Памяти Леонида Кунина
Кто-то высмотрел плод, что неспел,
Потрусили за ствол – он упал.
Вот вам песня о том, кто не спел
И что голос имел – не узнал…
Конь на скаку и птица влёт –
По чьей вине? По чьей вине?
Владимир Высоцкий
Господи! Вчера говорила по телефону с зятем покойной тети Фриды, и он сказал, что в Нетании погиб Сеня. Я, конечно, сразу подумала про этот взрыв в ресторане, Сеня ведь был одинокий и верующий, вполне мог прийти туда отметить начало еврейской пасхи. Но нет – оказывается, он выпал из окна верхнего этажа синагоги. Боже мой, но как же можно было выпасть? Зять тети Фриды сказал, что Сеня научился делать «крокодила», это такая стойка на одной руке, когда тело находится в горизонтальном положении, – ну да, у Сени же были сильные руки, он их развил, чтобы компенсиривать слабость ног, – и, возможно, он делал этого «крокодила» на подоконнике для развлечения ешивских детей. Ну, и не удержал равновесия. Но толком никто ничего не знает.
Я, конечно, сразу подумала про самоубийство: Сеня ведь был инвалид, сирота, к тому же одинокий. Нет, сказал зять тети Фриды, этого не может быть, потому что Сеня был верующий. Скорей всего, раввины на всякий случай не стали доискиваться до причины, ведь если бы дознались, что Сеня покончил с собой, его не могли бы похоронить по религиозному обряду. А так похоронили, и даже какая-то организация пообещала выделить деньги на памятник. Да… Как поется в известной русской народной песне, «и родные не узнают, где могилка моя». Так моя мама когда-то пела. Да и захотят ли узнать? Вообще-то у Сени и родных-то по-настоящему не было, не ближе двоюродных, да и те разбросаны по всему свету. Нет, вру, были у него сводные брат и сестра, намного старше, но с ними связь была потеряна, потому что их матери знать не желали его отца с тех пор, как появилась Света.
Я-то Сене никто, просто я тетю Фриду любила, как родную, а Сеня приходился ей племянником, хотя по возрасту годился во внуки. У тети Фриды было прозвище ЦК. Не потому, что у нее был такой авторитет, что ее все уважали и слушались, а потому, что так она для скорости подписывала свои письма: ЦК Фрида, то есть, целую крепко, Фрида. Моя мама была двоюродная племянница тети фридиного мужа. В 38-м году он, как и мои бабушка с дедушкой, был арестован. Они все получили по десять лет без права переписки, и больше их никто никогда не видел. Маме было пятнадцать лет, и тетя Фрида взяла ее к себе. Тети фридиной дочке Милочке было тогда двенадцать. Они и в блокаду вместе жили, и эвакуировались потом вместе, потому что университет, куда мама поступила перед войной, был эвакуирован в тот же город, что и институт, где работала тетя Фрида.
Во время блокады мама и познакомилась поближе с Ефимом, отцом Сени. Он был младшим братом тети Фриды. Гренадерского роста и силы, с большими еврейскими карими глазами, в которых мировая скорбь начисто перекрывалась веселой хитрецой. Но он был не хитрым, а скорей простодушным. Когда началась первая военная осень, тетя Фрида и девочки стали жить в одной комнате, чтобы экономить дрова. И Ефим часто приходил к ним и оставался ночевать, потому что жил в пригороде. Да и питаться вместе было легче. Ефим был инженером путей сообщения, у него была бронь. Паек у него был самый лучший из них, и он отдавал все в общий котел. А когда пайки урезали, то приносил иногда дичь и мясо. Это он так голубей и кошек называл. Сами бы женщины никогда на это не решились. Наверно, поэтому мой папа, знавший, как мама жила во время войны, любил потом дразнить своего друга-охотника, когда его жена подавала очередного принесенного с охоты зайца приготовленным то в сметанном соусе, то в белом вине с томатным соком, то с миндалем по-каталонски: «По-моему, я слышал, как этот заяц вчера в подъезде мяукал!» В общем, помогали они друг другу выжить.
Был ли он добрым? Скорей беззлобным и легкомысленным, что так часто принимают за доброту. Он нравился женщинам, легко их находил и так же легко терял. Только Света, моложе его почти на сорок лет, осталась с ним до конца, но это было уже потом. Ни один отпуск, ни одна командировка не обходились без женщины. Он галантно за всеми ухаживал, его мягкое баритонное похохатывание контрапунктом ложилось на их хихиканье. Как-то тетя Фрида попросила Ефима отвезти меня в Москву к бабушке с дедушкой. Ефим ехал туда в командировку. Он старался, чтобы мне было интересно, и решил повести меня в вагон-ресторан. По дороге прищемил мне пальцы дверью в тамбуре. Ефим ужасно переживал, сам чуть не плакал, даже хитрые смешинки в глазах уступили место мировой скорби. Не помню, как я орала, но в конце концов, устав от плача, уснула. Разбудили меня его хохоток и хрипловатое хихиканье. Открыв глаза, я увидела сидевшую рядом с ним кудлатую рыжую тетку с толстыми ногами. Он, как взрослой, представил ее мне, ничуть не смущаясь ее вульгарностью. Они уже строили планы о встрече в Москве.
Трижды Ефим был женат. Первая жена ушла от него в науку, защитила диссертацию, вторая ушла к другому, а третья ушла в душевную болезнь после того, как Сенечка в год заболел полиомиэлитом. Он стал хромым на обе ноги. Сначала Ефим надеялся, что Эмма поправится, периодически забирал ее из больницы домой, но потом смирился с тем, что это безнадежно. Он все время занимался поисками самых лучших санаториев и специнтернатов для Сени, потому что там он находился под постоянным наблюдением врачей, а растить сына-инвалида в одиночку было невозможно. Теперь мы уже знаем из автобиографии современной русской писательницы Арбатовой, какие условия были в этих, фактически, тюрьмах для маленьких инвалидов. Там попадались злодеи почище тех, что описаны в романах великого английского писателя Диккенса. Но было, наверно, и хорошее – во всяком случае, Сеня занимался гимнастикой, замечательно развил руки и плечевой пояс, научился играть на гитаре, начал писать стихи. Отец часто его навещал. Потом Сеня поступил в институт, и ему разрешили поселиться в общежитии, чтобы жить поближе к институту. Тетя Фрида всегда интересовалась сениной жизнью, но виделись они нечасто, потому что обоим нелегко было передвигаться: ей по возрасту, ему из-за ног в тяжелых аппаратах.
Лысина Ефима все росла, но бравая осанка и живость глаз не менялись. И тут появилась Света. Очень она была страшненькая, но, как сказал великий русский поэт Некрасов, «нам с лица не воду пить, и с корявой можно жить». Зато блондинка, молодое здоровое тело – она ведь ему не то что в дочери, а во внучки годилась. Работала она в детском саду. И это был не командировочный или отпускной роман, а что-то серьезное. «И может быть, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной», как написал гениальный русский поэт Пушкин. Но всех эти отношения шокировали. Родственники, за исключением тети Фриды, не приглашали их в гости, а бывшие жены полностью порвали свое вялое общение с ним. Только Эмме было все равно, она давно уже жила в своем мире. Пока дети росли, Ефим помогал им, старался общаться с ними, иногда брал старшего сына с собой в отпуск. Но теперь во всем этом не было необходимости. Дети выросли, все они были старше Светы, кроме Сени, который был ее ровесником.
И что она в Ефиме нашла? Конечно, он был видный мужчина, она выглядела такой замухрышкой рядом с ним. Опять же молодые, наверное, на нее и не смотрели, а Ефим ее любил и баловал. Когда я их как-то встретила у тети Фриды, то заметила, что лицо ее как будто освещалось изнутри ровным, радостным светом. Наверно, это и есть счастье. А иначе как объяснить почему, когда через три года у него обнаружили запущенный рак почек, она до последнего дня ухаживала за ним? Он был такой здоровый во всем остальном мужчина, что умирал долго и мучительно, никак не хотело сердце останавливаться. А может, Света привязывала его к жизни. И она ведь официально не была его женой и ухаживала за ним бескорыстно. Единственное, что она хотела взять после смерти Ефима, это электрический утюг с паром, но тетя Фрида была категорически против – все должно остаться Сене. Другие родственники, да и сам Сеня, считали, что утюг нужно отдать Свете: Сеня ведь получил все остальное, включая комнату отца и сберкнижку. Но тетя Фрида всегда знала, как надо. И вся родня слушалась ЦК.
Мои родители умерли рано: отец – когда я еще училась в школе, мама – когда я окончила институт. Так что можно сказать, что тетя Фрида была самым близким мне человеком. Какая-то в ней была мудрость, открытость, и это привлекало к ней людей. Таким она пользовалась авторитетом, что ей сходило с рук то, чего другим бы никогда не простили. Один раз пришла я ее навестить на Васильевский, где у нее была комната в коммуналке после размена с Милочкиной семьей. Тетя Фрида тушила рыбу на кухне по своему особому рецепту. Она потом складывала ее в стеклянные банки, и рыба долго стояла, не портясь. На кухне сидели ее соседи Юрка и Павел, молодые мужики, которые периодически напивались, били своих жен и иногда садились на пятнадцать суток. Павел так даже умудрился один раз и на полгода сесть. Очень уж жена была на него зла и не стала выгораживать. А Юрку я один раз застала спящим на кухне в обнимку с мусорным ведром. Бумажки в ведре вздымались и оседали в такт его дыханию. Так наша ЦК эту публику разнимала, мирила, слушала их жалобы друг на друга, и они ее очень уважали. Ну так вот, прихожу я, а на кухне радио играет «Хэвейну шолом алейхем», это тетя Фрида кончает слушать «Голос Израиля». И начинает она рассказывать Юрке с Павлом и Юркиной жене Юле, которая тоже подошла, про Израиль – какие там кибуцы, и всю правду про их войны с арабскими странами, а эта пьянь сидит слушает раскрыв рты. И никто ее не посылает, не кричит «жидовка» – вот такая была тетя Фрида.
Может быть, благодаря ее влиянию, а может, потому что многие так делали, но и Сеня, и Милочка с семьей, и другие племянники тети Фриды после перестройки уехали в Израиль. Она не поехала. Может быть, потому, что вслед за русским бардом Катей Яровой считала, что «от России не спасешься бегством», может, потому, что перед этим получила однокомнатную квартиру в Доме ветеранов науки, что сильно облегчило ей жизнь на старости лет. Я навещала ее, стригла ей ногти на ногах, ей было уже не достать. Сенин утюг у нее остался, так что у тети Фриды было теперь два утюга с паром и две швейных машинки. А с машинками такая история. Когда тетя Фрида с Милочкой и мамой были в эвакуации, ее племянник, который раньше вернулся в город, забрал ее старый «Зингер». Его жена умела шить и этим подрабатывала, да заодно и всю семью обшивала. И вдруг через несколько лет после войны тетя Фрида потребовала машинку обратно. Ей швейная машина была не нужна, но она сказала, что Миша не имел права брать ее без спроса. Никто не мог ее переубедить. И Миша не посмел перечить ЦК. То, что машинка была большим подспорьем для мишиной семьи, ее не интересовало. Она сказала, что отдаст ее Милочке. Но Милочка собиралась купить себе электрическую машинку и от «Зингера» отказалась, а когда уезжала в Израиль, то оставила свою машинку матери. Не знаю почему, но когда тетя Фрида умерла, я из всех вещей забрала сенин утюг и старый «Зингер». Это были два случая, когда я была не согласна с ЦК.
В начале девяностых тетя Фрида решила навестить своих в Израиле и взяла меня с собой, потому что ей одной было бы не осилить такое путешествие. Побывали мы у Милочки в Реховоте, навестили Сеню в Нетании. Непонятный он был для меня человек. А может, я не очень и старалась понять. Старшие дети Ефима, сын от первого брака и дочь от второго, были очень красивые, похожи больше на него, чем на матерей. Сеня же был больше похож на Эмму, в его еврейских карих глазах затаилась мировая скорбь без следа отцовских смешинок. Но грустным он не был. В нем перемешались такие качества, что непонятно было, как это все могло сочетаться в одном человеке. Он был чувствительным и бесцеремонным, наивным и циничным, упорным, но ненастойчивым. Я имею ввиду, что он многими вещами занимался серьезно, но что-то всегда мешало ему вкусить плоды своего усердия. Например, он очень хорошо играл на гитаре, но когда-то повредил палец и, хотя палец зажил, считал теперь, что не может и пытаться играть профессионально. Ведь столько есть всяких ансамблей, нужны педагоги, аккомпаниаторы, даже канторы теперь, бывает, поют под гитару, и я видела, что Сеня ничуть не хуже многих музыкантов, но он убедил себя, что поврежденный когда-то палец поставил крест на его будущем как гитариста. Инженером устроиться он даже не пытался, считая, что если здоровых не берут, его и подавно не возьмут. И напрасно, на Западе как раз инвалиду скорее могут пойти навстречу. Сеня писал стихи, парочку напечатали в газете еще в Ленинграде. В Израиле он продолжал их писать в большом количестве, но никуда не посылал – боялся, что украдут. Он читал нам с тетей Фридой отрывок из своей большой поэмы и стихи про кузнечика, которые показались мне невразумительной чернухой, а сам он считал их гениальными. Насколько я помню, стихотворение это говорило о бессмысленности жизни.
Сеня был одинок, хотя, судя по количеству пустых бутылок в его комнате, пил он не один (он научился пить, когда жил в общежитии). С двоюродными своими он почти не общался. Его требовательность и сарказм сильно затрудняли общение. Иногда он писал им письма, на которые, если воспринимать их всерьез, можно было обидеться, а если они были шуткой, то кому, пардон, нужны такие шутки? В то время он как раз начал увлекаться философией. Потом зять тети Фриды написал ей, что Сеня стал очень религиозным и поступил учиться. Я, конечно, сразу подумала, что теперь он станет раввином. И вдруг – такая новость. Господи, кому нужна была эта бессмысленная смерть? Когда вокруг убивают на каждом шагу, когда его земляки гибнут в этом ужасном взрыве. Как говорит известная русская пословица, на миру и смерть красна. Мир сочувствует погибшим в Нетании, за них отомстят, кто-то снова начнет в который раз искать разрешения этого безнадежного конфликта… И в это время человек выпадает из окна верхнего этажа синагоги. Может быть, Сеня покончил с собой именно потому, что стал верующим, искал у Бога ответа на мучившие его вопросы, и когда такое стало твориться вокруг, разуверился в божественности мира? А если это не самоубийство, то можно ли придумать что-нибудь более бессмысленное? Такое случается с детьми, а ведь он не был маленьким ребенком.
А может, в этом все дело? Что он не повзрослел по-настоящему, не стал зрелым человеком, который может найти ответы на мучительные вопросы или научиться жить, не задавая их. Потому и вел себя, как ребенок, полез на подоконник делать «крокодила». Когда-то в детстве во мне вызывала непонятную тревогу картина выдающегося французского художника Гогена «Кто мы? Откуда пришли? Куда мы идем?» И хоть один философ в мире сумел ли дать ответ на вопросы, которые из поколения в поколение мучают людей? Как написал современый русский поэт-эмигрант Леопольд Эпштейн, «жил-жил человек и умер – квинтэссенция всех философий». И еще: «Лев родил Сергея, а Сергей родил Александра. По стечению обстоятельств воспитался в нем дивный гений». Какие же такие обстоятельства обрекли Сеню на неустроенную жизнь, невостребованные способности и бессмысленную смерть? Непутевая жизнь отца? То, что рано остался без матери? Что догадал его черт родиться в России инвалидом? Что воспитывался в казенных советских заведениях? Но тогда половина человечества должна была бы выпрыгнуть в окошко. Зачем родили его Ефим и Эмма? Должна же быть во всем этом какая-то логика. А может, как в том анекдоте о логике, который Эпштейн взял эпиграфом к своему стихотворению: «Видишь, стоят два дома, у одного крыша красная, у другого зеленая. Вот так и человек – жил-жил и умер». И никакой связи, никакого смысла. Одни оставляют след, другие уходят без следа, и мы никогда не разгадаем тайну их жизни, не узнаем, в чем было их предназначение. Но было же оно, было – ведь вот что он писал в 18 лет:
Досталось чувство мне земное,
Земней, чем небо, чем трава,
Счастливое и озорное,
Способное вникать в слова.
То заберется выше неба,
То упадет ко мне листком,
И говорит мне: «Здесь ты не был,
А с этим ты едва знаком».
И говорит оно: «Взгляни же
На облака и на цветы,
Немного выше или ниже –
Везде так много красоты!
Не торопись, чудак, постой-ка!
Куда спешишь ты, ведь кругом
Неисчерпаемого столько,
Что хоть всю жизнь черпай пером!
Останови на миг движенье
Дождей, ветров и облаков
И неоткрытое явленье
Открой созвучьем новых слов».[1]
Но, видно, в какой-то момент «тугая струна на лады с незаметным изъяном легла», как пел гениальный русский бард Высоцкий, и хрупкая гармония нарушилась… По чьей вине?
Когда я ребенком начинала заниматься музыкой, у нас не было крутящейся табуретки, и мне подкладывали на стул энциклопедические словари, чтобы я доставала до клавиатуры. Сначала я сидела на стопке из двух томов, потом, когда подросла, на одном. Я их периодически меняла, чтобы не засидеть какой-то из них до того, что он рассыплется. Когда надоедало играть, я слезала со словарей и начинала их читать. Очень быстро я усвоила классификацию всех знаменитостей, которые туда попали. Наверху этой лесенки были гениальные, потом шли великие, потом выдающиеся, известные, а некоторым и эпитет был не положен, просто было написано «советский поэт», «французский композитор». Если еще и вообще включили. Вот интересно, занесен ли уже Эпштейн в какой-нибудь словарь? А если его когда-нибудь занесут, то назовут ли известным, выдающимся или так, без эпитета оставят? Хотя чтобы попасть, как минимум, в выдающиеся, нужно сначала стать известным. А если ты неизвестен, то будь ты хоть гениальным, кто об этом узнает? И то, что ты сам о себе думаешь, никакого значения не имеет.
Так жалко, что нет больше рядом тети Фриды. Она на все вопросы могла дать ответ – трезвый и обнадеживающий. И тебе сразу становилось ясно, что она права. Не зря же ее называли ЦК! А теперь? Ищешь ответа в поэзии – и находишь:
Будущее проблематично. Настоящее – иллюзорно.
Прошлое – дело прошлое, и о нем говорить не стоит…
Мир мрачнеет – заметили? Уж на что – армянское радио,
А в последние годы выдохлось! И как изменился климат?!
Прежде такого не было.
Боже мой, куда же, куда мы идем?..
апрель 2002 г.
Нью-Йорк
Опубликовано в журнале «Вестник» № 11, 2002, Балтимор, США
[1] Стихи Леонида Кунина 1975 года.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.