Ирина Бауэр
«Да будут их души присоединены к хранилищу жизни»
Ривке, Даяну, Симке посвящаю.
По ночам я ни на минуту не остаюсь один, хотя прячусь в густых травах и тихонько в такт ветру пою об армии вечных.
— Твоя любовь к звездам замешена на крови, — повторяет мой сосед.
— А разве бывает любовь на крови? — всякий раз задаю я ему один и тот же вопрос.
Я не просто созерцаю звездное небо, я пристально вглядываюсь в лица тех, кому волею судеб дано право отразиться в необъятной Вселенной, превратившись в желтые звезды. Мой сосед, покидая очередной подземный лаз, который он прокладывает с завидным упорством, осыпает меня упреками.
— Ты упустил свой шанс стать желтой небесной звездой, и всему виной твоя жадность!
Так брюзжит мой сосед и при этом нервно комкает носовой платок: сквозняк в подземных лабиринтах сделал свое дело. Мой сосед носит в себе вечный насморк. Его насморк — это плач по жизни, разорванной на фрагменты, по смерти в один выдох, его насморк — это та боль, которой поделилась с ним его многочисленная родня .
Как так могло случиться, что моя мама, моя замечательная, крутобокая, рыжеволосая, с крупными глазами и божественно белой кожей, умная, всевидящая мама влюбилась в моего отца - комиссара одной-единственной конной на земле? Лошади конной так отчаянно гадили, комиссар так крепко пил и плясал в перерывах между боями, что непонятно, когда он успел попасть в кровать к маме! И в результате, как сказал мой дядя Даян, получился еще один «еврейчик» сомнительного происхождения. Комиссар не щадил ни родных, ни чужих. Даян упрекнул маму в неразборчивом отношении к собственному царственному телу, которое не должно лежать, по мнению дяди, в общественной постели. То, что комиссар принадлежал одновременно всем и никому в частности, было ясно лишь дяде, который не понимал, почему этот факт так волновал и будоражил мою маму, воспитанную в лучших традициях верующих хасидов. Отец затерялся в коридорах бесконечных расстрелов и дознаний, оставив шикарную квартиру, маму в шелковом кимоно и домработницу Нюсю, которая шпионила за нами. А потом была война, потом мы все полетели в огромный котел чужих амбиций, благодаря связям Даяна скрылись, заметая следы в многочисленных сотах плодовитых хасидов, передававших нас от одной семьи к другой, точно приз за стрельбу неуловимого комиссара. Примеряли сапоги и шинели еврейские мальчики. Я не знаю, сколько лет прошло с тех пор, но я все еще живу любовью к маме, отцу, Даяну, потому что все еще ощущаю иссушающий, болезненный голод, который преследует меня, — голод одиночества.
А еще я люблю цирк. Я вглядываюсь в летящих гимнастов, с жадностью вслушиваюсь в туш. Люблю трогать грудь гимнастки Симы, когда она зависает на трапеции, и в свете софитов касаться ее сильного, полного женской страсти тела. Я – ожог, я — скользящая яркая звезда, купол цирка — та единственная высота, которую я могу взять, разорвав цепи земного притяжения. И когда я расслаиваюсь огнями, когда вспыхиваю множеством звезд, венцом огней я кружу над ее головой, а публика замирает от восторга. Я знаю цвет ее трусиков, и как приторно пахнут подмышки, как густо потеет белый пах, когда порхают ее пальчики по ладному телу. Для Симы звездный ураган заменил облака и звезды на небе, пышным узором касаются они ее лба, когда, закончив выступление, сидит она на скамейке в парке, мечтательно щурится, вдыхая терпкий запах летнего города.
— Сима, ты так прекрасна! — шепчу я ей на ухо.
— Ты зачем это делаешь? – спрашивает сосед. – Ты вскружил славой голову девочке. Но тебе этого мало!
— Ради любви я готов проснуться.
— Какой любви? Посмотри, что ты сделал с городом! Ты перекрасил траву в розовый цвет, задвинул старый террикон за горизонт, остудил солнце, чтобы оно не жалило Симу. А дождь? Даже дождь спрашивает у тебя разрешения смыть пыль с тротуаров. Ты видишь сны! Это полный абсурд, это бунт против сложившейся традиции нашего молчания. Тебя волнует восход солнца, переменчивость луны. Ты сходишь с ума. Тебе всего мало, ты ненасытный!
— Я еще так мало сделал для Симы в этой жизни.
— Ты занимаешься примитивной подменой, ты пытаешься подменить реальность нашего существования иллюзией человеческой жизни.
— А ты жестокий, — отвечаю я.
— Жестокий? Н-да, не думал я, что ты так далеко зашел. Я хочу тебе помочь, я хочу, чтобы ты вернулся к нам.
Я не один, я окружен друзьями. Я называю себя человеком, а тот, кто роет туннель под землей, называет меня уродливой пародией на человеческую особь. Нас здесь много: кто-то из нас остался пеплом крематория, кто-то ночами бродит вдоль узкоколейки, проложенной в Белом карьере, еще один мой приятель вообще, как птица, взахлеб распевает песни, и стоит мне только приблизиться, как опрометью бросается наутек, неловко размахивая руками. Что же касается меня, я разлегся во весь рост без стыда и совести, обхватив планету руками. Ноги мои в Варшаве на ее булыжной, до боли знакомой мостовой, а руки до самого Киева тянутся, сердце же стучит в такт маршу туш местного цирка, построенного на месте последнего свидания мамы и Даяна. Дерево, под которым они поспешно заснули, по-прежнему сорит листьями и не покидает пост, как сторож чужих поцелуев.
Наш ученый утверждает, что свет звезд идет к нам тысячу лет, и мы видим в ночном небе не сами звезды, а их образы. Угаснут одни, родятся другие, а мы не узнаем. И только в просторах Вселенной неизменной остается одна категория планет - желтые звезды. Он не может объяснить, как они там оказались.
— А все ты! – кричит мне человек–птица. — Это твоя работа. Сам не можешь улететь, так нам не мешай!
Эти звезды – нашивки на одежде тех, кто унес их с собой в небо, нашивки еврейского гетто, знак истребления человека человеком!
И только я, не прошенный на небо, забытый на земле, остался вне времени большой слепой звездой, лежу нагой в траве и узнаю маму, Даяна, моего отца в каждой желтой звезде. Можешь себе это представить? Нет? Тогда внимательно вглядись в небо, и, уверяю тебя, ваши глаза встретятся!
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.