О любви

Надежда Петрова

Ах, любовь…


Спросите у любого: что важнее всего в жизни каждого?
— Любовь!
Нет, не вообще, главное — это, конечно, здоровье, без него нет полноценной жизни, а вот в плане человеческих отношений — это, безусловно, любовь.
С первого дня своего рождения мы ищем, жаждем — именно любви! Даже самый маленький ребенок — он требует любви от матери, родных; он ревнует, капризничает, обижается и даже злопамятствует: любите его, дайте ему это чувство, обратите на него внимание, без любви он зачахнет.
А как ждут наши матери взаимной отдачи! Любви…
Идя дальше по жизни мы все больше и больше живем в ожидании любви: от тех, с кем живем в одном дворе, бываем в одном детском садике, в школе. Как обострено чувство предшествия любви в юности!
Дайте, дайте мне любовь! Я хочу, я могу, я тоже буду любить…
И сколько бы ни было человеку лет, он постоянно нуждается в таком простом и доступном, но трудноприобретаемом, а зачастую, вроде бы незаметном и не всегда оцененном чувстве любви.
Да что я Вас уговариваю? Вы это сами знаете, чувствуете и понимаете.
Сколько поэтов, художников, архитекторов любовь сделала именно теми, кем они стали. Все на свете — движет любовь. Когда любите свою профессию — вы творите чудеса, сами не замечая того, что в основе всего, сделанного вами, подсознательно присутствовала любовь к своему делу жизни. Вы делаете ремонт в квартире? Как вы любите свое жилище, таким вы его и сделаете, ведь это сродни вашему образу, вашей одежде, вам самим, ведь себя-то вы точно любите.
А уж когда дело доходит до дел амурных, — то здесь вы уже неповторимый творец, труженик, здесь вам нет подобных, вы заявляете о себе как о самом главном не земле, вы вдруг понимаете, что в данный миг для вас важнее всего — любовь, она и только она — любовь — ведет вас по жизни.
И очень жаль, что вас обошла эта мысль и обошла любовь, Может, вы сами не сделали самого безумного поступка, не купили на последние деньги цветы любимой, не уехали за ней на край света, не отстояли свою любовь, послушав чей-то неграмотный совет: брось эту несовершенную девушку, или уйди от этого неперспективного парня.
Ах, любовь! Сколько сложено о ней стихов, спето песен, написано длинных и коротких писем своим близким и любимым, сколько совершено необдуманных поступков.
А еще есть любовь материнская. О ней не кричат, не твердят ежедневно, ее просто ощущает каждый: каждый день, час, всю жизнь, через годы и расстояния. Ее необозримость, присутствие, всегда с нами. И где та грань, где она начинается и где оканчивается? Любовь материнская — безмерная, поэтому она так нежна и ощутима нами в любом возрасте. Она всегда с нами.
Книга, которую Вы держите в руках, я посвящаю своей любимой дочери — Алене. Жизнь подарила мне дочь, а дочь — удивительное чувство материнства, дающее многогранный опыт, полноту и счастье.
Ангелочек
Беременность Олечки тщательно скрывали. Она с мужем жила уже три года, и дважды наступавшая беременность каждый раз оказывалась выкидышем. Чтобы не вызвать кривотолков соседей и поберечь Олечку от лишних расспросов, от нервного стресса, на этот раз решили все держать в тайне. Пока шли первые месяцы беременности, она часто приезжала с мужем в гости к свекрови, но как только обозначился выпуклый живот, визиты прекратили под видом ее занятости на работе: она менеджер в частной фирме и отлучаться не может.
Потом ей придумали болезнь: у нее желтуха и она сорок дней, якобы, лежала в инфекционном отделении. Она действительно лежала в больнице, но на поддержке, как и в предыдущее два раза, была угроза выкидыша.
Муж положил ее в лучшую клинику, доставал самые дорогие лекарства, кормил ее в постели, потому что врач не позволял ей даже подниматься. Она прилежно лежала в постели, как квочка в гнезде, и старательно ждала своего первенства.
Ровно черед двадцать восемь недель начались схватки.
— Ну что ж, пусть будет семимесячный, но нормальный и здоровый ребенок, — сказал врач, осматривая роженицу. — Срочно отправляемся в родзал.
Родилась чудная девочка: с весом 2600, с беленькими маленькими волосиками, пухлогубая и с черными, плотно сжатыми ресницами. Ручонки были крепко сжаты в крошечные кулачки, словно она собиралась постоять за себя в этой жизни.
Правда молока хватило лишь на три дня и оно исчезло. Так как дальше все шло благополучно и на завтра была запланирована выписка, — решили наконец сообщить о рождении внучки бабушке.
Бабушка жила в маленьком шахтерском городке в тридцати километрах от Луганска с мужем, который был здоровее Веры Емельяновны и, будучи уже десять лет на пенсии, по-прежнему держал на своем подворье коз, теленка на мясо и полтора десятка кур. Кто поедет на первую встречу с внучкой, решали весь вечер. Если ехать ей, — то ее саму надо сопровождать, так как день назад у нее был сердечный приступ и от излишних волнений может повториться снова; если ехать деду, — то кто погонит пасти коз и теленка.
Наконец определились: едет все же он, а коз за червонец один день попасет сосед, благо дело, что еще не выпал снег. Вера Емельяновна осталась дома.
Еще только закрылась за мужем калитка, а она уже не могла найти себе места, только бы скорее он вернулся и рассказал, как там обстоят дела, здорова ли внучка, все ли ножки и ручки у нее на месте, какие глазоньки у малютки, чем кормят ее, если нет в груди молока, да есть ли силы у невестки, как пеленает девочку: не туго ли, не холодно. И вопросы сами собой набегали, мучили ее сознание, еще томительнее делали ожидание вечера, когда, наконец, приедет муж и все-все расскажет ей…
Вечером она по три раза к ряду заставляла мужа рассказывать все вновь и вновь. Внучка ему понравилась:
— Вся в сына. А может, в тебя, Вера. Веришь, ну просто вылитая ты! Платочек на голове беленький, глазки зажмуренные. Такая куколка! Мне Олечка дала подержать, так я так боялся, что у меня за пять минут руки сомлели. «Бери, — говорю, — а то сил нет, так страшно, что уронить могу». А Оля смеется, туда-сюда пеленает ее, так смело, словно это у нее уже второй или третий ребенок.
— Ага! — Улыбалась Вера Емельяновна. Она вспомнила, таким был у нее Олежка, как она сама первый раз развернула его дома после роддома и не смела прикоснуться, пока свекровь не показала, как это делается. — Да, тяжело по-первах, тяжело. А ведь Олежку ты не боялся брать в руки!
— Так то ж свой, — хитро улыбнулся муж.
— Как свой? Она же наша!
— Наша-то, наша. Да не мы ее родители, не мы ее народили. Нет, пусть вот подрастет, тогда и мы с тобой понянькаемся. А пока новости посмотрим, включай телевизор.
— Да брось ты эти новости, мне наши новости важнее. Расскажи, а много ли там гостей было: небось все глазели на дитятко, дышали ей в лицо. Господи, хоть бы не сглазили, до сорока дней, до крещения ребенка чужим лучше не показывать — это же ангелочек, могут сглазить…
— Заладила! Говорю же, что нормальный ребенок, хоть и семимесячный. Пройдет полгода — и не отличишь от других.
— Да, оно-то так — вздыхая, ответила Вера Емельяновна — скорее бы уж прошли эти месяцы, а там уже и лето подойдет, солнышко, тепло.
— Я ее с собой на лужок возьму, пусть на козляток любуется, по нежной травке поползает.
— Ты, что, сдурел? Ребенка брать за путя, на солнце, где ни одного дерева нет!
— Ага, счас! Беру и несу на солнце! Ты бы меня еще поколотила, как цыган цыганенка за нерожденного жеребенка.
Вера Емельяновна тяжело вздохнула. У нее от испуга за внучку даже сердце придавило.
— Ладно, включай уж свои новости, будем смотреть, — сдалась она.
Через каждые два дня она ходила к соседке, чтобы позвонить детям в Луганск: как внучка, как там у них дела? Соседка, хотя и обиделась, что от нее все держали в секрете, все же тридцать лет рядом прожили, но разрешала позвонить и не торопила, давая ей наговориться в волю, к тому же из услышанного, половину она уже успевала понять и сама.
На втором месяце телефон в Луганске перестал отвечать. Посидит Вера Емельяновна у телефона, номер наберет — а там молчание, лишь гудки: ту-ту-ту… Наберет еще пять-шесть раз — и снова никто не подходит к трубке. Сидит, ждет, не уходит — может гулять пошли?
Так прошло три дня.
— Дед, там что-то не так. Звони ему на работу что ли.
— Я бы позвонил, — робко ответил дед, — да где-то номер обронил.
— Как это обронил? У тебя что, дырка в кармане? — Забеспокоилась она.
— Наверное носовой платок вытягивал — и вытрусил.
Она обомлела: что же теперь делать?
Виновато моргая глазами, он стоял, опустив голову, чувствуя, какие страдания доставляет он ей: только бы не начался сердечный приступ, тогда уж совсем беда будет…
Она присела на край стула, решительно сказала:
— Все! Завтра я еду сама.
— Сама? Доедешь ли? Там по городу еще надо на маршрутке ехать, квартал искать и дом. Лифты не работают, седьмой этаж…
— Ничего! Полсоюза объездила в свое время, все курорты сама находила, а уж внучку свою найду!
И уже первый утренний поезд вез Веру Емельяновну к ее мечте — встрече с внучкой. Она была полна сил, чтобы преодолеть все трудности, доехать, дойти, увидеть это желанное дитя, защитить ее, помочь, если надо.
Но через десять минут пути над головой зашипел, затрещал динамик и машинист дизель-поезда хриплым, невнятным голосом пробасил:
— Уважаемые товарищи, ввиду неисправности дизеля, всем пассажирам после остановки предлагаем пересесть в другой дизель, на южном перроне, второй путь. Переход по подземному переходу. Спешите, у вас пять минут.
Вера Емельяновна оглянулась: все пассажиры засуетились, собирая вещи и поспешно одеваясь. Она поправила пуховый платок, застегнула верхнюю пуговицу на осеннем пальто, готовая тот час же броситься на поиски другого дизеля.
Народ бросился к выходу, толкая и оттирая ее в сторону. Поскольку она была женщиной тучной, тяжеловатой, то выйти ей пришлось в числе последних. Пока она дошла до входа в переход, все уже давно исчезли у нее из вида. В переходе было темно, ступеньки влажные и скользкие. Она сделала пару шагов и почувствовала, что может недобежать.
Раздавшиеся сзади крики бегущих парней толкнули ее назад: надо оббежать вместе с ними стоявший на первом пути товарный поезд и не идти по темному переходу, который показался ей ужасным.
Она бросилась вдогонку за парнями. Но они не стали оббегать, а пригнулись и нырнули под товарный вагон.
Шевелись, — кричал парень другому, — а то не успеем.
Вера Емельяновна растерялась: оббегать действительно далековато, в переходе страшно, а под товарным вагоном — вообще жутко: она не делала этого уже лет двадцать. Но вспомнив, что впереди ее ждет встреча с внучкой, она быстро подобрала полы пальто, наклонилась и нырнула под низкий вагон.
Не рассчитав в утреннем полумраке расстояние между шпалами и днищем вагона, больно ударилась головой и вскрикнула. Ноги не удержали, и она упала коленками на грязные промасленные шпалы.
Где-то впереди раздался сигнал поезда, она испугалась еще больше, считая, что именно этот вагон сейчас тронется и раздавит ее на рельсах. И тогда она жутко закричала:
— Помогите! Помогите, кто может!
Парни уже стояли на перроне.
— Помогите! — кричала она.
Один из них быстро вернулся:
— Давай, бабка, руку, а то я не успеваю из-за тебя на луганский поезд.
Она пододвинулась ближе, протянула грязную, липкую руку. Он вытянул ее на другую сторону и побежал.
Испуганная, задыхающаяся, она оглядывалась в поисках первой двери в вагон, потом побежала, страстно желая сесть в поезд, готовый к отправлению. Едва она вскарабкалась по ступенькам вагона, дверь тот час закрылась и поезд тронулся.
Тяжело дыша, вошла в переполненный вагон, свободных мест не было, люди стояли в проходе. Она прижалась спиной к стене, стараясь держать равновесие. На первой скамье сидели ребята-студенты, весело смеялись. Решила обратиться к ним.
— Ребята, уступите мне, пожалуйста, место.
Студенты притихли.
— Очень прошу, а то упаду, ноги не держат.
Переглянувшись, они помолчали, потом крайний нехотя поднялся.
Она села. И только тогда заметила, что руки у нее черные от железнодорожного мазута, на коленках по такому же черному пятну, полы пальто тоже измазаны. Вера Емельяновна перевела дыхание, достала носовой платок и стала старательно вытирать руки. Остальное было уже не важно: она едет, она успела.
На удивление дверь квартиры открыл Олежка; он забежал домой, чтобы взять необходимое для жены, которая с дочерью лежала в больнице. У него было в запасе десять-пятнадцать минут, за ним должна была заехать машина.
С первых слов Вера Емельяновна поняла, что в доме беда: то ли молочные смеси виноваты, то ли что-то другое, но у внучки расстроился желудочек и ее положили в больницу.
— Я поеду с тобой, — решительно заявила Вера Емельяновна.
— Мама! Куда? В таком виде? Ты посмотри на себя! Вся промасленная, грязная, уставшая! И потом — к ней не пускают, отделение на третьем этаже, закрытое. Ее даже мне не показывают. Нельзя!
— Как нельзя?
— Понимаешь, это же отделение для грудничков, у них там жуткая стерильность! Нель-зя!
— А как же я? Я так хотела ее повидать… Хоть одним глазком. — В глазах стояли слезы.
— Отдохни, отмойся. Я позвоню, — торопился Олег. — Все, мне пора.
— А чего не звонили?
— Да все нормально. Не стали вас волновать, дети пока вырастут — еще не раз побывают в больнице, сама знаешь…
— Знаю, знаю. Ладно, беги. Только позвони, а то мне в три часа надо назад, отец там сам с хозяйством воюет.
— Хорошо, хорошо, мама. — Он поцеловал ее в щеку и торопливо ушел.
Она устало села у стола, отодвинула грязную посуду: некогда ему убираться, то больница, то работа…
Отдохнув, принялась убирать в квартире. Закончив на кухне, перешла в спальню. Здесь на столе лежал целый ворох чистых, еще не глаженных пеленок и крошечных, как носовой платочек, распашонок. Она нежно разглаживали их руками, стараясь представить внучку в этих первых в ее жизни нарядах… Ангелочек! — Она поднесла к груди белую тоненькую рубашонку, поцеловала. Ей казалось, что девочка где-то рядом, она спит. Сейчас она погладит эти рубашечки, пеленочки — и все будет хорошо. Как она хочет, что бы все было хорошо!
Олег позвонил в два часа, потом заехал за ней, посадил ее в поезд.
— Там все хорошо? — тревожно спрашивала она.
— Ничего, все идет на поправку. Через неделю обещают выписать.
— Через неделю? Так долго?
— Так надо, — он что-то не договаривал.
— Ее колют?
— Мама, там все делают как надо, — он уже начинал сердиться, так как она бесконечно задавала вопросы.
Наконец поезд тронулся, он вздохнул: все, надо спешить домой, что-нибудь приготовить на завтрак для жены и отправляться в ночную смену.
Муж, волнуясь о том,как Вера Емельянова перенесет дорогу, встретил ее у поезда.
— Видела? — сухо спросил он.
— Нет. Они в больнице, — и заплакала.
Через пять дней позвонил Олег, попросил соседку позвать к телефону отца.
— Папа, у нас горе… Завтра в двенадцать похороны… Доченьки больше нет. Подготовь маму. Пусть она не приезжает, иначе — я не знаю что будет… — голос Олега дрожал.
— Что случилось?
— Говорят — это дисбактериоз. Ну, не смогли, понимаешь? — он всхлипнул. — Папа, позаботься о маме, ты это умеешь. Не оставляй ее ни на минуту, а лучше, вызови сначала скорую, а потом уже сообщи ей… Я должен заниматься похоронами. Я пошел, — положил трубку.
Когда он вошел в комнату и, наклонив голову, чтобы она не видела его слез, стал забрасывать уголь в печку, она не сводила с него глаз. Он молчал. Он не мог произнести этих слов.
— Говори! — крикнула Вера Емельяновна. — Говори! Почему молчишь?
Он поднял глаза, полные слез. И она все поняла… Лежала на кровати, тупо смотрела в потолок и стонала:
— Я так и знала! Я так и знала… Он провожал меня и все скрывал! А внучка лежала в реанимации… Как же я умру, не увидев своего ангелочка? Как же так?.. — шептала она, обезумев от горя.

Сто дней без любви
Было уже далеко за полночь, а Зойка не спала. Который день ее изводила бессонница. Чтобы устать и запьянеть от чтения, она брала вечером книгу, читала до умопомрачения, пока уже не переставала соображать, о чем читала, в глазах рябило и резало. Она тушила свет в надежде быстро уснуть, но глаза болели, резали, а сон не приходил. Не было сна — хоть убей.
Рядом на краешке большой новой кровати спал Сергей, ее муж. Засунув руку под подушку, он почти свисал с постели, но никаким образом не хотел придвинуться к Зойке и на сантиметр, — они были в ссоре. Два месяца. Целых два месяца он обиженно молчал и не прикасался к ней. Вечером о сыне два слова спросит и молчит, как будто ее нет в комнате, нет в постели. От такого издевательства она приходила в бешенство.
«Черт побери, кто придумал эту мебель? Не кровать, а стадион. Пока спали на родительской старой, маленькой, железной, с прогнутой сеткой, все было нормально. Ну, поссорились, отвернулись друг от друга, стоило чуть шевельнуться — уже снова падали в объятия друг к другу и мирились. Теперь этот «стадион» еще переползти надо да придумать, чего это ты навалилась на него. Я — и мириться? Ни за что!»— думала Зойка.
А началось все из-за кумы Светки. Пришла как обычно вечером, засиделась до поздна. Потом стала собираться уходить.
— Темно-то как! Дождь хлещет, кругом жуть одна, — сказала она, поправляя свой новый халат. — Ладно, пойду, уже скоро десять часов.
Что тогда мужа дернуло, то ли польстить к куме хотел, но он восхищенно сказал:
— Ты посмотри, Зоя, какая кума у нас красивая!
— Да ладно, — смутилась Светка. — Пойду, мне еще тот мусорник со сворой бродячих собак пройти надо, я их страх как боюсь.
— Ой, Сережа, проведи куму, — сказала Зойка, понимая, что Светке действительно страшновато выходить на улицу.
Сергей пошел провожать куму, это было недалеко, всего пять четырехэтажек вдоль улицы.
Зойка послала постель, почистила зубы, сняла свой привычный домашний наряд: старую тениску и длинную, болтающуюся на ней юбку, в которой удобно было двигаться по комнате, и бросила на стул.
Лежа в постели, вспоминала слова мужа: «Посмотри, какая красивая у нас кума!» — Зойка с презрением посмотрела на свою тениску с юбкой: старье домашнее.
Прошло полчаса, а Сергея все не было. И хотя она сама послала его провожать куму, на душе у нее было тревожно. Все равно долго! До порога или до самой постели довел?
И вообще, чего она к ним повадилась ходить после того как разошлась с мужем? Может хочет увести? Как воскресенье — так и она на пороге. А это в новом халате заявилась — смотрите, какая мастерица, из махровой простыни сшила. Сидит вся сияющая, в розочках выпуклых и цветет, и улыбается. Мужика бы лучше себе искала, чем по гостям шастать.
Зойка вышла в нетерпении на балкон. Ничего не было видно, лишь негромко шумел весенний дождь. И что они там в такую непогоду делают?
Пришедший Сергей был в хорошем расположении духа, явно погода не помешала ему прогуляться.
Ссорились они до утра, припоминая все до мелочей, за прожитые три года, что и обидой-то раньше не было, лишь бы досадить друг другу.
— Хватит! — в сердцах закричал Сергей. — Ты — сумасбродная интриганка, больше я с тобой разговаривать не хочу! Одумаешься — скажешь.
Он лег на краешек постели, быстро уснул, и больше с ней не разговаривал в течение двух месяцев. Кума тоже перестала ходить, наверное, он рассказал ей о том, из-за чего началась ссора.
Теперь Зойка страдала бессонницей. И ругала себя за собственное упрямство, за то, что сама отвернула от себя мужа, лишилась ласки, обрекла себя на вынужденное одиночество.
Полная луна освещала комнату, постель. Сергей повернулся на спину, разбросав руки, дышал ровно и глубоко. Она рассматривала его профиль, ждала, что он нечаянно еще раз повернется, и она окажется в его объятиях. Но он спал, не ведая о ее желаниях.
Его рука лежала почти рядом с ней, она могла коснуться ее, погладить.
Зойка осторожно, по простыне, протянула свою ладошку, чтобы хоть кончиками пальцев дотронуться до мужа, но в последнюю секунду остановилась и отдернула руку. Почти взвыв от бессилия и обиды, отвернулась в другую сторону, на подушку закапали слезы: рядом лежит ее муж, а она не может к нему приблизится, не может его обнять как прежде. Два месяца прошло — и никакой реакции! Муж он мне или не муж?
Утром ничего не изменилось: поел и пошел на работу. Ей хотелось биться головой о стену: она не выдержит этого бойкота. Может, к куме сходить, пусть она «нечаянно» придет и помирит их? — Но мысль эта вскоре ей разонравилась: незачем Светку впутывать в их отношения, чтобы не сделать хуже.
Днем она жаловалась сестре, что Сергей с ней не спит и не разговаривает.
— Ничего страшного, — ответила, иронизируя, сестра,— до года уже десять месяцев осталось, а там отметите годовщину «Года молчания» и будете жить как люди.
— Еще десять? — обиделась Зойка. — А еще сестра называешься…
— Тяни-тяни, молчи побольше, ты же у нас гордая, а он тем временем разговорчивую найдет… Я бы своему уже давно на шею повесилась, он бы в миг все забыл. Так что давай, гордись собой, любуйся, а там и до развода не далеко.
— У нас же ребенок, как я его сама подниму? — испугалась Зойка.
— Беги домой, готовь праздничный ужин при свечах и поменьше пару пускай!
До позднего вечера ждала Зойка мужа с работы у накрытого стола. Свечей, правда, не купила, пожалела денег, да они, оказалось, и не нужны. Она лежала на диване, представляя как встретит его, обнимет, выпьют вина и вместе лягут спать. Двухлетний сынишка давно уснул, в комнате было тихо, и она не заметила, как за мечтаниями глубокий сон сморил ее.
Когда она проснулась, то увидела, что ужин не тронут, а Сергей, по привычке, лежит в спальне на краешке постели. Часы показывали полночь. Время для перемирия было не подходящим, будить мужа она не стала.
Снова луна бродила по подушке, и его рука лежала совсем рядом с Зойкой, но она не смела к ней дотронуться…
Вечером Сергей заглянул к другу и они долго пили пиво.
— Все! Не могу, — жаловался Сергей. — От такой жизни я скоро начну ходить по проституткам! Еще немного — и я перестану быть мужиком! Прямо ломит всего.
— Так сходи, чего тянешь? — Потягивая пиво и смеясь, ответил друг.
— Ты что, дурак? Мы и так на грани развода! Нет, я на это не пойду, мне семья дороже. Представляешь, лежу, не сплю. И она, знаю, не спит, а вида не подает. Лег, руку к ней поближе протянул, может прикоснется, думаю, погладит, тут-то я ее и обниму. Нет! Даже тепло ее руки почувствовал, а она отвернулась, сопит, и хоть бы что!
— Может у нее кто есть?
— Нет! Но держится, словно я в чем-то виноват.
— А виноват?
— Да говорю же, что нет!
— Ну на вас и нашло!
— Нашло…
— Да помирись ты с ней! С чего завелись?
— Кума приходила, я пошел ее провожать. Она при Зойке не хотела говорить, а по дороге расспрашивала за Валерку Затолокина, он ей нравится, роман у нее. Постояли, поговорили с ней, ну и все. Ничего у нас не было и быть не могло, а моя как налетела, наговорила кучу гадостей, эта кума теперь и ходить к нам перестала. Кстати, а ты этого Валерку знаешь? Поженятся они, наверное.
— Крутая у тебя жена! Моя попроще…
— И, главное, упрямая, ждет, что я первый к ней на поклон приду. Нет, если я хоть раз уступлю, то потом так всегда будет. Надо еще подождать. По-до-ждать!
Прошел еще один месяц, незаметный, молчаливый. Зойка успокоилась и уже спала ночами, вместо чтения книг перешла на просмотр телесериалов, их было много и они заполняли все ее свободное время. Когда актеры на экране целовались, она бросала быстрый взгляд на мужа и видела, как тот морщится, — его это раздражало. «Так тебе и надо», — шептала тихо Зойка. В душе она уже посмеивалась над Сергеем: пусть помучится, это полезно.
Однажды она с сыном на руках быстро вошла в кухню и в двери столкнулась с Сергеем. Она едва не выронила сына. Плечо мужа плотно прижалось к ней, она на минуту остановилась в нерешительности: он чувствовал ее тело, тепло, видел совсем рядом ее смеющееся лицо!
— Держи сына, папуля, — и передала ему малыша в руки. Потом наклонилась к уху и шепотом, но строго сказала:
— Молчать ты можешь сколько угодно. А спать ты со мной — обязан!
— Чего? — рассмеялся Сергей.
— Вот чашечку сыну хочу помыть, — схитрила она.
— Чего-чего? — разразился смехом Сергей. Он подошел к ней поближе, обнял и поцеловал. Сын, сидя на руках у отца, весело ерзал и, подпрыгивая, обнял папу и маму. Они смеялись, до слез.
— И долго ты об этом думала? — Сергей не сводил счастливых глаз с жены.
— Сто дней.
— Как?
— А так — ты молчишь сто дней. Вспомни, когда мы с тобой поругались? Сто дней назад!
— Сто дней? Сто дней без любви! Это надо наверстывать! Ложи скорее сына спать! Быстро в постель!
За окном шел тихий сентябрьский дождь, в комнату лился прохладный осенний воздух. Новая широкая кровать скрипела и пела. Умолкала. И снова все повторялась сначала.
— Хватит! — взмолилась Зойка. — Я устала. Я есть хочу.
— И я есть хочу! Я зверски хочу есть!
— Давай яишенку сжарю?
— Давай!
— По два яйца?
— Нет! Бей все десять! Все! И это после такой ночи! Я хочу есть! — кричал Сергей, устало поднимая с пола сползшую простынь. — Только десять! Меньше не поможет.
Никогда не ложитесь спать не помирившись!
2005 год

Наденька
Сегодня он развелся. Это был тяжелый для него день. На первый развод он не пошел принципиально: пусть знает, что он этого не хочет. Не хочет! Но на второе извещение отреагировал мгновенно, раз требует развода, — она его получит.
На суде он сидел отрешенно, отвечал на вопросы сухо: да-нет и все, остальное сказала она сама. А что ему говорить, если Инна решила все сама, ушла из дому и живет в съемной квартире, которую собирается выкупить. Ясно, она врач-гинеколог, известный всему городу, проживет и без него. «Такая проживет», — думал он, искоса поглядывая на жену. Ей вот уже сорок четыре будет, а на вид лет тридцать пять, ухоженная, изящная, ультрамодная, на ней костюмчики появляются едва ли не в один день с выходом нового модного журнала, словно сначала на нее посмотрели, а потом эту модель внесли в журнал. Сколько себя помнит, ни разу она не вышла во двор, чтобы не посмотреться в зеркало, не причесать волосы. Даже начиная уборку в комнате, она сначала завязывала на голове какой-то модный бантик, ленточку или надевала бархатный обруч с блестками. Господи! Да кто ее в квартире видит! — Все равно она повертится у зеркала, наденет чистую коротенькую теннисочку, бриджи и только тогда приступает к уборке. Какая чушь, как непостижима психология женщины!
— Зачем выряжаешься? — спросил он однажды. — Я тебя всякую повидал.
— Ну и что, — весело ответила она. — А вдруг, когда-нибудь разводиться станем и ты скажешь, что твоя жена — неряха.
— Не скажу. Развода никогда не будет. — И он в этом был уверен на сто процентов.
— А кроме тебя меня могут увидеть другие, вот возьмет и придет соседка или кто другой, тогда как я буду перед ними выглядеть. То-то!
Он улыбался на ее шутки и любил ее такой, какая она была: веселая, быстрая, утонченная, часами сидящая с телефонной трубкой в руке. В выходные она стала посещать фитнес-клуб, потом придумала с подругами вечеринки, что-то вроде женского клуба, а кроме этого — парикмахерская, маникюр, массаж. И он стал видеть ее все реже, но зато чаще стала делать ему замечания: у тебя плохой костюм, не подходит по цвету к сезону. Он, конечно, не ханжа и не последний балбес, но черные туфли, считал, подходят всегда под любой костюм — это же мужская обувь все же, а не женская с их утонченными требованиями и строгими правилами — идет-не идет.
Когда судья задавала Инне вопрос, он тоже поворачивал голову и рассматривал ее, словно хотел запомнить. Это стояла уже не его веселая и любимая женщина, эта была похожа на нее, но холодная, отчужденная и безразличная. У нее были безукоризненно причесанные волосы, поднятые вверх, и на висках игриво, по-молодому свисали две тонкие, длинные, завитые пряди, как у юной девушки. Да, она, вероятно, себя такой до сих пор и чувствовала. Дорогой голубой костюм из хлопка и стрейча, украшенный вышивкой и стразами, подчеркивал ее стройную фигуру и, конечно, заметно убавлял ей лет десять.
«Дожился, — подумал он с иронией. — Настал мой судный день, вместо того, чтобы судить ее за уход из семьи, за роман на стороне, судят меня: не соответствую, не уделяю внимания, не сошлись характерами…»
— Согласен на развод? — спросила в очередной раз судья. Он взглянул на безразличные, пустые лица заседателей и также безразлично ответил:
— Согласен.
Теперь он сидел в своей кухне за столом, медленно мешал ложечкой чай в чашке и все время видел перед собой лицо жены. Теперь уже не его жены. И все же на суде она переживала и слегка нервничала. Боялась, что не дам развода? — Да, пожалуйста! Она устала, ей надоело, ей хочется взлететь и улететь куда-то, где хорошо, тепло, уютно, где ее снова очень любят.
Он тяжело вздохнул. Мешал и мешал чай, смотреk за окно, где, еще почти без листьев, укрытая белыми кистями, раскачивалась акация. Говорят: будут вам и цветочки! — А уже листики потом. Да и у вишен так, и у груш, и у яблонь. Цветочки… Сначала цветочки.
Вдруг ему стало все противно. Он нервно отодвинул чашку с чаем, встал, походил по комнате. Потом сел, понимая, что надо бы чем-то заняться и не думать отупело о том, что уже прошло. Взгляд остановился на собственной руке с обручальным кольцом.
Все! Хватит! Нет брака — нет и кольца. Оно теперь ни к чему. Он стал нервно стаскивать его, но кольцо не хотело покидать руки, на которой пробыло столько лет. Он капнул на палец каплю чая, покрутил кольцо, и только тогда оно нехотя сползло, оставив бледную полоску на загорелой коже.
Сергей потер руку об руку и стал с пристрастием их рассматривать, словно давно их не видел. Кажется, эта складка говорит о продолжительности жизни. А эта? Эх, если бы он был хиромантом, как много мог бы узнать о себе и не сделать ошибок в жизни! Руки…
Он вспомнил, как когда-то его руки внимательно рассматривала Наденька. Как это давно было! Беленькую миленькую девушку прислали к ним в Красноводскую больницу на практику.
Он тогда еще не был женат, даже не знал Инну, так как познакомился с ней позже, когда его направили главным врачом в далекую крошечную районную больницу в Теджен. Теджен, маленький городишко, скорее поселок, был в четырех часах от Ашхабада. Но это все позже, а вот тогда шел 1979 год, и было ему полных двадцать семь лет. Он работал врачом на скорой помощи, а Наденька — практикантка — фельдшером. Дежурства бывали разные: и очень загруженные, когда смены казались бесконечными, ночи душными, а дни тягостными, но бывали со считанными вызовами, и тогда они с Наденькой садились под огромным платаном и долго беседовали, пока старый водитель ворчливо не говорил им:
— Сергей Игнатьевич, шли бы вздремнуть, пока минута выдалась, а то опять придется мчаться к черту на кулички.
Он не был в нее влюблен, но поболтать с хорошенькой девушкой было приятно, она напоминала ему его сестру, родной дом, школу, наивных непосредственных одноклассниц, которые, как тургеневские девушки, в юности мечтают о возвышенных чувствах, честных и добрых юношах, а потом выходят замуж за кого попало и блекло доживают свой век. Он не мог предположить, что станет с ней через десять-двадцать лет, она была какой-то особенной, но уж наивности, чистоты, открытости и застенчивости у нее было хоть отбавляй.
Они ходили с ней несколько раз в кино. Он не видел в этом ничего особенного, кинотеатр в это время был лучшим времяпровождением, в зале не было пустых мест. И хотя телевизор был едва ли не в каждом доме, молодежь еще стремилась в общественное место, потолкаться, познакомиться, себя показать, кино посмотреть. Пошли они не на последний сеанс, в восемь часов, а на семичасовой. Потом пошли поели мороженного и он спросил:
— А ты была вон на той горе?
— Нет… — растерянно ответила она.
— Вон там, видишь, есть каменная будка, говорят там был военный наблюдательный пост, оттуда весь город и море видны, как на ладони. Пойдем?
— Пойдем! — весело ответила она.
Дорога оказалась трудной, идти по камням, резко поднимающейся горы, в туфлях на высоких каблуках было трудно, но она охотно шла за ним. Он протягивал ей руку, она ойкала, оступаясь, но не сдавалась, шла. Чего она ожидала от него? Что хотела увидеть? — Он об этом не думал. Он шел показать ей город, каким он увидел его сам за год до их встречи.
Уставшие, запыхавшиеся, они наконец добрались до бывшего военного укрытия. Было уже половина одинадцатого, город лежал внизу в россыпи частых огней, но самым заметным местом был порт, он, словно жемчужина, переливался светом прожекторов и электрических лампочек. У причала стоял корабль, который в это время ежедневно отправлялся из Красноводска в Баку. Зрелище было настолько захватывающим, что Наденька, забыв об усталости и ухватившись одной рукой за стену каменного сооружения, прошептала:
— Какая панорама! Я никогда не забуду этот вечер! Этот город! Какая красота! — Она повернула голову, чтобы посмотреть на него, поблагодарить, а он взял, и поцеловал ее… Просто так, от восхищения, от нахлынувшего настроения. Он обязан был поцеловать девушку в такую чарующую ночь!
Она закрыла ладошками лицо и испуганно стояла молча.
— Садись, отдохнуть надо, — сказал он, присаживаясь первым. Она тоже присела на большой, гладкий и еще теплый камень и стала любоваться городом.
— А далеко эти горы тянутся? — спросила она наконец.
— Далеко, вдоль Каспия.
— А сзади нас?
— Сначала идут горы и горы, а потом начинается пустыня.
— Настоящая пустыня?
— Вот здесь в гражданскую войну, а может и раньше был военный наблюдательный пункт, отсюда стреляли, отсюда наблюдали за приближающимися кораблями, лодками.
Ночь становилась плотнее и темная равнина моря слилась с горизонтом, став одной большой черной стеной. Уже не было видно вдали ни рыбацких лодок, ни сторожевых шхун, лишь, покачиваясь на волнах, трехъярусными нитками огней удалялся корабль «Туркменистан». Они сидели и любовались панорамой ночного города.
— А что там внутри? — робко спросила Наденька.
— А ничего. Но из той амбразуры вид другой. Пошли! — Он протянул руку и они осторожно вошли внутрь.
— Смотри сюда, — он потянул ее вперед.
Сложенный из скальных плит наблюдательный пункт имел три стены с потолком и в каждой стене, шириной сантиметров двадцать и длиной до метра, были пространства для наблюдения. Они подходили то к одному окну, то к другому, рассматривая город с другой точки. Вид на море сузился, но это не потеряло своей прелести. Они стояли рядом, наклонившись, и затаенно наблюдали из этого замкнутого пространства за жизнью города. Он приблизился к ней, обнял за плечи. И вдруг услышал, почувствовал, как сильно колотится у нее сердце.
Она почти не дышала, от страха, от любви ли, неожиданности, но он крепко ее обнял и стал безумно целовать. Она отбивалась, потом затихла. Как хотел он ею обладать: сейчас, здесь, на высоте, в романтическом месте!
— Не надо, — всхлипнула она. — Не надо! — У него закружилась голова. Он потом позже понял: если бы она ему уступила, он, возможно, женился бы на ней. Возможно…
Ему стало ее жаль, понял, что зашел слишком далеко и пора остановиться.
Он шел впереди, нащупывая тропинку, а она, опираясь на его руку, осторожно шла следом за ним, боясь оступиться. Когда они пришли в город, была уже ночь. Он остановил такси и довез ее до дома, сухо проронив:
— Прости.
То ли последняя встреча всколыхнула и заставила его задуматься, то ли он просто внимательнее стал наблюдать за ней, но она казалась краше, привлекательнее. Она светилась радостью, глаза поголубели, волосы до плеч всякий раз при повороте головы нежно осыпали лицо с румянцем, пряча ее робкую улыбку. «Дитя — ни дать, ни взять»,— думал он, отворачиваясь.
Он пригласил ее в бар, но там ей было скучно, танцевать она не любила, не курила. Не пила! Не такая как все, просто — белая ворона. Но хорошенькая!..
И они продолжали гулять вечерами. Не часто, но все же встречались. Однажды он провожал ее домой, был конец мая, они шли по тротуару вдоль двухэтажных домов. Прохожих почти не было, вечер был душным, лишь легкий морской ветерок освежал временами лицо, это был вечер, когда и домой еще не хочется идти, и гулять уже не хочется.
Вдруг она остановилась:
— Слышишь?
— Что?
— Ребенок плачет…
— Где?
— Где-то...
— Не слышу.
— Замри! — она взяла его за руку.
И правда, где-то вверху, в чужой квартире был слышен пронзительный крик младенца.
— Ну и что? — Не понял он.
— Ребенок плачет! Это же, понимаешь, крик, как в начале века, как начало жизни. Он зовет! Зовет… — она крепко держала его за руку.
— И тебе это о чем-то говорит?
— Конечно! Это же ребенок! — удивленно сказала она.
Он испугался этих слов. Долго шел молча, потом спросил:
— А ты хочешь иметь детей?
— Кто же этого не хочет?
И тут его осенило: она хочет замуж! Хочет замуж за него! Да ему и в голову такое никогда не приходило. Из таких как она, конечно, получаются хорошие жены, но скучные. Сорок-пятьдесят лет прожить в скуке? Конечно, она будет ждать его ночами с дежурства, рожать ему таких же горластых детей как этот, готовить, убирать, ясное дело, будет верна и предана до невозможности. Но — скучно! Чего он не терпит, так это однотонности, серости, скуки.
Эта мысль опалила его, он даже сторониться ее стал: только бы не заговорила о детях или еще о чем-то подобном. Она такая непредсказуемая: где другая бросилась бы в объятия — эта сторонится, где надо помолчать, поступить скромно, сдержанно — она вся напоказ.
У нее был день рождения и она пригласила его к себе домой. Он купил ей дорогие духи и три большие розы в ажурной красивой упаковке и направился к дому, где она снимала комнату. Всю дорогу волновался, что будет много гостей (Наденьку очень любили сотрудники и однокурсницы), его будут рассматривать как потенциального жениха, а он бы этого не хотел. Даже шутку придумал, чтобы, в случае намека, отвести эти подозрения, но ошибся.
Она открыла дверь с веселой улыбкой в розовом платье с заниженной талией и короткой юбкой.
— Пришел! — почти вскрикнула она.
Он старался через ее плечо заглянуть в комнату, предполагая, как вести себя дальше при неизвестных людях. Но в комнате никого не было.
— Я первый? — удивился он.
— Последний! — выпалила счастливо она.
Он оглянулся, рассматривая небольшую комнату. Первое, что бросалось в глаза: везде были цветы, цветы, цветы… В каждой вазочке, баночке, пузырьке из под духов, на столе, на окне, на книжном шкафу — везде стояли живые цветы: по три, по одному — комната утопала в цветах.
Протянув свои розы и подарок, он произнес:
— Тебе столько цветов подарили, Наденька?
— Нет! — она стыдливо опустила ресницы и тихо сказала: — Это для тебя.
— Для меня? — он опешил.
— Лучший мой подарок — это ты.
От неловкости не нашелся что ответить, но спохватился, и стал желать ей счастья, здоровья, любви, хорошего распределения после госэкзаменов.
— Ладно, все принимаю, кроме распределения, мне так хочется остаться в Красноводске, лазить на гору, провожать пароходы!..
Он понял, что она его любит. Она любит… Это было почти бедой для него. Он не мог ей ответить тем же, а соврать этому чистому, наивному созданию — это преступление. Это все равно, что больному вместо аспирина дать мышьяк.
— Пароходов в твоей жизни будет еще много, — многозначительно сказал он. — А вот гора такая есть только в Красноводске, это точно, — он уводил ее от разговора.
После шампанского они сидели на диване рядом и снова говорили о том, что большинство девушек-медсестер должны остаться в Туркмении и отработать после училища положенные два года, а потом им отдадут их дипломы — таков закон.
— Ты просись в Небит. Да, там много молодежи, нефтяников, легко найти спутника жизни,— сказал он и вдруг увидел, как в уголках ее глаз блеснули слезы.
— Наденька, ну что ты!
Она наклонила голову ниже, чтобы скрыть слезы. Он протянул руку и погладил ее по волосам.
И здесь произошло то, чего он не ожидал.
Она взяла его руку и целовала его ладонь, потом прижала ее к своей щеке и закрыла глаза. Это было единственное, безмолвное прикосновение, которое она могла себе позволить, юная, чистая, целомудренная. Она так любила его, что поцеловала ему руку. Так преданный щенок лижет руки своему хозяину. Это было признание в любви…
По нему прошла мелкая дрожь.
Ее плоть боролась, в ней происходило что-то непонятное, что неизбежно когда-либо свершится, но стыд и боязнь, и еще неизведанные чувства, бродили в ней, она ждала его первого шага, она хотела заслужить его признания в ней женщины, трепетно ждала любви и готова была ждать десятилетия и дождаться, дождаться именно его. Ему, двадцатисемилетнему эти чувства уже давно были знакомы, он переспал не с одной женщиной, он чувствовал себя слишком взрослым рядом с этой невинной девочкой, ожидающей своего счастья, и так неловко признающейся ему в любви…
Она не знала, не понимала, что ему с ней — скучно. Где-то впереди — будет скучно. Все, что чувствовала сейчас она, в его жизни было и давно прошло, его не умиляла подобная встреча, а раздражала. Радовало лишь одно: через неделю у нее госэкзамены и она уедет, все закончится.
Он все же поцеловал ее в губы, а потом до позднего вечера они гуляли по городу. Затем, пошли на пирс. «Туркменистан» отошел от причала, и они долго и молча смотрели ему в след. Через три недели она уехала. Больше он ее никогда не видел…
Теперь он сидел на кухне, смотрел на белую кипень акации и понимал, что его пароход ушел вместе с Наденькой. В разные юбилеи, праздники, по поводу и без повода ему дарили цветы сотрудники и больные, но таких цветов, такого количества, с такой любовью ему никто больше не дарил. И руки никто не целовал.
Он разжал кулаки, посмотрел на свои руки. Вот здесь, в середине ладошки она прикоснулась губами…
2005 г.
Проклятие сына
Похороны были скромными. Настолько скромными, что и придумать меньше нельзя.
О его смерти узнали случайно. Стоял холодный январь, ночью морозы жали до шестнадцати градусов. Днем, правда, поблескивало солнышко, слегка теплело, но было ветрено и пустынно на улице: народ спешил поскорее в тепло, домой. Баба Зина, пенсионерка, коротавшая свои дни все больше у телевизора, вышла прогуляться, подышать на свежем воздухе с полчасика. Постояла на пороге четырехэтажного дома, поскучала, обошла его вокруг. Потом перекинулась парой слов со спешащей соседкой и стала смотреть на окна дома, в котором прожила без малого тридцать лет. Смотрела просто так — из любопытства. И вдруг заметила, что дверь на втором этаже приоткрыта на четверть.
«Накурил, небось, Левка так, что самому дышать дурно», — осуждающе подумала она.
Потоптавшись еще немножко, поторопилась к себе в квартиру: на холоде долго не устоишь, пойду-ка я опять на это телезомбирование; там хоть и бубнят одно и тоже (Купите это! Выпейте это!), но тепло. Скорее бы весна…
На второй день баба Зина снова увидела полуоткрытую дверь на втором этаже.
«Чумовой, жарко, видишь ли ему! Я газовую духовку на час включаю ежедневно, чтобы теплее было, а он все проветривает, ишь ты какой! У меня первый этаж, а у него, храбреца, второй, известное дело, что у него потеплее будет».
Наговорившись со случайными прохожими она снова подняла голову вверх. Дверь никто не закрыл.
«Странно, — подумала она. — Для проветривания полчаса больше чем достаточно. Да ладно, это дело хозяйское», — и пошла греться.
Через час ей снова вспомнилась открытая дверь.— «А пойду ка я, еще погляжу, что-то мне это не нравится».
Дверь была открытой!
«Батюшки! Да там беда! Или воры, или… Надо народ звать!»
Соседи сбежались на ее шум быстро, кто из любопытства, кто из страха быть тоже обворованным в следующую ночь.
Постучали, потолкали дверь. Никого. Прибежала перепуганная Людка из соседнего дома, та, которой сын Льва Степановича наказывал приглядывать хоть изредка за отцом и доверил ей запасной ключ.
Дрожащими руками Людка открыла дверь и вся толпа ввалила в комнату, в которую в течении трех лет никто не входил, кроме нее.
На полу, на байковом одеяле без пододеяльника, укрывшись до половины туловища ватным одеялом, и выбросив руку вперед, на животе лежал Лев Степанович. В полуметре от него лежал кусок хлеба — недоеденная буханка. Складывалось впечатление, что он тянулся до нее и не дополз…
— Убили?
— А может, упал с кровати и зашибся?
— Переверните его, может жив?
Тело Льва Степановича было давно застывшим…
— Вот те раз! Наверное, сердце подвело…
— Сыну бы сообщить…
— Он где-то за Норильском, разве ж прилетит… Там морозы и метели — ого-го-го какие.
— А может, бывшей жене сообщить?
— Да кто ее знает, где она теперь живет…
— Тогда,— вздохнул Василий Филиппович,— это дело наших рук: мы должны его похоронить. А телеграмму, Людка, ты пошли, на всякий случай, может сын все-таки и приедет, только чего ждать? Давайте готовится к похоронам. Давай, баба Зина, обойди по квартирам, у кого чего найдется — тому и благодарны будем, сносите к нам, будем готовить обед, ну и все такое. А я пойду в горсовет, решать остальные вопросы…
Восемь лет назад, в 1990 году, Лев Степанович считал себя хорошо обеспеченным человеком. До этого он двадцать один год отработал на шахте, был главным механиком. Потом жажда денег, желание иметь машину за короткий срок толкнули его поехать на хорошие тогда заработки на угольные шахты, на Шпицберген. И через два года он катался уже на новеньких «Жигулях», бросался деньгами, ни в чем не отказывая двум своим подрастающим сыновьям: Пашке и Игорьку.
Пашка уже заканчивал школу, и Лев Степанович уже серьезно подумывал, куда бы поудобнее пристроить учиться старшенького. Сын в шахту не хотел: ни простым шахтером, ни главным механиком как отец, ни даже директором шахты. Просто ненавидел шахту, угольную пыль и вообще шахтерскую робу. Она вселяла в него страх, отвращение, подневольный труд, режим, где надо встать в двенадцать часов ночи и в два часа опуститься в эту дьявольскую яму, чтобы начать в глухую полночь, в глухом беспросветном месте рабочую смену. Отец предлагал ему другие вузы, но он говорил, что еще не определился: вот куда пойдут его друзья, туда и он с ними.
Друзья пошли ночью и ограбили киоск.
Они просто гуляли по городу, веселые, выпившие, смелые. Они не собирались делать ничего дурного — бесились как всегда, толкались, ища приключений. Встретили троих девушек, познакомились. Их тоже было трое. Все было хорошо, но Сашка вдруг сказал:
— Ребята, без выпивки мы их не закадрим. Оторваться бы по полной!
Они переглянулись — денег уже ни у кого не было. В час ночи просить денег у отца не стоит.
Решение пришло почти мгновенно: киоск. Он стоял уже второй день закрытым — то ли продавщица заболела, то ли уволилась, а другую принять не успели. Но спиртное там есть наверняка.
Пока Сергей развлекал девушек в парке, Пашка с Сашкой быстренько управились с двумя замками, набросали в пакет каких-то бутылок, шоколадок и всего, что попало под руку. Прикрыли дверь, подперли палкой и явились к веселой компании.
Не прошло и полусуток, как их взяли. Все можно было уладить с хозяином киоска, уплатить за взлом и товар, умастить участкового, но отец, Лев Степанович, работяга, честный и гордый, был взбешен поступком сына. Он не мог перенести такого позора — он, уважаемый в шахтерском городке человек, который трудился всегда, надрывая пуп, человек, который мог любому нищему протянуть без сожаления трешку на водку, и вдруг — такой позор! Его собственный сын — вор! В него будут тыкать пальцем, его будут называть отцом вора?
— Нет! Нет и нет! Я пальцем не пошевелю! Негодяй! Я в молодости, чтобы купить матери твоей коробку мармелада, после института ночью разгружал вагоны. Я лето парился на стройках в студенческом отряде, чтобы купить нам обручальные кольца. А ты, мразь, ради уличных девок грабишь магазины! Тебе на кусок хлеба не хватает? Не на тебе ли самые дорогие кроссовки? Не на тебе ли самая лучшая кожаная куртка? Много таких по городу? Много?
Пашка молчал. Он понимал, что он дурак, что то, что он совершил, у него самого в голове не укладывается… Но надо было сегодня, именно сегодня, уладить все с милицией и хозяином. Завтра будет поздно, завтра заведут дело.
— Папа, я…
— Не папа я тебе. Не отец! Все!
— Я умоляю, — плакала жена.— Умоляю, не губи сына, Лева. Деньги небольшие, отдадим, переживем. Ведь тюрьма же…
— Вот пусть туда и идет. Я его этому не учил.
— Опомнись! Опомнись! Опомнись, пока не поздно. Он же наш сын.
— Я сказал — нет! — Ярость его не знала границ.
— Левочка, после тюрьмы он выйдет другим человеком. Мы потеряем его,— дрожала жена.
Пашке присудили три года.
За это время Игорек окончил школу, поступил учиться в Коммунарский горно-металлургический институт. Он оставался единой надеждой Льва Степановича.
И когда Пашка вернулся из тюрьмы, Лев Степанович по-прежнему ненавидел его. Давно уже все забыли о случившемся, как забывается все в городе: другие пили, били, грабили, другие работали и зарабатывали деньги и почести, а Льву Стерановичу все еще казалось, что каждый встречный здоровается с ним, смотрит на него и хочет спросить: «А как твой сын-вор поживает?»
Эта мысль мешала ему жить все три года. Он был уже на пенсии, но еще работал. Он привык всегда честно работать и, словно по-прежнему, доказывал, что он честный человек и вора у него в семье не может быть.
И поэтому в первый же вечер, после возвращения Пашки сказал:
— Живи сам!
— Я вот только на работу устроюсь и уйду. Без прописки меня никуда не возьмут.
— Это теперь твоя забота,— отрезал отец.— А в доме чтоб я больше тебя не видел.
— Я прошу тебя, отец! — сцепив зубы произнес Пашка.
— Нет!
— Я много думал. Я бесконечно виноват перед тобой. Прости меня. Прости!
— Уходи. Срок тебе до утра.
Слезы жены ничего не решили. Может быть, Игорь заступился бы за брата, может, до утра отец еще смягчил бы свой норов, но Пашка, окрепший, заматеревший за три года среди крутой и тертой братвы, гордо поднял голову и цинично, почти сквозь зубы, сказал:
— Да у меня кусок в горло не полезет в твоем доме. Какой ты мне после этого отец! Я лучше под забором сдохну, чем когда-либо приду к тебе. Хочешь порядочным быть? Так там, где я был, порядочных и отзывчивых — сто душ на тыщу. Богатенький? Это ты сейчас богатенький. Не зарекайся! Будь ты проклят! Чтоб ты сдох и до хлеба не дотянулся!
И ушел.
Три месяца Пашка пытался устроиться на работу. Уехал в соседний шахтерский городок, там тоже случались лишь кое-какие шабашки да житье по сараям, чердакам, да заброшенным домам. Даже приходила мысль,— а не уворовать ли что-либо и отправиться снова за решетку, но к этому времени он так исхудал, ослаб, и мысли его ослабли: там ему не выжить — опустят, забьют.
И здесь тоже не было жизни. Ночью ходил по мусорникам, укутав лицо шарфом, чтоб не узнали люди, искал остатки пищи. Хлеб уже никто не выбрасывал, а пара гнилых картошин не могла прокормить молодое тело. Он слабел. Целыми днями лежал среди тряпья в подвале, набираясь сил, чтобы вечером или на зорьке пойти на мусорник.
Наступали холода. Тряпье не грело.
«Сдохну. Скоро сдохну… — отупело думал он. — Лучше сдохну, но к нему не пойду». Жизнью он давно уже не дорожил. Только в мозгах сверлила мысль: «И на том свете буду рад, если отец подохнет как собака!».
Однажды поздно вечером он увидел неожиданно мать, идущую домой. Он ускорил шаг, хотел догнать, попросить поесть. Она даст. Даст! И каждый день будет носить. А что дальше? Дальше? — Отец узнает и будет унижать мать? Он будет рад, что я упал, унизился? — Пашка остановился. Но очень, очень хотелось есть!
Он прибавил шаг. Она оглянулась, не узнала его в темноте и побежала.
«Ма!»— застряло в горле, но не сказал.
«Мама, прости… — прошептал он и остановился. — Прости, родная…»
Больше он не выходил из подвала. Не было сил. Болело в груди, он кашлял. Зарывался в тряпье, засыпал, забывался.
Его нашли в ноябре. Вездесущая детвора искала металлолом. Один мальчишка пнул ногой тряпье и вдруг закричал:
— Здесь человек!
Пашка был мертв.
После похорон Пашки мать собралась и ушла от отца, а потом и совсем уехала из города.
Игорь успешно закончил институт, тоже затаил на отца обиду за брата. Бывал у него два раза в год, да и то скорее из совести, нежели от уважения или любви.
Женился и уехал на Север. Оставил тетке Людке, соседке, ключи на всякий случай да просил хоть изредка проведывать отца.
Позор окончательно добил Льва Степановича. Люди с ним здоровались и проходили, как мимо чумового. А о чем с ним говорить?
Он выходил утром на базар, пока на улице было мало народа, и спешил к себе домой, как отшельник. Пенсию носили исправно, ему одному хватало. Вот только сигарет он выкуривал по две пачки в день, на это уходила добрая часть пенсии.
Он жил с телевизором. Он и телевизор. Это был единственный собеседник. Там были лица, — там были люди, они говорили, пели, рассказывали ему о погоде. А зачем ему погода? У него в квартире всегда одно время года.
Весной пристрастился гулять в посадке, тянущейся вдоль железнодорожного полотна. Брал с собой пачку сигарет, хлеб, намазанный маргарином, или кусочек колбаски, и шел с утра пораньше на воздух. В майские праздники в посадке группами гуляет молодежь, костры жгут, жарят шашлыки, музыка играет. Он наблюдал за ними издалека. А уйдут, после них остается много газет и журналов. Посуду побросают и даже водку.
Он приходил на их место гуляния, разжигал потухший костер и сидел, понуро глядя на играющие языки пламени.
Горели ветки, потрескивали, их нежно, играючи, облизывали алые языки пламени, а он сидел на чужом пиру, чужой всем людям, чужой сам себе. Мысли были ленивыми, неспешными. Ему было жаль, что ушла жена, вдвоем лучше — это он теперь не понаслышке знал, прочувствовал. Но как бы они сейчас жили? — Тошно жили бы. Она плакала бы день и ночь, а он слушал…
Как бы он это слушал?! Как? Он бы не вынес. Нет, все равно бы разошлись. Конечно, разошлись. Перегнул он палку. Перегнул… Думал, что от позора бежит, а вышло… А Пашка на него был похож. И характером. Упрямый был. Пришел бы через день-другой еще раз — я бы его сам на работу устроил. Присмотрел уже. А он не пришел. Подумал, что устроился, не стал искать. Вот она, гордыня человеческая, как этот огонь: обожжет в миг — и нет ничего.
Нету у него теперь ничего… И Игорь его сторонится. Стыдится отца. Конечно, стыдится. Вот оно как все обернулось. Два года уже не приезжает. — Он тяжело вздохнул.
А жить-то зачем? Хотелось благосостояния, достатка всем. Непорочности. А ведь все люди порочны! Все! Никогда не думал, что доживать буду один, совсем один, в то время когда есть где-то и жена, и сын, и невестка, и внучка.
Внучку он видел один раз, ей месяца два было: просто лялька в одеяле. И ей дед не нужен. Не дадут подержать, понянчить… Далеко. А может, специально уехали далеко, чтобы подальше от него, отца, и от позора?
Там же, в посадке, подобрал он щенка. Беленького, в черных больших пятнах. Принес домой, покупал, и стало ему веселее жить. Но щенок быстро подрос и стал каждое утро будить соседей громким лаем. Так как Шарик в основном целыми днями сидел в комнате рядом с ним и не видел людей, то он бросался с лаем на всех в подъезде, облаивал всех прохожих во дворе.
Однажды Льву Степановичу пожаловались, и он стал выгуливать Шарика только в четыре часа утра. Пес с громким лаем бегал вокруг дома, распугивая редких прохожих и загоняя котов на деревья.
Соседям это вконец надоело и кто-то отравил Шарика. Лев Степанович купил ему сосиски, положил его рядом с собой на кровать и старался накормить умирающую собачку.
Шарик отворачивал морду, закрывал глаза и только изредка вздыхал. Тогда, чувствуя, что теряет родную душу, Лев Степанович взял его на руки и стал носить по комнате, как маленького ребенка.
Шарик скулил. Лев Степанович разослал байковое одеяло на полу, положил на него Шарика. Шарик затих, но продолжал тяжело дышать.
— Дурак я старый, накурил! Ему же тяжело дышать.— Открыл на балкон дверь и декабрьский свежий воздух ворвался в комнату.
Шарик открыл глаза, поднял голову, обессилено уронил ее на одеяло и простился с хозяином навсегда.
В этот миг Лев Степанович ощутил жуткое горе! Он потерял самое дорогое, что у него осталось. Он — один! Один! Один!
Страшное горе разрывало ему душу, и он рыдал и рыдал. Упал рядом с Шариком и плакал, как обезумевший.
Очнулся он от холода. Его колотило, ноги и руки занемели. Он закрыл дверь, стянул с кровати ватное одеяло и улегся рядом с Шариком. Ему ничего не хотелось: ни есть, ни курить. Ни уносить Шарика из комнаты.
На другой день он завернул его в простыню, взял лопату и пошел в посадку, на то место, где нашел его весной. Угрюмо, со слезами на глазах, кое-как, с трудом выкопал ямку и похоронил своего близкого друга. Слезы на глазах замерзали, слипались ресницы.
Придя домой и взглянув на то место, где лежал Шарик, он взвыл от разрывающей его боли. Он откинул одеяло и увидел, что под ним лежит его Пашка, худой, посеревший.
Лев Степанович протер глаза — Пашка исчез.
Он взял пачку сигарет и стал курить одну сигарету за другой. Ничего не помогало. Кружилась голова, стучали сотни наковален. Стены то качались, то наклонялись над ним.
«Надо поесть. Поесть. Я кажется, не ел со вчерашнего дня… Надо поесть».
В холодильнике было пусто, он третий день не ходил в магазин. Осталось только полбулки хлеба.
Отломал кусок, прожевал с трудом. Вернулся в комнату.
«Фу, как же я надымил, в глаза дым лезет», — приоткрыл двери.
Хотел сесть на кровать, но оглянулся на место, где лежал Шарик. Из-под ватного одеяла выглянул маленький Павлик.
— Папа, дай хлебушка, — тоненьким детским голоском позвал сын.
— Сыночек! Ты? — обомлел Лев Степанович.
— Хлебушка! Один кусочек!
— Возьми, — дрожащей рукой протянул отец.
Кусок упал и покатился. Голова закружилась и он потерял сознание.
Очнулся от холода. Укрылся с головой одеялом, но тоненький голосок позвал снова:
— Хлебушка!
Лев Степанович откинул одеяло, огляделся. Хлеб лежал далеко.
Он протянул руку, хотел достать, но не смог, в глазах потемнело.
— Хлебушка, папа!
Лев Степанович попытался дотянуться до хлеба, но не смог. Павлик пододвинул хлеб ближе к себе, скорчил рожицу:
— Это теперь мой хлеб,— и засмеялся.
2004 г.

Комментарии 1

larina
larina от 9 марта 2012 22:03

Все рассказы очень  душевные, трогательные, особенно "Проклятие сына"
Спасибо!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.