Саша РУССКИЙ
ПИСЬМО СВЕРСТНИКУ
(Республиканская Акция, посвященная Дню освобождения Донбасса (2019 г.))
I-е место по итогам Республиканской акции «Письмо сверстнику» в номинации «Твое мужество подарило мне жизнь».
Твое мужество подарило мне жизнь.
Здравствуй, друг мой.
Я никогда не узнаю твоего имени, не встречу тебя на улице, не пожму твою твердую шершавую руку. Нас разделяют эпохи. Но я вижу тебя совсем юным, беспечным, и, всматриваясь в твое мальчишеское ясное лицо с первым несмелым пушком над упрямой верхней губой, в глаза, полные бездонной сини южного неба, пытаюсь угадать, сколько тебе. Восемнадцать? Девятнадцать?
Тебе выпала горькая судьба солдата, но ты не роптал, когда впервые попал под бомбежку на переправе и твой друг Колька, с которым вы в детстве ловили раков по ночам, умер у тебя на руках; не кричал от боли, когда под Харьковом осколок рассек тебе плечо, и позже, в госпитале, молчаливый хирург, играя желваками на отполированных щеках, вытаскивал его щипцами без морфия, потому что морфий берегли для тяжелораненых; не проклинал судьбу, отстреливаясь от наползающих немцев в холодных развалинах огромного сожженного города на Волге. Принимая все тяготы войны, боль растерзанной Родины, ты до конца исполнял свой долг.
Освобожденный Донбасс встречал тебя как героя, как самого дорогого человека, и небо над терриконами, такое же синее, как твои глаза, вновь чистое и незапятнанное свастиками фашистских стервятников, тонуло в золотистом мареве ранней осени. А ты за два года войны возмужал, стал суровее и немногословней, словно понимая, сколько еще предстоит увидеть горя и слез.
Часто ли ты видел сны?
Сны, где ласковые руки матери, не гнушавшиеся никакой работы, нежно перебирают твои непослушные вихры или шьют тебе к выпускному строгий галстук из шелкового отреза; где старый дом, затененный каштаном, постанывает темными балками в непогоду, и, умывшись теплым весенним дождем, однажды встречает тебя распахнутыми ставенками подслеповатых окон и счастливым смехом сестренки. Ты любил такие сны и ненавидел кошмары. Но даже в самом жутком кошмаре, тебе не могло привидеться, что много лет спустя, землю тобой освобожденную, вновь накроет мгла. И фашистская мразь с тризубом на рукаве опять будет забирать жизни у детей и стариков, опять будет обращать в руины дома, а родная земля снова будет задыхаться от слез и смрада пожарищ.
Спасибо тебе за все, друг мой. За боль, за жизнь, за Победу. Твоя судьба, как и судьбы миллионов таких же безымянных героев, переплетясь с судьбою Родины, явила нам меру чувств и поступков, по которой мы сверяем свою совесть. И твоя неизвестная могила, затерянная среди бескрайних русских далей, всегда будет украшена полевыми лилиями.
Смерть твоя не была напрасной, ибо мы живы.
Мы будем достойны твоей памяти. Должны быть достойны.
МОЙ КОШМАР
Я вижу сон. На обочине дороги, по которой снуют шумные авто, в заросшем бурьяном и прочим разнотравьем дворе стоит низкая, давно небеленая саманная хижина с подслеповатыми окнами и покосившейся обшарпанной дверью.
Когда-то давно все выглядело по-иному ― здесь жили люди, было много света, шумных дней, наполненных ожиданием неизбежного счастья и просто трудами-заботами. Теперь хижина опустела, дети выросли и разъехались кто куда, умер кормилец, осталась только всеми забытая старушка, доживающая дни в этой заброшенной «хатке», с нетопленой печью и провисшим закопченным потолком.
Старушка почти не выходит за дверь, коротая унылые сумерки жизни у окна, когда светло, или за клеенчатым столом при дрожащем язычке свечи по вечерам. Жизнь прожита, и она смиренно ждет конца, снова погружаясь в воспоминания ― яркие, живые отголоски безвозвратно ушедшего прошлого. Нет ни слез, ни сожаления. Лишь воспоминания.
Единственное, что оживляет ее ― мой приход. Я появляюсь в домике один раз в два-три дня, приношу гостинцы. Ест она мало, но торопливо, то и дело вытирая тряпочкой сухие, морщинистые губы. Мне неловко оттого, что не могу заходить чаще, а она никогда сама не попросит наколоть дров, заменить болтающуюся петлю на двери. Она не спрашивает, когда я приду опять, но в ее выцветших тревожных глазах видны немые вопросы: приду ли я? Не забуду ли о ней?
Я приду, я не забуду. Даже если жестокая вьюга заметет следы, будет сбивать с ног, а пронизывающий ветер гудеть в проводах. Даже если окажусь далеко, под теплым ласковым солнцем, где шепот зеленых волн убаюкивает, погружает в дремоту и негу, а море приветливо дарит тысячи серебряных улыбок. Даже когда встречу прекрасную незнакомку, рожденную самим прибоем и своей порывистостью напоминающую горьковскую Мальву*. Я приду.
С трудом отворив ветхую калитку, утопая в чистых, еще не тронутых грязью сугробах, я подойду к скрипящей, приоткрытой двери. Сколько времени прошло? И где та милая старушка в сером платочке, в которой я угадываю черты матери?
Сердце, обожженное ледяным ужасом, замирает, кровь стучит в висках, глаза застилает пелена. Или это за серыми сумерками, подобно голодной рыси, крадется воющая ночь?
Я знаю, за этой холодной дверью осталась моя мама, до последней секунды ожидавшая меня и никогда не сетовавшая на судьбу.
Дверь стучит на ветру, и из рваного небесного мешка сыплет беспрерывно снег: заметает порог, складывает белое жнивье у низких, промерзших окон. Ужас становится осязаемым, необъятным, превращается в кошмар. Моя нервная система не выдерживает, я просыпаюсь, постепенно прихожу в себя.
Мама, мамочка моя дорогая! Любимый мой человечек! Есть ли на свете слова, поступки, способные выразить благодарность за твои теплые заботливые руки, за ночи без сна, за саму жизнь, что ты подарила? Большую ее часть я отдаю суете, пустым мелочам, погоней за тенями, воспринимая твою любовь как должное. Мой кошмар - чувство вины за невнимание, за время, проведенное не рядом, за глухоту и слепоту к просьбам - всегда со мной. Мой крест, укор, осуждение. Какое счастье, когда ты рядом, когда я вижу твою добрую улыбку. Ты достойна лучшего: времени, заботы, сил и самых светлых чувств. Важна любая мелочь, любое участие: любимые конфеты, задушевные посиделки, теплое одеяло в холодную ночь.
"Спешите делать добро"**. Это лучшее лекарство от кошмаров.
ЗАХИСНИК
(на основе реального разговора)
Покачиваясь и стуча колесами на рельсовых стыках, старый плацкартный вагон, овеваемый затхлым сквозняком из щелей, натужно скрипел ржавыми боками на неровностях и поворотах. В мутных пыльных окнах проплывала однообразная холмистая рыжая степь с редкими деревьями и столбами ЛЭП. Провода то взлетая, то ныряя, плавно бежали рядом.
Казалось, и сам вагон и его немногочисленные усталые пассажиры, едут по бескрайним просторам невесть куда, очень долго - всю жизнь. Без цели, без воли, без надежды.
Ютясь меж поставленных в проходе грязных сумок и рюкзаков, на нижней полке расположился долговязый детина в потертых джинсах. Не обращая внимания на соседей, открыл бутылку «Черниговского», захрустел чипсами.
- Как бы пройти? - вежливо, ни к кому не обращаясь, спросил появившийся в проходе аккуратный старичок, переступая через сумки.
- Проходи дед, - буркнул детина, подбирая худые ноги.
Несколько минут он внимательно рассматривал попутчика, когда тот, откашлявшись и пригладив седую гриву сел напротив.
- Далеко едешь?
- В Киев, к сыну.
- В Киев? - долговязый оживился. - Я тоже в Киев.
Познакомились, разговорились. Сорокалетний Юрий или, как он представился, - Юрик, был еще из первой волны АТО, и его история банальна, как сюжет плохого фильма. Не бандеровец, не националист, он один из сотен тысяч таких же измочаленных безденежьем в «єуропейської країні», пошел зарабатывать на узаконенном убийстве жителей непокорного Донбасса.
- Меня как 23-го марта загребли, так больше года бросали по разным фронтам. Нахлебался вот так, - Юрик провел костлявой ладонью по щетинистой темной шее. - Широкино, Мариуполь, аэропорт, блокпост «13-14». Через год в нашей в роте из сорока трех человек в живых осталось семь. Двое с ума сошли.
Старичок удивленно-вопросительно вскинул густые аккуратные брови. Юрик махнул рукой и чуть не сбил бутылку со столика.
- Не хочу вспоминать…
Помолчали. Юрик допил бутылку, полез в сумку за второй.
- Будешь? - предложил он, неуловимым движением откупоривая ее брелоком от ключей.
Попутчик вежливо отказался, и Юрик, с наслаждением сделав пару больших глотков, продолжал:
- Сепары к осени уже воевали будь здоров. Зимой они аэропорт отбили, а весной пятнадцатого под Донецком меня так приложило, думал - все. Списали, всучили двадцатку за ранение. На гражданке немного оклемался и опять на передок.
- Зачем? - сверкнул старичок линзами старомодных очков.
- Бабки нужны были. По нынешним временам, двадцать тысяч - на квартал жизни. Почти все на лекарства спустил. Подписал контракт на полгода, а за два дня до дембеля ушел...
Юрик не сказал «дезертировал», но все же при последних словах пассажиры с соседних мест оборачиваются, смотрят на него с интересом, презрительно-насмешливо.
Попутчик не спрашивает причину, только осторожно интересуется, что было потом.
- А потом 11-го сентября 2017-го суд в Чернигове. Дали трешку, но тут же в зале суда амнистировали. Предложили новый контракт. Как сказал судья: «Захисників не вистачає».
«Гнить в окопах» в третий раз атошник отказался - здоровье не то. Приходится перебиваться случайными заработками в родных Желтых Водах.
За окном быстро темнело. Проводница, ругаясь, принесла застиранные простыни, ватные матрасы, колючие подушки с вылезающими перьями. Вагон стал укладываться на ночлег. Юрик ушел в тамбур «курнуть». Вернулся, снял куртку, разулся, уперся ногами в стенку и, заложив длинные руки за голову, сказал задумчиво, будто продолжая разговор:
- Я вот воевал и думаю: что толку? Кому лучше стало? Донецк мы не взяли, бабок как не было, так и нет. Только здоровье потерял. Зря это все. Зря…
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.