…»?
— Да нет… Нет, ничего…
Вот уже столько лет о нем — ни слуху, ни духу…
Мысль о клонировании величайших умов мира была для Жоры абстрактной, чисто теоретической мыслью, которую, по его представлениям, нельзя было воплотить в наших условиях. И зачем? Перед нами стояла иная задача — продлевать как можно дольше жизнь наших вождей. Как? Мы часто спорили на этот счет. Однажды Жора проронил несколько слов о том, что геном-де может служить прекрасной мишенью для наших атак, мол, если достучаться до его основ, научиться управлять его активностью, то жизнь можно длить бесконечно долго. Потрошитель нутра жизни, он, конечно же, чуял это. Чуич! Другой раз, сидя в ночном вагоне подземки, нахлобучив на глаза свою старую заячью шапку с обвисшими ушами (он с трудом признавал обновки) и, казалось, совсем отрешившись от действительности, он вдруг что-то пробормотал про себя. В тот вечер мы были в гостях у Симоняна, вернувшегося из Штатов и до позднего вечера потчевавшего нас новостями прикладной генетики. Что-то было сказано и о клонировании. Жора, обычно без всякого интереса выслушивающий чьи-либо россказни об очередных победах науки, теперь просто заглядывал в рот Симоняну.
— И они вырастили мышонка?..
Симонян рассказывал так, будто сам был участником экспериментов.
— А что случилось с пиявками?..
В тот вечер Жора был вне себя от услышанного. Мы уже проехали Кольцевую, мне казалось, он спал, полагаясь на то, что в нужный момент я его разбужу. Вдруг он резко повернулся ко мне и, подняв указательным пальцем шапку, посмотрел мне в глаза.
— Ты действительно что-то там скрестил, черепаху с дубом или корову с клевером?..
Я как раз думал о своих клеточках.
— Ты читаешь мои мысли?
— Да. Ты уверен?
Я не знал, зачем он это спросил. Жора, судя по всему, так и не смог поверить, что наш пациент выжил благодаря инъекции липосом, содержащих фрагменты генов секвойи. Или той швейцарской ели.
— Ты уверен, — снова спросил он, — что все достоверно?..
— Об этом писали и “Nature”, и “Science”.
— Мало ли, — хмыкнул Жора, — я не все успеваю читать, да и не очень-то верю написанному. И ты же знаешь: я даже Чехова…
— Знаю, — сказал я, — не всего прочитал.
Жора кивнул.
Это была правда. Все достижения науки он узнавал от кого попало и всегда среди вороха новостей отбирал те, что изменяли представление о предмете его интересов. Его невозможно было застать в библиотеке или у телевизора. Газеты он использовал как оберточную бумагу. Никаких симпозиумов, ни научных конференций, ни коллоквиумов он не посещал: «Чушь собачья, чердачная пыль, ярмарка тщеславия...». Он никогда не важничал и не бравировал своим невежеством в отношении опубликованных новостей, но всегда жил в кипящем слое науки.
Ты думаешь, наши липосомы спасли монарха?
Я был в этом уверен.
— Слушай, что если нам попытаться создать клон нашего миллионера или, скажем, твой? Или мой?..
Он не мог не прийти к этой мысли.
— Как испытательный полигон, как модель!
Он смотрел мне в глаза, но не видел меня.
— Того же Брежнева...
— Ленина, Сталина, — сказал я.
Жора посмотрел на меня оценивающе. Он не принимал моей иронии. Я тоже не шутил.
— Я серьезно, — сказал он.
— Валеру Леонтьева, — сказал я и посмотрел ему в глаза.
— Мне нравятся хорошо пахнущие ухоженные мальчики, — ни глазом не моргнув, отпарировал он.
Мы рассмеялись.
Убеждать его в том, что я давно об этом мечтал, не было никакой необходимости. Мне чудились не только отряды маленьких Лениных, Сталиных и тех же Брежневых с Кобзонами и Табачниками, но и полчища Навуходоносоров, Рамзесов, Сенек и Спиноз, Цезарей и Наполеонов. И конечно, Толстых, Моцартов, Эйнштейнов… Ух, как разгулялось по древу истории мое воображение!
— И это ведь будут не какие-то там Гомункулусы и Големы, — вторя мне, говорил теперь Жора, — не андроиды и Буратино, а настоящие, живые Цезари и цари плоть от плоти… И нам не надо быть Иегуде-Леве Бен-Бецалеле, верно ведь?
— Повтори, — сказал я.
— Иегуде-Леве Бен-Бецалеле, — выпалил Жора еще раз.
— Верно, — сказал я и улыбнулся.
— Ты победил, — сдался наконец Жора, — этот твой сокрушительный победоносный царизм перекрыл мне дыхание. Полчища твоих полководцев и царей скоро выползут из преисподней и тогда...
Жора был не последний мечтатель.
— Был?..
— Но и это еще было не все! Гетерогенный геном! — вот полет мысли, вот золотая ариаднина нить вечной жизни! Тем более что у нас уже был первый опыт — наш молодеющий на глазах миллионер.
Синие глаза Жоры взялись поволокой под мерный перестук подземки.
— Мне кажется, я тоже не последний гений, — произнес он, нахлобучивая шапку на глаза и снова проваливаясь в спячку. — В твоих Гильгамешах и Македонских что-то все-таки есть. И мне еще вот что очень нравится: какая это светлая радость — вихрем пронестись по истории!
А меня радовало и то, что постепенно мысль о клонировании, как о возможном подспорье в поисках путей увеличения продолжительности жизни, проникала в его мозг и с каждым днем все настойчивее овладевала всем его существом, становясь одной из ключевых тем наших бесед. Нам, по мнению Жоры, не нужны были ни Ленин, ни Сталин, ни Тутанхамон или какой-то Навуходоносор. Мы хотели вырастить клон и изучать его поведение в различных экспериментальных условиях. Как модель. Она, думали мы, и подсказала бы нам, как надо жить, чтобы жить долго. Я не спорил. Я и сам так думал, хотя у меня, повторюсь, были свои взгляды на дальнейшую судьбу клонов. Сама идея получения копии Цезаря или Наполеона была, конечно, достойна восхищения. Но и только. Хотя как знать? Я не мог себе даже представить, как можно распорядиться судьбой вдруг возникшего с кондачка Александра Македонского или той же царицы Савской! Идея для какого-нибудь научно-фантастического романа или киносценария — да! Но воплотить эту идею в жизнь — нет, это было, по мнению Жоры, нереально. Собственно, мы никогда и не развивали эту идею. Как и тысячи других, она просто жила в нас и была лишь предметом нашего восхищения. Мы никому о ней не рассказывали — нас бы здесь засмеяли. Хотя слухи об успешном клонировании животных где-то за океаном уже набирали силу и долетали и до наших ушей. Вот и Симонян привез свежие новости. Мы загорелись…
К тому времени Михаил Николаевич укатил за границу, но к Новому Году мы исправно получали свои миллионы. А Вит, Вит беспощадно их тратил. С умом. Он забросил науку в тот же час и миг, как только завладел правом подписи на банковских чеках. Жора верил в его коммерческий гений, а я верил Жоре. Скажу еще одну вещь: мы с Жорой никогда бы не нашли применения нашим деньгам. И никогда не стали бы из-за них врагами. Деньги всегда были для нас ничто, а большие деньги — ничем. У нас, у меня и у Жоры, просто все валилось из рук, как только нам приходилось вытеснять мысли о наших клеточках мыслями о купле-продаже, дебите-кредите, наварах и прибылях, бонусах и… Я говорю это без всякого лукавства. Это состояние и отношение к деньгам нужно пережить, с ним нужно переспать не одну ночь.
— Я тебя понимаю.
— Если ты занят тем, без чего люди не могут жить, — поучал меня Жора, — деньги всегда найдут тебя сами. И дадут тебе жару!
Это было истинной правдой.
— Научись говорить деньгам «нет», и они будут липнуть к тебе как банный лист к заднице, — проповедовал Жора, — ведь деньги — как женщины: «чем меньше женщину мы любим, тем легче…». Запомни это правило: чем мы менее любопытны к тому, что привлекает внимание толпы, тем настойчивее это возвеличивает тебя в ее глазах. Присмотрись к жизни…
Я вглядывался в запечатанные смертью глаза вождя в какой-то мистической надежде, что он вот-вот откроет их, привычно прищурит и подмигнет мне, мол, зря ты все это с моим воскрешением затеял. Я же не Иисус, а простой смертный, пытавшийся внедрить в современность свои идеи всеобщего счастья. Что вы еще хотите у меня выведать? Ходите толпами, как овцы, пялитесь на меня, как на девятое чудо света, сделали из меня мумию, как из фараона…
Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Меня уже толкали сзади, и мне пришла в голову мысль, что ДНК Ленина легко натурализовать, оживить в каком-нибудь мощном биополе, скажем биополе ростка пшеницы. Или яйца черепахи, или красного перца. Это был знак судьбы. Я вышел из Мавзолея, наискосок пересек Красную площадь и зашел в ГУМ, чтобы спрятаться от ветра. Через минуту я уже звонил своему знакомому биохимику.
— У тебя есть знакомые в Ленинской лаборатории?
Секунду трубка молчала, затем биохимик спросил:
— У Збарского что ли?
— Да.
— Да все они наши, я их...
У меня радостно заныло под ложечкой.
— Я еду к тебе! — прокричал я в трубку.
У меня было желание выпить чего-нибудь горячего, но я не стал толкаться в очереди. Впервые в жизни мне захотелось поверить в осуществление своей мечты. Я понимал, что на пути встанут тысячи трудностей, но вера в чудо отметала мои сомнения. Я готов был драться, стереть с лица земли каждого, вставшего на моем пути.
— Выведи меня на кого-нибудь из мавзолейной кухни, — попросил я бородатого парня в очках, с кем мы когда-то на вечеринке у Ирузяна обменялись телефонами. Я не помнил даже его имени. Илья (я взглянул на визитку), ни о чем не спрашивая, тут же позвонил. Никто не брал трубку.
— Они на месте, — успокоил он меня, — перезвоним через три минуты.
Прошло целых пять минут, в течение которых я то и дело поглядывал на часы, Илья возился со своими пробирками, а вместе мы обменивались ничего не значащими фразами (Как дела?.. Терпимо...), затем Илья снова набрал номер.
— Привет, — сказал он в трубку, и у меня чаще забилось сердце.
Через час я был в лаборатории, сотрудники которой обслуживали сохранность праха Ленина. Все их профессиональные усилия были направлены на то, чтобы его не коснулся тлен. Задача была трудной, сравнимой разве что с превращением свинца в золото, но ответственной и благородной. Алхимики современности! И плата за их труд была высокой.
Меня встретили прекрасно и вскоре мы уже пили кофе и шептались с неким Эриком в уютном уголочке. Мы вспомнили всех наших общих знакомых, Кобзона и Кио, Стаса и Аленкова, Ирину и Вита, Салямона, Баренбойма и Симоняна, и конечно же, Жору, поговорили о Моне Лизе и Маркесе. Эрик был без ума от Фриша, а Генри Миллер его умилял.
— Слушай, а как тебе нравится Эрнест Неизвестный? Ты видел его надгробный памятник Хрущеву?
Я видел. Мы обменялись впечатлениями еще по каким-то поводам, Солженицын-де, слишком откровенен в своем «Красном колесе», а у Пастернака в его «Докторе», мол, ничего крамольного нет. То да се…
Помолчали.
— Мне нужен Ленин, — затем просто сказал я.
Эрик смотрел в окно. Где-то звякнуло. По всей вероятности, это упал на кафельный пол пинцет или скальпель, что-то металлическое. Затем пробили часы на противоположной стене. Казалось, и стены прислушиваются к моему голосу. Эрик молчал, я смотрел на чашечку с кофе, пальцы мои не дрожали (еще бы!), шло время. Я не смотрел на Эрика, повернул голову и тоже смотрел в окно, затем поднес чашечку к губам и сделал глоток.
— Что? — наконец спросил Эрик.
Видимо, за Лениным сюда приходили не редко, возможно, от настоящего вождя уже ничего не осталось, его растащили по всей стране, по миру, по кусочку, по клеточке, как растаскивают Эйфелеву или Пизанскую башни, или Колизей...
— Хоть что, — сказал я, — хоть волосок, хоть обломок ногтя...
— Все гоняются за мозгом, за сердцем. Зачем?
Я пустился рассказывать легенду о научной необходимости изучения клеток вождя, безбожно завираясь и на ходу сочиняя причины столь важных исследований...
— Стоп, — сказал Эрик, — всю эту галиматью рассказывай своим академикам. Я могу предложить что-нибудь из внутренних органов, скажем, пищевод, кишку...
— Хоть крайнюю плоть, — взмолился я.
Эрик улыбнулся.
— Идем, выберешь.
— Сколько? — спросил я.
Эрик встал и, ничего не ответив, зацокал по кафельному полу своими звонкими каблуками. Мы вошли в анатомический музей: привычно разило формалином, на полках стояли стеклянные сосуды с прозрачной жидкостью, в которых был расфасован Ленин.
— Все это он? — я просто опешил.
— Знаешь, — сказал Эрик, — мой шеф Юра Денисов…
— Юрка?! — выкатил я глаза, — Юрка Никольский?!
Эрик вопросительно взглянул на меня.
— Ты его знаешь?
— Хм! — я неопределенно хмыкнул. — Мы же с ним…
Я безбожно врал, ибо никакого Юрия Денисова-Никольского, конечно, не знал. Краем уха я слышал о том, что он является, кажется, замдиректора «Мавзолейной группы». А еще где-то читал, что в свое время Ленина бальзамировали Борис Збарский с Воробьевым, затем забальзамированное тело поддерживали в нужной кондиции и Сергей Мордашов, и Сергей Дыбов или Дебов. Лопухин, Жеребцов, Михайлов, Хомутов, Голубев, Ребров, Василевский… А также Могилевский или Могильский. Я начал перечислять Эрику всех, кого мог вспомнить, а он только смотрел на меня и молчал. Странно, но я помнил все эти фамилии. В конце концов я назвал и эту: Денисов-Никольский.
— Ладно, — примирительно сказал Эрик и, ткнув указательным пальцем в одну из банок, произнес:
— Все, что осталось…
— Это все?! — спросил я.
— Воруем потихоньку…
Эрик взял меня за локоть и, зыркнув по сторонам, почти шепотом произнес:
— Только для своих. Здесь кишка толстая, пищевод и кусочек почки. Там, — Эрик кивнул на запаянный сверху мерный цилиндр, — желудок, а там — сердце…
— Давай, — сказал я, — всего понемногу.
Эрик кивнул: хорошо.
— А кожи, кожи нет?
— С кожей напряженка, — признался Эрик. — Есть яички и член. Никому не нужны...
— Мне бы лоскуток кожи, — мечтательно произнес я.
Он не двинулся с места, затем высвободил руку из объятий моих пальцев и произнес, глядя мне в глаза:
— Ты тоже хочешь клонировать Ильича?
Опаньки! Я не был готов к такому вопросу, поэтому сделал вид, что понимаю вопрос как шутку и, улыбнувшись, кивнул, мол, ну да, ну да…
— Все хотят клонировать Ленина. Будто бы нет ничего более интересного. С него уже содрали всю кожу и растащили по миру. И в Америке, и в Италии, и в Китае, и в Париже... Немцы трижды приезжали. Только вчера уехали индусы. Все охотятся, словно за кожей крокодила. На нем уже ничего не осталось, только на лице, да и там она взялась пятнами. Если бы не я...
— Сколько? — спросил я, расценив его ворчание как намек.
— Все гоняются за мозгом, — возмущенно произнес Эрик, — ни яйца, ни его член никого не интересуют. Никому и в голову не придет, что, возможно, все его достижения и неудачи обусловлены не головой, а головкой.
Эрик глазами провинившегося школьника заглянул мне в глаза.
— Как думаешь? — спросил он.
— Это неожиданная мысль, — я кивнул и сдвинул плечом.
— Да, — сказал Эрик, — Ленин таит в себе еще много неожиданностей.
— Гений есть гений, — подтвердил я.
— Слушай, я это у всех спрашиваю, — сказал Эрик: — почему у него не было детей?
— Он же в детстве болел свинкой.
— Я тоже, — признался Эрик, — ну и что?
— Нет, ничего, — сказал я, — где это достоинство?
— Какое?
— Ну... член...
— А, счас...
Затем Эрик легко нарушил герметичность каждой из банок, взял длинные никелированные щипчики, наоткусывал от каждого органа по крошечному кусочку и преподнес все это мне в пенициллиновом флакончике, наполненном формалином.
— Держи. Ради науки мы готовы...
Я поблагодарил кивком головы, сунул ему стодолларовую банкноту. Он взял, не смутившись, словно это и была эквивалентная и достойная плата за товар. Сколько же стоило бы все тело Ленина, мелькнула мысль, если его пустить с молотка?
— Спасибо, — сказал я еще раз и удержал направившегося к выходу Эрика за руку. Он удивленно уставился на меня. — Кожи бы… — тупо сказал я.
Эрик молчал. Шел настоящий торг и ему, продавцу товара, было ясно, что те микрограммы вождя, которые у него остались для продажи, могли сейчас уйти почти бесплатно, за понюшку табака. Он понимал, что из меня невозможно выкачать тех денег, которые предлагают приезжающие иностранцы. Он не мог принять решение, поэтому я поспешил ему на помощь.
— Мы тут с Жорой решили...
Мой расчет оправдался. Услышав магическое имя Жоры, Эрик тотчас принял решение.
— Идем, — сказал он и взял меня за руку.
Мы снова подошли к Ленинской витрине.
— Крайняя плоть тебя устроит? — спросил Эрик, как торговец рыбой.
Я согласно кивнул: давай!
— Только…
— Что?..
— Понимаешь, он…
— Что?..
Эрик какое-то время колебался.
— Член, — сказал я, — давай член.
— Он сухой, мумифицированный, как… как…
Эрик не нашелся, с чем сравнить мумифицированный член вождя.
— Давай, — остановил я его пытливый поиск эпитета.
Он пожал плечами, подошел к металлическому шкафу с множеством выдвижных ячеек, нашел нужное слово («Penis») и дернул ручку на себя. Содержимое ящика я рассмотреть не мог, а Эрик взял пинцет и с его помощью бережно изъял из ящика нечто бесценное… Как тысячевековую реликвию. Затем он нашел пропарафиненную салфетку, положил в нее съежившийся член вождя и сунул в спичечный коробок.
— Держи!..
Когда я уходил от него, унося в пластиковом пакетике почти невесомую пылинку Ленина, доставшуюся мне, считай, в дар, он хлопнул меня по плечу и произнес:
— Только ради нашей науки. Пока никто ничем не может похвастать. Неблагодарное это дело — изучать останки вождей. Но, может быть, вам и удастся сказать о нем новое слово, нарыть в его клеточках нечто такое... Он все-таки, не в пример нынешним, был вождь. А Жора — умница. Я знаю, он может придумать такое, что никому и в голову не взбредет. Ну, пока...
Ни о каком клонировании не могло быть и речи. Эрик, конечно, шутил, и я поддержал его. Едва ли он мог всерьез предположить, что Жора на такое способен. Мы еще раз обменялись рукопожатиями, он опять дружески хлопнул меня по плечу.
— Привет Жоре и удачи вам.
— Обязательно передам, — пообещал я.
Мне хотелось подольше побыть одному, поэтому я не взял такси и не вызвал нашу служебную «Волгу». Я ехал по кольцевой линии метро через всю Москву. Уже трижды произнесли слово «Курская», а я все не выходил. Я испытывал огромное наслаждение от того, что частичка Ленина, покорившего полмира и угрожавшего остальной половине всенепременной победой коммунизма, лежала в боковом кармане моей куртки, и его дальнейшая судьба находилась теперь в моих руках. Вот как в жизни бывает! На «Текстильщиках» я вышел в половине первого ночи, затем автобусом сто шестьдесят первого маршрута доехал до Курьяново.
— Где тебя носит? — встретил меня Жора, — тебя все ищут...
— Подождут, — сухо огрызнулся я, не снимая куртки.
— Ты заболел?
— Коньячку плесни, а?
Жора замер, присел на краешек табуретки, затем потянулся к дверце шкафа.
— И мне? — спросил он, наливая в граненый стакан коньяк.
— И тебе.
Мы выпили.
— Поделись с другом тайной, — произнес Жора, улыбнувшись, — ты влюбился?
И мы рассмеялись. А затем болтали о чем попало, заедая коньяк апельсинами и остатками красной копченой рыбы. Привет Жоре от Эрика я так и не передал — из понятных соображений. Зато мне впервые посчастливилось увидеть Жору пьяным. Не знаю почему, но я этому радовался. Да и я, собственно, напился до чертиков в глазах: было от чего!..
— Ну, ты, брат, совсем плох, — заметил тогда Жора, — хочешь стать богом, а пить не умеешь.
Я, и правда, едва держался на ногах.
Могу поклясться, что в те минуты у меня не было ни малейшего представления о том, как я распоряжусь попавшей мне частицей Ленина.
— Да, позвони Юльке, — сказал Жора, — она тебя ищет.
Он впервые назвал меня братом.
Я не пренебрег возможностью в качестве визитной карточки привычно извлечь из кейса и подарить ему мой бестселлер — нашумевшую среди ученой братии изящно и со вкусом изданную на английском языке сверкающую девственным абрикосовым глянцем небольшую книжицу («Strategy of perfection») с основами теории жизни на Земле, по сути переработанный и дополненный материал своей Нобелевской речи. Плотная белая бумага, в меру крупный шрифт, яркие красочные цветные рисунки. Принц молчал, следя взглядом за моими руками, а зеленый фломастер уже размашисто бежал наискосок по первой странице. «Дорогому Альберту…». Я осмелился назвать его «дорогим». «Дорогому Альберту в знак признательности и с надеждой на сотрудничество» — написал я по-русски и протянул ему книжку. Он открыл, скосив голову, прочитал надпись.
— «Сот-руд-ни-че-ство»?— разрывая слово на слоги, спросил он, переведя взгляд на Аню.
— Cooperation, — пояснила Аня.
Альберт кивнул, мол, понятно, затем бегло прочитал предисловие, полистал страницы, любуясь рисунками.
— Очень доступно, — сказал он, — любой школьник поймет.
— Простота сближает людей, — сказал я.
Принц пристально посмотрел мне в глаза и спросил:
— Вы верите в то, что это возможно? Друзья, не надо иллюзий!
Я ничего на это не ответил.
— Почему бы вам не осуществить ваш проект в своей стране?
Я только улыбнулся, приняв его слова за удачную шутку. Мы проговорили часа полтора, и к моему превеликому удовольствию, Альберт был из тех редких людей, кто понимал меня с полуслова. Это, конечно, не Ергинец, не Переметчик и даже не Здяк, подумал я. Моя идея даже в Аниной интерпретации Альберту нравилась. Время его поджимало, но Пирамида была ему по душе.
— Это еще одна ваша Нобелевская премия, — сказал он.
— Мы разделим ее между нами, — сказал я, сделав соответствующий жест правой рукой, приглашающий всех присутствующих к дележке сладкого пирога успеха.
Груз лести непомерно велик, и немногим удавалось не взвалить его на свои плечи. Не удалось это и принцу.
— Не откажусь, — сказал он, улыбнувшись и опустив, как школьница перед ухажером свои по-детски длинные ресницы, — я когда-то мечтал стать лауреатом.
Возникла пауза.
— Но почему Пирамида?
Я стал привычно рассказывать. Он внимательно слушал.
— … и в конце концов, — говорил я, — все эти четыре лица должны слиться в одно. Это как создавать виртуальный портрет преступника, только наоборот. Как…
— Какие четыре лица, — спросил Альберт, — какого преступника?
— Экономическое лицо Пирамиды должно совпадать с социальным и экологическим. И лицо власти должно…
— Лицо власти? Прекрасно!
— Именно! Как раз лицо власти и должно отражать…
— Понятно, — прервал он меня жестом руки, — мне понятно.
Но меня остановить было не так-то легко. Мне вдруг пришло в голову новое, совершенно прекрасное представление, новый образ:
— Пирамида, — сказал я, — это цитадель совершенства.
— Цитадель?— спросил принц.
— Цитадель!— подтвердил я и для большей убедительности кивнул.
— It’s o key!— сказал он.
— It’s o key!— сказал я.
Теперь мы только улыбались.
— И все же, — спросил он, — скажите, вы и вправду верите?..
— Yes! Of course! (Да! Конечно! — англ.). Sans doute! (Безусловно! — фр.). Если бы я в это не верил, Аня бы не стала Вас беспокоить.
Улыбка теперь не сходила с лица принца.
— Анна не может беспокоить, — успокоил он меня, — она может только радовать и волновать.
Альберт так смотрел на Аню, что у меня закралось подозрение, не любовница ли и она этого всевселенского ловеласа и жениха. Мне даже показалось, что они перемигнулись.
Было сказано еще несколько ничего не значащих фраз из светского этикета. Принц бросил едва заметный и как бы ничего не значащий короткий взгляд на часы, и не дав им возможности лишний раз напомнить об участии в решении мировых проблем своими ударами, по-спортивному легко встал с кресла.
— Я расскажу о нашем разговоре отцу, — сказал принц, — вы пришлите нам свои предложения. Затем на чистом немецком, как бы говоря сам с собой, добавил: — es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neu (это старая история, но она всегда остается новой, — нем.).
Он взял из письменного прибора визитку и протянул ее мне, а для Ани с нарочито изящной небрежностью вытащил из вазы целую охапку длинностебельных кроваво-красных роз.
— Это тебе.
— Ах!..
Дождавшись от нее внезапно распахнувшихся в восторге удивительно-удивленных серых глаз, вдруг вспыхнувшего румянца и обворожительной благодарной улыбки, он подошел к книжной полке, взял туристский справочник «Монако» (точно такой лежал у меня в кейсе) и что-то быстро написал наискосок на открытой странице.
— Буду рад видеть вас здесь, — вручая его, сказал он.
Мы раскланялись и скрепили наш новый союз крепким дружеским рукопожатием.
— Передайте привет вашей Тине, — улыбнулся принц.
— Тине? — спросила Аня.
— Тине? — спросил я.
— Тине, — повторил Альберт, — ах… да-да… Я совсем забыл… Извините…
Затем он еще раз извинился и ушел.
А мы с Аней оторопело смотрели друг на друга: при чём тут Тина?
И едва за ним закрылась массивная белая в золоте дверь, тотчас раздался бой высоких напольных часов. Это нас не смутило, и я не отказался от удовольствия осмотреть дворец. Аня, оказалось, хорошо знала его достопримечательности и с удовольствием согласилась снова быть моим гидом.
В коллекции более семисот картин.
Я ходил, слушал ее и думал, что даже эта каменная кладка, так искусно осуществленная генуэзцами еще в начале тринадцатого века, вряд ли устоит перед созидательной силой моих Пирамид. Разговор с принцем не выходил у меня из головы. Чем черт не шутит! Когда для меня вдруг открылось, что здесь же, совсем рядом, в двух шагах от нас находится музей Наполеона, который хранит многочисленные свидетельства, связанные с историей рода и династией Гримальди, я не мог не уговорить Аню посетить его, несмотря на позднее время.
— Может, все-таки завтра?— спросила Аня.
Откуда принц знает мою Тину, ревниво думал и думал я.
Глава 18
Мы попали в музей только завтра. Как-нибудь я расскажу о том, как мне удалось спереть, какой стыд! совсем незначительную финтифлюшку, некогда принадлежащую самому императору. Я выдернул из нее всего-навсего одну желтую ниточку, финтифлюшка от этого ни капельки не пострадала, а я приобрел целый мир, мир самого Наполеона. Как ты помнишь, у нас уже были и его зуб, и его член… Это немало!
— Опять эта финтифлюшка! — говорит Лена.
— Ага, — говорю я, — только другая уже.
Как карманный воришка, я сунул эту ниточку из салфетки в задний карман шорт и все это время, пока мы бродили по дворцу, она жгла мне задницу, как раскаленная иголка. У меня тотчас пропал интерес ко всему происходящему, я стоял, рассматривая очередного Матисса, слушал Аню, но мысли мои были далеко. Принц — один из немногих власть имущих, с кем я вел подобные беседы — проявил к моему рассказу живой интерес. Это окрыляло! К тому же, у меня в кармане лежал Наполеон! Я надеялся заполучить и волосок из бороды Леонардо да Винчи. Судьбе и Богу было угодно таскать меня за Аней. Теперь мне не жаль было времени, и мое столь долгое, на мой взгляд, пребывание здесь было более чем оправдано.
— Ты весь светишься, — заметила Аня.
Магия бескрайнего удовольствия переполняла меня. Ясно, что меня восхищал не только Матисс.
— Какие очаровательные деревья, ты не находишь?
— Потрясающе красивые!— согласился я, думая и о том, чтобы не оставить свои шорты, а с ними и золотистую ниточку где-нибудь на очередном пляже, как это часто со мной бывало.
— Какие живые и свежие!
— Как апрель...
Я просто влюбился в принца, в его светлый ум.
«Тинннн-н-н…».
— Ты что-то сказала? — спросил я.
— Это ты сказал: — как апрель!
«Тинннн-н-н…».
Ах, «Тинн»!..
Я понимал: это уже Тинин колокол зрел у меня в голове.
— …и его, представь себе, обвинили в том, что он не способен написать дерево, похожее на дерево, — рассказывала Аня.
— Альберта?— вырвалось у меня.
— Матисса…
Аня замолчала, взяла меня под локоть и заглянула в глаза, как заглядывают мертвому.
— Все?— спросила она.
Я утвердительно кивнул и показал на часы, мол, пора уходить. Но ведь спешить было некуда. Когда мы подошли к машине, Аня задумчиво произнесла:
— И знаешь, что он ответил?
— Кто?
— Твой Матисс.
— Извини…
— Он сказал, что если кому-то нужно, чтобы дерево походило на дерево, пусть пригласит фотографа.
Какое-то время мы ехали молча, затем Аня спросила:
— Что-то случилось?
«Тиннн-н-н…».
— Да, — сказал я.
Затем я попытался выяснить, не знает ли она, как работает Лувр. Мне необходимо было увидеть своими глазами картины с изображением Наполеона.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.