Гаданье на кофейной гуще, или Суета сует

Сергей ЕВСЕЕВ
 
Галчонком глянет Рождество,
И разгулявшийся денек
Прояснит много из того,
Что мне и милой невдомек.
Б. Пастернак
 
Всю ночь напролет за окнами, схваченными узорчатой разлапистой наледью, неистовствовала метель. Она начиналась еще с вечера, в предрождественский сочельник. Поземка закручивала столбы снежной серебристой пыли, едва только начавшей покрывать тротуары и улицы. Ветер настойчиво подталкивал в спины редких припозднившихся прохожих, вздымая полы пальто и плащей. Досталось от этого нещадного ветра и нам, когда добирались накануне на перекладных, сначала троллейбусом, потом автобусом, с вокзала через весь город — в нижнюю его часть, в район безликих блочных многоэтажек. А к ночи метель и вовсе разыгралась не на шутку — все гудела за окнами, а то вдруг начинала завывать уныло и протяжно, и все билась и скреблась о стекла…
Тревожно и даже жутковато становилось на сердце от этих жалобных всхлипов и завываний. А когда стал проваливаться на время в зыбкую мякину сна — мерещилась однообразно стелящаяся из-под саней унылая дорога, вьющаяся в непроглядной мгле ночи по занесенному по пояс снегом полю в направлении тусклых, едва проблескивающих вдалеке огоньков. Спереди, сквозь снежную круговерть, угадывалась тройка взмыленных, выбивающихся из последних сил лошадей. Чуть ближе как будто покачивалась темная фигура ямщика в необъятном тулупе, скрывшем его по самую макушку. А на виски давило, ввинчиваясь в них дрелью, бесконечное унылое завывание метели… Как вдруг — дальние призрачные огоньки начали стремительно приближаться… И вместо теплых окошек занесенных снегом хат огоньки эти на поверку оказались тремя парами горящих во мгле голодных волчьих глаз. А потом все разом закрутилось-завертелось в бешеном вихре и ухнуло в тартарары… 
С трудом выныривал из вязкой бездны кошмарного этого сна, судорожно хватаясь за ускользающие признаки зыбкой реальности. Где я, что со мной?! Наконец натыкался впотьмах на ровно дышащую во сне жену, успокаивался и через некоторое время снова погружался в нервное забытье, невольно прислушиваясь к шуму метели за окном… 
Мглистым морозным утром следующего дня, ни свет ни заря, вместе с нашей «хозяйкой», институтской подругой жены, держим путь в церковь, на праздничную рождественскую литургию. Не дождавшись автобуса и порядком продрогнув на ветру, влезли наконец в битком набитую маршрутку, которая резко рванула с места, как только за нами захлопнулись двери. Через некоторое время дорога начинает круто забирать в гору. Она извилиста и ухабиста. Переполненная людьми «газель» то и дело подскакивает на колдобинах и выбоинах. И тогда пассажиры в задней части салона подлетают так, что касаются затылками потолка. Благо, потолок обит мягкой прорезиненной тканью, а люди сплошь в головных уборах. На дворе-то мороз нешуточный — настоящий, январский, прямо-таки трескучий мороз. Хотя снега почти нет. Так, слегка припорошило накануне — и теперь лишь вьется белая пыль по краям тротуаров. Но все это осталось там, внизу, в новых городских микрорайонах, откуда, натужно взвывая на крутых поворотах, самоотверженно вползает в гору наша старенькая маршрутка. А тут, за окнами, с обеих сторон мелькают только серенькие заборы, за ними какие-то бесконечные неказистые постройки да нет-нет попадаются приземистые жилые домишки. Но чаще перед глазами проплывают серые изгороди да сиротливо жмущиеся к ним деревья и кусты, жалобно протягивающие свои голые ветви к дороге. Дальше этого в основном ничего не видать — слишком низкий потолок в допотопной «газельке». Да и дорога непривычно узка. Подчас даже кажется, что маршрутка, подобно настырному жучку, и вовсе взбирается в гору безо всякой дороги. 
Наконец основная часть пути нашего остается позади, судя по тому, как стремительно пустеет наша маршрутка. Как-то незаметно порастрясло по ухабинам да колдобинам большую часть ее пассажиров. Зато и возблагодарены мы были за свое долготерпение и за ранний свой подъем, и за томительное ожидание хоть какого-нибудь попутного транспорта в промозглых утренних сумерках, и за не очень комфортабельную эту езду — и возблагодарены прямо-таки по-царски! Освободившаяся от непомерного, явно не по её силенкам, груза старенькая «букашка» наша лихо преодолела последний поворот и взлетела на верхнюю площадку перед белым монастырским забором. И — о чудо! — тусклый туман, темь, «мряка», а вместе с ними и противное ощущение зыбкости, неустроенности внешнего мира и собственного одиночества среди этого неприветливого, наполовину покрытого жиденьким снежком города — всё, всё, всё это осталось далеко позади, за нашими спинами. А здесь — только простор, только неохватные дали со всех сторон, куда ни кинь взгляд, только громадный купол небес, уже почти очистившийся от утренней серой дымки. И солнце, настырно пробивающееся своими лучами к земле сквозь остатки этой дымки, и рваные серенькие тучи. А под небесным этим куполом — плывет в дрожащем морозном мареве ярко-золотой, правда, с заметным серо-бурым налетом внизу, массивный шлем колокольни, вскинувшей свой крест в лазурную высь. А вокруг него — еще пять блестящих золоченых округлых шлемов поменьше. 
Воздух чист, прозрачен, звонок. Кажется, что в нем разлился едва ощутимый перезвон тысячи тысяч незримых колокольчиков. 
И надо же такому статься — ведь казалось поначалу, что маршрутка наша подкатила под самый монастырский забор. Ан нет — мираж, иллюзия, обман зрения. И мы еще минут пять взбираемся гуськом по скрипучим деревянным ступенькам в гору. Да, правду говорят старики: нелегка дорога к храму! Но дороги этой ни одному человеку на земле не обминуть. Если, конечно, он Человек. Так говорят пожилые люди. 
В храме безлюдно, тепло, уютно и по-домашнему празднично. Пахнет воском и еще чем-то сладким — какими-то пряностями. Пред образами блекло мерцают свечки. Солнце, преломляясь сквозь синеву окон, рвется со всех сторон под церковные своды, отбрасывает на рыжие свежевымытые деревянные половицы свои золотистые стрелы, отражается в начищенной до блеска меди подсвечников, озаряет лики святых. Богородица с младенцем на руках тепло и ласково смотрит с икон. Скромно украшенная разлапистая елка красуется сбоку под окошком, сверкает золотом, играет канителью из разноцветной фольги — переливается вся на солнце: дескать, полюбуйтесь, какая ж я красавица! Среди старых елочных игрушек попадаются конфетки, подвешенные на ниточках. Здесь же, у елки, какой-то приходской затейник ладно смастерил из прутиков и веточек оградку, соломенные ясельки. А в них — обыкновенный копеечный пупсик. Вокруг люльки несколько старых тряпичных фигурок: в основном собачки да кошечки. Правда, затесался среди них и порядком потертый барашек. 
Рождество!.. Сладко становится на душе от одного только мысленно проговоренного названия этого светлого стародавнего праздника. Чем-то добрым и таинственным отзывается оно в душе. Какие-то давние бабушкины небылицы и сказки, смутные, полузабытые, всплывают в памяти. Ну да, опять же Гоголь, Николай Васильевич, который из этих мест вышел: «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Ночь перед Рождеством». Благостно, умиротворенно, покойно становится на душе. И рука словно бы сама собою творит крестное знамение, и кажется, что из собственной твоей души льется и растворяется в воздухе этот дивный праздничный колокольный перезвон. 
Рождество!.. И вот уже заметно прибывает в храме людей. Начинается служба. Плавно и торжественно вступает откуда-то сверху церковный хор: «Рождество твое, Христе Боже, Спасе наш…» 
И я снова крещусь, увлекаемый общим порывом, и склоняю голову перед многочисленными ликами святых, что глядят на нас пристально и печально со всех сторон. В каком-то душевном смятении припадаю к изображению распятого Христа, причем, в том месте, в самом низу, где его окровавленные ступни. 
Боже, Боже, какая благодать, какое блаженство! Неожиданно просыпаются внутри тонкие, потаенные струны души и начинают негромко звучать в унисон церковному хору. Стою как завороженный пред алтарем в сонме праздничного утреннего света, льющегося щедро из всех подряд окон и отдельным трепетным лучиком струящегося из-под самого купола, где изображен Спаситель, парящий средь облаков с воздетой в крестном знамении рукой. 
Повсюду вокруг весело потрескивают свечи. От их таинственного света шарахаются испуганные тени. Нагретый воздух плавится и как бы плывет перед образами. Тепло и ласково глядит Богоматерь с большой иконы в старинном окладе. Кажется, что на глазах ее проступают слезы. И все-таки она улыбается. Ну, конечно же — улыбается едва уловимо. И как будто говорит: «Не нужно страшиться, все у вас есть и все у вас будет. И все непременно будет хорошо! Ведь я с вами — всегда с вами!» Сердце замирает и, замирая, проваливается куда-то вниз. И все торжественней, все возвышенней вступает хор где-то за спиной и сверху, чуть ли не под самым куполом. Сердце постепенно возвращается на место. И я снова крещусь в общем порыве, с благодарностью глядя на Богородицу. И чувствую, как глаза постепенно наполняются влагой: чистыми, радостными, очищающими слезами. 
Рождество!.. Какое же это чудо! И как хорошо, что мы оказались с утра пораньше именно здесь, в этом старинном храме, золотыми  главами-шлемами своими и крестами устремившемся к небесам, в котором так тепло, по-домашнему пахнет свежей выпечкой, воском и ладаном…   На душе воцаряется благостный покой, умиротворение. Кажется, что не было, нет, да и не может быть  на белом свете ничего неправильного, грязного, страшного, подлого и злого. Только это необъяснимое радостное чувство, наполнившее собою наши сердца, только эта безграничная благодать, охватившая наши грешные, и все же чистые, потому что искренне любящие, души. И только этот ласковый волшебный свет, льющийся на нас с небес… 
Душа моя поет, смеется, парит, возносясь высоко-высоко, к самим небесам. Туда, где вечный свет, счастье, откуда смотрит на нас снисходительно и добро всевидящий и всезнающий Отец Бог. И вот я уже совсем-совсем не чувствую своего тела, я весь — свет и душа. И мне несказанно хорошо от этого. 
«Вот оно — счастье!» — кричит все мое существо. И в этот миг глаза мои раскрываются и начинают различать окружающее. По-прежнему едва потрескивают мерцающие свечи пред образами. Вокруг нас уже порядком набилось народу, отчего церковный благостный дух крепко смешался с тяжелым духом людским. Служба в самом разгаре. Я отыскиваю глазами жену — она крестится перед образом Богоматери и как будто тихонько разговаривает с нею. 
«Господу по-мо-ли-им-ся-аа!» — взывает сверху нестройный церковный хор. Среди множества его разномастных мужских и женских голосов я начинаю довольно отчетливо различать один хорошо знакомый мне голос: он выше, тоньше, звучнее других и, кажется, стремится взметнуться еще выше. От этого едва не срывается на самом пике — это старательно выводит слова Писания Люда Кирсанова, подруга моей жены еще с институтских лет. Здесь, в храме, ее то ли в шутку, то ль всерьез многие называют «матушкой». «Матушке» едва перевалило за сорок. Она еще не утратила женской привлекательности, хотя и подрастеряла былые свежесть и пыл. Теперь она пристроилась там, наверху, среди бородатых крепких мужиков и стареющих, измученных повседневными заботами и тяготами женщин. И сама стала сродни им — серенькой и неприметной, как мышка. Я мысленно вижу, как закатывает она глаза, старательно выводя слова молитвы, как в отсветах свечей проступают морщинки на ее изможденном от длительного поста (а может, и от внутренней неудовлетворенности и самоедства) серо-желтом лице. 
Служба подходит к своему апогею. В толпе пробегает тревожная волна, следом другая — люди начинают постепенно расступаться, высвобождая место посередине для священников. Вслед за этим торжественно отворяются Царские врата и оттуда выходят, выстраиваясь по бокам, один за другим в затылок, шестеро красивых статных юношей, держа перед собою высокие  свечи. 
«Господу по-мо-ли-им-ся-аа!» — плывет глухой, словно бы нутряной бас — теперь уже со стороны алтаря. И оттуда неспешно, торжественной поступью выходит пожилой дородный батюшка с черной с проседью бородой в праздничном, сплошь вышитом золотом облачении. В храме быстро распространяется густой запах ладана. Толпа, натужно вздохнув, качнулась в сторону алтаря, навстречу таинству богослужения, внимая сокровенным словам молитвы: «Да святится имя Твое ныне и присно и во веки веков, аминь!» 
И тут жена тихонько берет меня за рукав и увлекает вслед за собой, к выходу: 
– Идем скорей, я дольше не выстою, дышать нечем, не могу! 
– А как же Люда? — удивленно шепчу ей в висок. 
– Мы ей потом позвоним, — виновато улыбается в ответ. — Все равно служба еще будет идти часа полтора не меньше. А мы за это время как раз успеем прогуляться по городу. Хочешь, я покажу тебе  особо примечательные здешние места — проведу по своим заповедным тропкам? 
Согласно кивнул, как зачарованный, в ответ.
***
Золотом брызнуло в глаза по-праздничному яркое солнце. И сияющая лазурь небес разлилась повсюду. Живительным нектаром потекли в грудь первые струи холодного и чистого, напоенного целительными, животворными силами воздуха. И мы бежим, словно школьники, взявшись за руки, к тому месту, где по нашему разумению должна быть остановка. Но вот же незадача — нет там никакой остановки, и даже намека на нее никакого нет. Только небольшая площадка для машин. И вокруг ни души. А мороз на дворе — нешуточный, как будто еще более окрепший, пока мы были в церкви. А в придачу — еще и пронизывающий насквозь, обжигающий ветер, дующий прямо в лицо, заставивший нас дружно, словно по команде, развернуться на сто восемьдесят градусов — лицом к монастырским белым стенам и куполам. Беспощадный этот, хлесткий ветер похватал в охапку снежной пыли вперемешку с мусором и поволок все это вдоль дороги, подвывая и как бы приговаривая: «И куда ж вас потянуло, грешнички, в светлый-то праздник Господень — да из храма прочь? Э-э-эх, и непутёвые, горемычные вы человеки!» И морозец тотчас окутал нас с ног до головы, больно ущипнул за щеки, вышиб слезинки из глаз, шибанул по пальцам ног, норовя забраться в штанины. Так что через каких-то пять минут мы уже и впрямь пожалели, что покинули теплое и уютное нутро храма. Но, глянув друг на дружку — только улыбнулись разом: разве ж в слабости да неправоте своей признаешься, вот так-то сразу, как на духу? Ни-ко-гда и ни-за-что! Да и назад уж, право дело, ходу нет, тут и думать нечего. А посему — натягиваем поглубже на уши свои шапки и дружно, быстро-быстро перебирая ногами, катимся по крутой каменистой дорожке вниз, под горку. Туда, где за насквозь продуваемой голой рощицей виднеется более основательная дорога, огибающая гору и убегающая вниз. Туда, где над убогими белыми домишками едва струится тонкий печной дымок. В общем, к человеческому жилью, к людям, к теплу. 
И все-таки нам повезло. Прямо-таки несказанно повезло. Права, права, сотню раз права была покойная моя бабушка, постоянно твердившая мне, вечно рассеянному, непонятно о чем думающему подростку — не течет водица под лежачий камень. Посему нужно не сидеть, сложа ручки, а настырно идти и идти, и пробивать дорожку навстречу судьбе. Лишь тогда только и возможна улыбка фортуны. Тогда только судьба, быть может, тоже вдруг шагнет тебе навстречу. Все-все верно: никогда нельзя просто сидеть и ждать у моря погоды. 
Едва коснулись мы ногами дороги, к которой чуть ли не кубарем скатились с монастырской горы, как заслышали натужный рев показавшегося из-за поворота «бусика», точно такого же, на каком вползли  час с небольшим назад сюда, на сказочный этот монастырский холм, не иначе как к Богу за пазуху. И вот мы уже снова трясемся в теплом, насквозь пропахшем бензином и моторной гарью салоне маршрутки — в обратном направлении, по тем же выбоинам и колдобинам, мимо плетней и домов, сначала под горку, а потом, проехав несколько километров по низине мимо унылых одноэтажных панельных высоток, начинаем снова с натугой взбираться на гору. Туда, где, собственно, и расположено все то первородное, что испокон веку и составляло основу старинного этого, овеянного легендами и преданиями, щедро воспетого нашими и «не нашими» классиками города. 
***
Дремлющий, притихший по случаю выходного дня город радушно и нежно подхватил нас своими лапищами и повел-повел, увлек, закружил по своим безлюдным старинным проулкам и улочкам.  А небо… Небо сперва, для порядку, приветливо подмигнуло нам солнечным лучиком, а потом, спрятавши и без того не шибко яркое солнце за внезапно набежавшие серенькие тучи, вдруг ни с того ни с сего начало кидаться пригоршнями снега. И сразу стало как-то теплее. Кровь хлынула к щекам. Мы в это время шли парком — наугад, навстречу неизвестности. Ведь сколько б тебе ни стукнуло лет, так хочется порой оказаться в сказке, в светлом, тревожном и радостном мире детства — мире познания, восторга, мечты и чудес. Тут-то и подхватила нас легкая снежная поземка, закружила в своем сказочном вальсе. И мы, внемля зову рождественской этой метелицы, покорно обнялись и закружились в такт чудесному снежному вальсу, ниспосланному нам невесть за что. Нам — дезертирам, сбежавшим от надоевших каждодневных забот и обязанностей, от назойливых родственников и капризных детей в другой город. Какое безумство! 
И вот, освободившись на время от всех этих житейских пут и оков, мы кружимся в этом сказочном вальсе, как влюбленные старшеклассники, и глядим-глядим неотрывно друг на друга, и улыбаемся, и смеемся, как могут смеяться только беззаботные школьники, почему-то так стремящиеся поскорее стать взрослыми. 
«Люблю, люблю, люблю!» — кричат мне сияющие ее глаза. И в их уголках появляются крохотные жемчужные слезинки, которые неожиданно превращаются в переливающиеся удивительными цветами драгоценные бриллиантовые капельки. Губы ее расплываются в счастливой улыбке:
 — Мой, мой, мой, — неслышно шепчут они. 
И я, обезумев от прилива нежности и любви, целую ее неистово в эти шепчущие губы, а затем — в нос, щеки, глаза… 
– Моя, моя, моя, — вторю ей я, охваченный ласковыми волнами счастья. И неожиданно для самого себя — легко, как пушинку, подхватываю ее на руки и начинаю кружить. 
– Сумасшедший, — вскрикивает она и, ловко выпорхнув из моих объятий, вдруг бросается наутек, без дороги, по снежному мягкому ковру, туда, где сквозь деревья проглядывает старинный особняк с готическими окнами.
И я в нечеловеческом, первобытном каком-то восторге бросаюсь следом. И легко настигаю ее — запыхавшуюся, запутавшуюся своими все еще по-девичьи стройными ногами в длиннополой норковой шубе. Спустя несколько минут, после заполошных беготни и хохота, мы снова стоим посреди парка, тесно прижавшись друг к другу, и все смотрим, вглядываемся друг в друга ненасытными своими, счастливыми глазами. И это длится, кажется, целую вечность… 
А вокруг воцарилась такая тишина, что даже слышно было, как ложатся на наши плечи, воротники и на золотые пряди ее волос, выбившиеся из-под светло-серой вязаной шапочки, разлапистые снежинки, как дремотно, убаюкивающе перешептываются между собою деревья, как умиротворенно вздыхает где-то вдали за парком наш гостеприимный хозяин — город. 
Но уже минут через двадцать картина снова поменялась: раскромсав в рваные ошметки затянувшие все небо над городом лилово-дымчатые тучи, на наши бедовые и счастливые головы снова опустило свои ласковые ладони приветливое рождественское солнышко. Благодаря этому окружающий мир вновь оправился от своих тяжелых дум и засветился, засиял тысячью разнообразных огней и красок. Тотчас же улетучились невесть куда снежинки, только что щедро осыпавшие нас с ног до головы своим серебром. И снова морозец начал беспардонно пощипывать щеки, нос, уши, заставив нас выйти из своего счастливого полузабытья.
Внезапно почувствовав колючий холодок, ухвативший за кончики пальцев на ногах, в который уже раз обругал себя в сердцах за наивное доверие к сводкам гидрометцентра, что с настырным постоянством доказывает свою полную некомпетентность в делах небесных. 
– Вот и ходи в дураках, и притоптывай ногами в остроносых своих щегольских туфельках, и прихлопывай руками в вычурных своих перчаточках на рыбьем меху, раз так любишь наступать на одни и те же грабли, — мысленно ворчал я сам на себя. 
– Идем, милый, я проведу тебя, по городу моей юности, — проговорила, обдав меня теплым своим дыханием, бесценная моя женщина, крепко ухватившись при этом за мой воротник и испытующе заглядывая мне в глаза. — Да ты, я вижу, совсем уже закоченел. Давай-ка сначала зайдем куда-нибудь и выпьем кофейку, а? Здесь неподалеку есть старая уютная кофейня. Надеюсь, ее еще не перекроили под какой-нибудь бутик. Ну, а после я проведу тебя своими заповедными тропами по самым красивым здешним местам. 
Внимая завораживающему ее голосу, увидев ее всю как будто заново, освободившуюся от налета обыденности и груза каждодневных забот, а потому какую-то просветленную, помолодевшую лет на пятнадцать, если не больше, я почувствовал в эти мгновения, что, как и в самом начале, готов пойти сейчас за ней куда угодно,   хотя бы и на самый край света. 
О, эта извечная юношеская химера! Эта несбыточная мечта о том, что после испытания мифическим «краем света» с насквозь продуваемым всеми мыслимыми и немыслимыми жизненными ветрами вожделенным шалашом, водруженным кем-то предусмотрительным и мудрым прямо посередине этого бескрайнего «края», как вознаграждение за все испытания и муки во имя любви ждет нас на вершине крутой живописной горы, в прекрасном и необозримом далёко, расписной терем о семи палатах, наполненный всем, всем, всем, чего только душе нашей ни пожелается… 
Но жизнь-то, жизнь… Она ведь требовательна, жестока и беспристрастна. Она бросает нас в горнила своих каждодневных проблем и забот, засасывает, как болотная трясина, в непрерывный безжалостный водоворот своих дней и лет. И в этом чертовом водовороте, в этом безумном гибельном омуте постепенно нисходят на нет и гибнут наши лучшие помыслы, надежды, мечты, блекнут и затираются наши самые сокровенные чувства, которым, казалось, нет границ, расстояний, пределов и, уж конечно, нет и не может быть конца. А ведь это и есть главное — самое главное в этом безумном мире: наши чувства, наша любовь!.. Все остальное надуманно, призрачно, тленно. Да, да — все так. Все именно так и не иначе! Но обо всем об этом можно будет поразмыслить потом, по возвращении домой. А теперь пусть вся эта заумь катится подальше ко всем шутам! Ведь душа, вырвавшаяся, наконец-то, из бешеного житейского круговорота, жаждет праздника, новых впечатлений и чувств…
***
В кафе-кондитерской, где мы нашли свое временное прибежище, то и дело открываются и закрываются двери, впуская с мороза клубы пара. Город наконец очнулся от спячки — проснулся и ожил. Но жизнь его, в отличие от привычной нам жизни больших городов, казалась необыкновенно уютной, размеренной и даже несколько показной: мол, берите пример, как надо полноценно жить. За окном степенно проплывают неторопливые прохожие — выползли из своих нор на полуденный променад. И чинно прогуливающиеся чопорные эти горожане отчего-то зримо напомнили мне картинки из XIX  века. И дамы, и кавалеры — сплошь самодовольные, невозмутимые, флегматичные. Да и одеты все они как-то не по нынешней моде: в меховые шубы, добротные пальто, в меховые, опять же, шапки и даже старомодные шляпы. Все по-мещански традиционно: прочно, добротно, надежно и подчас — вычурно. 
И всем этим сытым и самодовольным гражданам замечательного этого городишка с летописным славным прошлым, уходящим в дремучую глубь веков, и с нынешним звучным статусом областного центра — нет ровным счетом никакого дела до двух влюбленных чудаков весьма и весьма солидного уж возраста, сидящих за толстыми стеклами старого кафе и воркующих, как голубки, и несущих, подобно школьникам, всякую-разную несусветицу. И плевать им всем с высокой колокольни на чье-то трепетное и хрупкое счастье, так же как и на чье-то несчастье. И на то, что вообще где-то в подлунном мире есть еще это самое счастье! Равно как и горе тоже есть. Ведь у них все прочно, стабильно, все отлажено, расставлено и разложено по полочкам до самых ничтожных мелочей. Вот пришел праздничный день — положено гулять, степенно пройтись по центральным улицам, сдержанно обмениваясь приветствиями со знакомыми и сослуживцами. И они гуляют — с обязательным соблюдением всех этих допотопных, никому не нужных условностей. А по вечерам, наверное, встречаются у родственников и друзей за щедро накрытыми столами. Потому что так надо, так заведено бог весть с каких времен, а значит — правильно, непреложно и требует неукоснительного соблюдения. И ведь наверняка невдомек им, сытым и самодовольным, какая божественная красота и благодать царят вокруг них. И какое это все-таки чудо — жизнь! Полнокровная жизнь, без всяких там затей и тем более — раз навсегда заведенных устоев и правил. Жизнь — такая, какой увидел ее впервые синеокий полугодовалый малыш. Полная радости, света и  чудес, что кроются, в общем, в простых и понятных всякому человеку вещах. Таких как рассвет и закат, весна и осень, первый поцелуй и улыбка ребенка, твоего первенца… И пристальный, нежный и пронизывающий насквозь взгляд твоей женщины.
Потому-то и сидим мы сейчас с любимой в этом просторном, уютном и светлом кафе, все смотрим и смотрим друг на дружку, не отрываясь, и все никак не можем наглядеться. И потихоньку хмелеем, хмелеем, хмелеем… Не от коньяка, конечно, которым мы щедро разбавили свой кофе, чтоб побыстрее согреться, а от безудержного потока собственных чувств. От осознания того, что все, что было с нами раньше — все было не зря. И вся эта каждодневная будничная круговерть — лишь испытание на прочность наших отношений. А ведь сколько пар не выдерживают этого испытания. Нет, не обязательно рушатся семьи, хотя и это сплошь и рядом. Чаще бывает, что люди живут просто так, безо всяких чувств. И все тянут и тянут свою нелегкую житейскую лямку. Бог им судья! У нас все будет по-другому, все совсем по-другому… Ведь мы-то уж достаточно обожжены и закалены в горниле семейной жизни! И уж, конечно, заслужили хотя бы проблеска света, о котором так грезили в самом начале. А там, глядишь, и расписной терем, а может, даже и хрустальный дворец рано или поздно покажется на горизонте. А зовется все это таким сладким, таким чарующим словом — счастье! 
… Хорошо, если б можно было сидеть вот так хоть целую вечность, поедая друг друга жадными влюбленными глазами. Вот тебе и счастье! Чего еще, казалось бы, желать? Но все ведь рано или поздно заканчивается. И плохое, и хорошее. Тем более — хорошее и, как нам часто кажется — неповторимое. Оттого и «неповторимое» — что мимолетное. Вот дунет ветерок или зазвенят неожиданно невесть откуда взявшиеся колокольчики за окном — вроде как будто пронеслась тройка по старинной городской улочке, — и все-все разом рассеется, как дым, как мимолетное видение, как мираж. Спадет с глаз чудодейственная пелена. Вмиг улетучится колдовское очарование. Потухнет огонек влюбленных глаз. Призрачный маячок Веры, Надежды и Любви тотчас и растворится в неумолимо проявляющихся контурах всегдашней реальности. 
Очнувшись от сладких своих грез, подумал: откуда бы здесь взяться тройке с бубенцами? Из каких неведомых заповедных далей прозвенели серебряные колокольчики? Оказалось, это неожиданно проснулся мобильник жены, лежавший в сторонке на ее перчатках. «Тирлинь — тирлинь — тилим — бом!» — тонко и мелодично замурлыкали электронные его внутренности, вспыхнув нежно-голубым светом. Досадливо глянул на это чудо техники, так внезапно прервавшее наше счастливое уединение. Вот еще одно изобретение сумасшедшего нашего века, благодаря которому ни от кого ни на миг невозможно «ни спрятаться, ни скрыться» и уж, тем более, уединиться вдвоем — везде вас достанут, всюду настигнут… 
– Алло, — звонко и несколько игриво, с девичьей задоринкой, как только она одна и умеет, ответила враз спустившаяся с небес на землю моя любимая. 
Инстинктивно перевел взгляд на свою кофейную чашку: конечно же, она пуста! Только густой осадок на дне, да причудливый рисунок в виде расширяющейся дорожки или ствола дерева — на белой эмали внутри нее. Все закончилось: и коньяк, и кофе. И миг тот неповторимый, ради которого только и стоило бежать из дому в самый-то канун Рождества, в святой вечер, назло всем приметам и поверьям — тоже иссяк. 
– Ну что, матушка, — звенел над столиком ироничный голос жены, — отбила поклоны, все свои грехи замолила? А мы здесь… греемся… Да, в городе, в старой кондитерской на Пушкинской. 
Я невольно вслушиваюсь в разливающийся звонким колокольчиком голос своей любимой. Пытаюсь уловить смысл разговора, но ровным счетом ни-че-го не понимаю. Взгляд неожиданно фокусируется на причудливом рисунке, что оставила на внутренней стенке чашки кофейная гуща. Святки ведь идут — самое время для гаданий! И вдруг начинаю отчетливо различать в разводах кофейной жижи фигуру человека в широкополом кафтане или шубе… А может быть, даже и в церковном облачении. Точно — вот и борода, и что-то вроде короны на голове, а в руках — скипетр или, возможно, булава. Словом — старик король, не иначе, отобразился на внутренней поверхности моей кофейной чашки. Впрочем, почему старик? Молодой сероглазый король! У кого же это было — у Цветаевой или Ахматовой? А может, все-таки, священник? И что же все это, интересно, может означать? А что бы ни означало — все равно к добру. Потому как король — властелин судеб. Своей судьбы прежде всего — властелин. А священнослужитель, значит — жизнь с Богом, по Божьим законам и заповедям. А что еще, собственно, и нужно человеку для счастья? Жить в гармонии с самим собой, внимательно вслушиваясь в свое сердце, внемля движениям собственной души, а значит — голосу Бога. Разве не в этом заключается счастье и высший смысл нашего существования в этом сумасшедшем, насквозь прогнившем и лживом мире?! 
– Эх, гляди-ка, куда тебя занесло! — сам удивился своим неожиданным мыслям и невольно зажмурился от яркого солнечного луча, диковинно преломившегося в цветных оконных витражах и упавшего прямо на наш столик. И чашка в моих руках неожиданно вспыхнула — озарилась золотым огнем, засветилась изнутри, будто бы сама по себе. И причудливый рисунок на белой ее эмали превратился в сплошную бурую дорожку без малейших признаков хоть какого-нибудь изображения. Просто кофейная гуща! Даже вздрогнул от неожиданности, как будто меня обвели вокруг пальца прямо на глазах у всего честного народа в бойкий базарный день. Словом, Сорочинская ярмарка какая-то… Фу ты, опять Гоголь! Верно, и впрямь в этом городе навеки осталась его душа… 
В сознании начали проявляться звуки внешнего мира — по-прежнему разливался рядом колокольчиком родной голос жены. Теперь он, правда, не звенел на полную, как в начале разговора, а как бы журчал подобно лесному ключу в летний солнечный полдень. Сквозь это ласковое журчание постепенно начал проступать смысл льющихся слов. Жена увлеченно рассказывала подруге, где мы успели побывать, пока та усердно отбивала поклоны, замаливая тяжкие свои грехи. Благодаря этому рассказу я как бы снова увидел внутренним своим взором тихие уютные улочки, по которым мы только что прошли. А на них — старинные дома и особняки, каким-то чудом уцелевшие среди сплошных «сталинок» и «хрущёвок» и придающие этим улочкам неповторимое очарование и шарм. Индивидуальность, пронесенная сквозь толщу времен, столетий, эпох… И теперь все эти старинные изящные домишки с особенными, не похожими друг на друга обличьями, стали своеобразными визитными карточками этих улиц, как и всего города, — подумал я.
Неожиданно пришло на ум: «Там жил Мартин Лютер, здесь братья Гримм…» Ну, а тут — Гоголь, Бунин, Котляревский, дополнил я мысленно пастернаковские строки. В воображении своем я все еще продолжал блуждать по старинным улочкам старого города, по которым мы только что прошли вместе с любимой. И я снова пережил то внутреннее волнение, что охватило мою душу перед входом в трехсотлетнюю Спасскую церковь — деревянную, построенную специально для царя Петра после победного завершения известной битвы, и взятую в чехол из кирпича уже в более близкие нам времена. Какая старина, сдержанная строгая красота и бесконечная тайна во всем: в сумеречном мерцании свечей, в смутных ликах святых, отстраненно глядящих на нас с икон в старинных резных окладах. И какой-то старообрядческий люд повсюду: мужики — сплошь в кожухах и с бородами, древние, с восковыми морщинистыми лицами, старухи. А снаружи — все то же радостное рождественское солнце, и морозец, и воздушные, как будто невесомые белые стены, и посверкивающий на солнце купол — видать, совсем недавно покрытый свежей позолотой. А под всем этим великолепием — история, вечность, темные тайны ушедших веков, затаившиеся в сокрытых от сторонних глаз деревянных стенах этой легендарной церквушки. Жуть, трепет, восторг! И торжество жизни во всем, на чем ни остановится по-звериному жадный твой взгляд, изголодавшийся по новым впечатлениям, чувствам, открытиям. 
А там, за вереницей домов, особняков и домишек — какой простор и красота открываются взору. Какое величие и мощь, и в то же время гармония и изящество — в стройной громаде недавно отреставрированного Успенского собора, задумчиво глядящего в бескрайние белые дали внизу, за рекой. И какая трогательная скромность на фоне всего этого державного величия — во вросшей по пояс в землю и прикрытой, как гриб шляпкой, бурой чешуйчатой крышей белостенной хате-усадьбе воина и поэта, автора хрестоматийной «Энеиды», с которой, как утверждают, и началась украинская литература… 
Эх, вот если бы не мороз и не насквозь пронизывающий ветер, задержаться бы здесь, под сенью этой так называемой усадьбы, присесть бы где-нибудь в беседке и слушать, слушать до изнеможения эту звенящую тишину и пить бы глазами синеву этих бездонных небес над нашими головами… Как хорошо, верно, здесь бывает весной, когда все просыпается, оживает ото сна, когда уже схватываются первым нежнейшим цветом сады повсюду вокруг. 
Дзвень! — выстрелом чпокнуло под ногами, отозвавшись дрожащим звоном в висках. Это выскользнула из занемевших моих пальцев кофейная чашка. Разлетелись во все стороны блестящими стрелами очумелые осколки общепитовского  топорного фарфора. А вместе с осколками разлетелся и причудливый образ, выткавшийся из кофейной гущи, а скорее, в собственном моем воображении: знатный удачливый воин, «сероглазый король», далеко уже не юноша, но и не старик, у которого еще все-все во власти, все в его руках и возможностях, словом, все впереди. Мечты, надежды, грезы… Пустое! Все разбилось вместе с этой незатейливой чашкой и разлетелось к шутам с мельчайшими белыми ее осколками. 
Немая сцена. Пристальные, прошивающие насквозь, как рентген, взгляды со всех углов полупустого кафе, расцвеченного по стенам неугомонными солнечными зайчиками. Пришлось изобразить опереточный полупоклон на все четыре стороны с разведенными руками — мол, каюсь, каюсь, простите великодушно, господа хорошие, прошу извинить за потревоженный ваш покой, принял, видите ли, лишнего на грудь, не рассчитал силы свои и возможности… 
– Я же не специально, — виновато пробурчал себе под нос, исподлобья глянув на продавщицу, уж точно как школьник на строгую свою учительницу. И по снисходительной ее улыбке, и по глазам ее, добрым и все-все видящим и понимающим: мол, с кем не бывает! — уразумел, что все в порядке, не о чем беспокоиться, все в полном ажуре. И сразу же почувствовал, как крепко захмелел, как основательно разобрало уже изнутри и какими ватными и непослушными вдруг сделались ноги. 
Мороз, колокола, Рождество! «Вот бы еще и тройку с бубенцами», — промелькнула хмельная мысль. И вслед за нею медленно качнулся зал со столиками и поплыл, кренясь набок, как палуба большого корабля во время шторма. Стойка с приветливой буфетчицей медленно устремилась вниз, а солнечное окно с цветными стеклами, напротив, скакнуло под потолок. Каким-то чудом успел я поймать край ускользающего стола, в последний самый момент схватившись за его угол, и, облегченно вздохнув, опустился на обитый коричневым дерматином стул. Почувствовал сладостную негу во всем теле, словно бы только что выбрался из жарко натопленной чадной парилки. Истома и сладкий дурман овладели всем моим существом. И еще — горячий мохнатый клубок зашевелился в животе, источая тепло, волнами растекающееся по всему телу — такое себе маленькое внутреннее солнце. 
Сквозь этот чад и мерный назойливый шум в голове откуда-то извне, как через слой ваты, донесся родной и, как всегда, звонкий, задорный, серебряным колокольчиком льющийся голос: 
– Ну, все, дорогая, собирайся и давай поскорее приезжай, а то мой принц тут на радостях уже посуду в кафе начал бить! 
Последняя фраза была произнесена с явной иронией, интонация голоса предполагала переход в столь же звонкий, заливистый смех. Вмиг улетучился расслабляющий дурман, завладевший моим существом. Я поднял глаза и увидел перед собой очень ясно — рыжеволосую, всю какую-то светящуюся в сонме струящегося через окно яркого луча январского солнца колдунью. Она загадочно и вопросительно улыбалась, пристально и испытующе глядя мне в глаза, словно бы пытаясь заглянуть через них прямо в душу. Ох, как сладки и горьки в то же самое время твои чары! Чьи же силы питают свет этот неземной, льющийся из колдовских твоих изумрудных глаз? 
– Ты так долго болтала по телефону, что я успел уже вполне протрезветь, — не выдержал я этого пронизывающего насквозь, подобно рентгену, взгляда. — По-моему, не мешало бы заказать еще по чашке кофе. 
– Три звездочки, четыре звездочки, — игриво залопотала моя благоверная, помахав рукой перед самыми моими глазами, словно разгоняя остатки хмельного тумана, окутавшего меня. 
– А лучше всего пять звездочек, — торжествующе закончил я фразу, подстраиваясь под ее шутливый тон. — Ну ладно, будет тебе. Давай-ка лучше и вправду выпьем еще по чашке кофе. 
– И съедим по пирожному, — заговорщицки подмигнула она, — а потом пойдем навстречу нашей «матушке», которая, хоть и отстояла добросовестно всю службу, в отличие от нас, грешных, и теперь, наверняка еле ноги передвигает, однако все равно обещала провести нас по своим местам, и злачным в том числе. 
– Идёт, — говорю, — но сначала — по чашечке кофе с пирожным! 
– Сначала я расплачусь за битую посуду, милый. 
           *** 
Улица вновь дружелюбно распахнула перед нами свои широкие длани: хочешь — иди налево, хочешь — направо. Нет — сворачивай в первый понравившийся проулок. И мы побрели неспешно к центру, к площади со сквериком, которую со всех сторон обступили величественные белокаменные исполины с глубоко посаженными глазницами окон, с изящными фасадами, высокими торжественными лестницами и колоннами, в основном постройки начала XVIII века. На этой площади накануне вечером мы пересаживались с одного троллейбуса на другой, и пока ждали нужный нам номер, потихоньку начали подтанцовывать, притоптывая ногами и прихлопывая руками, чтоб вконец не закоченеть. А головы наши непроизвольно вскидывались кверху, куда дружно тянулись черные когтистые лапы старых лип и тополей, к темно-сизому посередине и разбавленному лиловым, с изумрудным свечением, по краям небу — сплошь в серебряных блестках звезд. Чудо! Просто не оторвать глаз. Какое близкое и объемное здесь небо, прямо как на картинке, иллюстрирующей гоголевскую «Ночь перед Рождеством». Еще подумал: «А где же та единственная — главная звезда, предвестница вселенского чуда? Может, вон та, самая яркая, диковинно переливающаяся то зеленым, то алым, а то вдруг серебристым цветом, словно подмигивающая нам с небес, напоминая о приближении светлого праздника Рождества». 
Так залюбовались небом и звездами, что позабыли про все на свете, чуть было не пропустив свой троллейбус. Как тонко и чудесно все устроено в этом удивительном подлунном мире! Как ненавязчиво, но все же явственно подает свои знаки природа — когда нужно радоваться, ликовать, а когда — грустить. И каким же глухим и слепым становится современный, «продвинутый» во всех отношениях человек, отгородившись от нее, а значит, и от всей настоящей, подлинной жизни, за толстыми бетонными стенами современных многоэтажек, напичканных до предела всякими разными техническими новшествами и премудростями, без которых веками жили и благополучно обходились сонмища наших предков. И были при этом временами очень счастливы, так, по крайней мере, представляется нам теперь. А главное — были они в большинстве своем здоровы телесно и душевно, живя в полном единении и взаимопонимании с окружающим миром, и ко всему прочему — глубинно мудры. Во всяком случае, намного мудрее нас, современных и продвинутых, это уж точно! 
Мы неспешно побрели по притихшей, словно бы насторожившейся улице, прислушиваясь к взволнованному биению собственных сердец и в то же время жадно вбирая все, что происходит вокруг. И без того нешумный город за время, что мы провели в кафе, как будто еще более притих — все равно что котенок перед лицом неминуемой опасности. После мимолетного полуденного оживления улица вновь опустела — как ветром сдуло с нее и степенных папаш с детскими колясками, и местных чопорных кумушек. Вслед за ними незаметно прибрало свои мягкие «золотые» длани еще недавно столь приветливое и по-праздничному радостное солнце. Посерело, подернулось дымкой небо, казавшееся давеча таким бескрайним и необъятным. И где теперь это солнышко, с какой стороны оно вообще было — и не разглядеть. Отсюда и настороженность улицы. И тревожное перешептывание прямо над нашими головами деревьев с домами, безмолвными стражниками обступившими нас со всех сторон. 
Как же короток зимний денек! Январь на дворе, а мы-то будто и забыли об этом, купаясь и нежась в неожиданно проснувшихся в душе весенних чувствах, наслаждаясь редкими в нашей сумасшедшей жизни мгновениями беззаботности и покоя. И как все-таки призрачно, мимолетно все в этом мире. Счастье!? Да вот же, казалось бы, еще каких-то полчаса назад был вполне счастлив, сидел себе в теплом уютном кафе, жмурясь, точно мартовский кот, от ласковых солнечных лучей, льющихся сквозь цветные витражи окон, нежась в ласковом, насмешливом взгляде любимых глаз. И вот тебе на — вокруг серая хмарь и стынь. И снова зябнут руки и ноги. И беспощадный морозный ветер вышибает слезы из глаз и сопли из носа. И всем своим естеством начинаешь ощущать приближение серых неуютных сумерек. И кажется, что мы теперь совсем одни — не то что на улицах и в городе этом загадочном, но и вообще — в целом свете. Только угрюмые, будто ослепшие дома вокруг, только унылый шум ветвей над головами. И ни единой души — за сотни и даже тысячи километров… Такое было чувство. 
А ведь как ликовало, как радовалось еще недавно сердце — что вот, мол, наконец-то вдвоем, одни! Что еще, собственно, надо для полного счастья!? 
Ветер, сорвавшись, бросил в лицо пригоршню влажных хлопьев. Юркие, извивистые снежные змейки устремились со всех сторон по тротуару прямо под ноги. Тревожно зашумели кроны тополей над нашими головами. И мы инстинктивно, не сговариваясь, еще теснее прижались друг к дружке, сцепившись руками. 
«Тепло ли тебе, девица, тепло ли, красавица?» — шумело в голове, а под ребрами снова ожил и зашевелился назойливый горячий комок. 
И вдруг из дальнего конца улицы, со стороны площади, сорвалась с места и понеслась стремительно, во весь опор прямо на нас белогривая серебристо-искрящаяся разудалая снежная тройка. И мы разом, как по команде, развернулись спинами к вихрю и прижались к стене дома, укрывшись за уступом соседнего добротного особняка из старого желтого кирпича. Тройка вихрем пронеслась мимо, вдоль улицы, обдав нас теплой волной снежной пыли и брызнув на все стороны задорным звоном праздничных колокольцев с бубенцами. Следом проскакала еще одна, уже чуть поменьше да послабше. А напоследок — как будто детские саночки, невесть как прицепленные сзади к экипажу, прошелестели полозьями по тонкому слою снега. 
«Святки, святки, святки!» — прозвенело в ушах удаляющимся эхом. И разом все смолкло, затихло вокруг. С неба плавно и неспешно поплыли крупные пушистые снежинки. Их с каждой минутой становилось все больше и больше. Тотчас стало теплее, будто бы схлынул, угомонился мороз. Сиреневые сумерки незримо опускались на притихший, озаренный алым предзакатным светом город. 
Мы стояли как завороженные, полуобнявшись, и никак не могли оторвать взгляда от колдовской этой круговерти рождественского снегопада. А город, и так как будто не вполне реальный, под серебристым плащом снегопада стал казаться еще волшебней и призрачнее. Контуры домов вдалеке размылись, только черные деревья стойко несли свою вахту, выстроившись в ряд вдоль тротуаров, через равные расстояния, точно солдаты-первогодки, не смея ни на шаг сдвинуться с указанного места. Неожиданно кольнуло под сердцем — прошибло каким-то смутным воспоминанием. Навалилось что-то родное и безвозвратно утраченное, словно бы крылья давно канувшей в Лету юности неожиданно выросли за спиной. Пригрезилось, будто все это уже было когда-то — в какой-то другой, прошлой жизни. Взглянул на жену. Рассеянная полуулыбка, непослушные ржаные локоны, рвущиеся на волю из-под вязаной белой шапочки, и бриллиантовые шарики влаги в уголках глаз. Но какие же это глаза! Какие глаза! В них все — в этих глазах: и темь, и свет, и смятение чувств, и что-то невысказанное, непостижимое, что невозможно выразить простыми человеческими словами. В общем — жуть! И восторг!.. И влекущая бездна! И кружащийся в снежном вальсе призрачный сказочный город. И где-то далеко отсюда — другой, самый главный город в жизни, когда-то навеки соединивший наши судьбы и повенчавший нас с любимой… 
Неожиданно пригрезилось, что стоим мы, как когда-то давным-давно, на летописной горе, словно бы возвысившись над всей вселенской суетой, застыли, обнявшись, не в силах оторвать друг от друга безумных восторженных глаз. А вокруг нас кружатся задумчиво-неторопливо крупные мохнатые снежинки. Настороженно притих опустевший ночной город с редкими бледными шарами фонарей вдоль разбегающихся на все стороны, в сизый тревожный сумрак, улиц. Застыл вдалеке изящный старинный подсвечник собора с потухшими свечами крестов, подпирающий темно-сизую шапку неба… Черной увертливой змейкой, убегающей в мутную призрачную темь, на Подол, закрутилась самая загадочная улица на свете: Андреевский спуск. И я в исступлении опускаюсь правым коленом на гладкий булыжник старинной мостовой и зарываюсь лицом в теплые ладони любимой, уже не в силах сдерживать благодатных слез, и высокая меховая шапка  с кожаным козырьком слетает с моей бедовой вихрастой головы и откатывается куда-то в сторону по ухабистой этой мостовой. 
– Какая волшебная ночь, посмотри! — воскликнула она тогда. — Точно как в «Белой гвардии»: и метель, и мороз, и гора под «шапкой белого генерала», разве что не бухают пушки из предместий, со стороны Святошина…
Теперь же она испытующе глянула мне в глаза, как бы пытаясь поймать и остановить мой заблудившийся в нахлынувшем воспоминании взгляд. Как будто что почувствовала — будто и ей припомнилось то же самое. 
И точно ведь — мысли наши в этот момент, на удивление, совпали. 
– А помнишь наш заснеженный Андреевский спуск и тот волшебный январский вечер? — спросила она осторожно. 
Утвердительно кивнул головой и поднес ее озябшие руки к своим губам. 
– Между прочим, был как раз канун Рождества. А венчали нас тогда сказочная киевская метель и сам Город. Помнишь? Ну, идем же, милый, а то бедная Люда не дождется нас с тобой, обалдевших от свободы и впечатлений. 
Выбравшись на тротуар, мы решительно двинулись в сторону центра сквозь призрачную дымку стремительно угасающего январского дня. И куда подевались все те волшебные краски, которыми мы еще недавно любовались? Только блекло-желтое пятно едва угадывалось где-то за дальним краем улицы, на тусклый отсвет которого мы и взяли курс. Все вокруг за считаные минуты подернулось тончайшей серой тканью, неспешно прошиваемой насквозь тонкими серебряными нитками снегопада. 
Через некоторое время вышли к площади со старыми липами и тополями по краям ее и внушительных размеров стеклянным колпаком посередине, возведенным над обширным крестообразным пешеходным переходом, превращенным по современной моде в замысловатый лабиринт, заполненный яркими стеклянными витринами всевозможных магазинчиков, киосков, лавок, уютных полутемных кафешек, рассчитанных подчас на десяток всего, не больше, посетителей. На этой площади, как раз в переходе под куполом, и договорились по телефону встретиться две закадычные подружки-болтушки, две Люды — одна черная, не иначе пиковая дама, другая — рыжая, то бишь золотая, дама бубновая.
– А где же Пушкин, — вдруг спохватился я. — Ты же обещала. А Гоголь? Интересно, каков Николай Васильевич в родных своих местах? 
Я приостановился, невольно жмурясь от назойливых снежинок, так и норовящих залепить глаза и забраться за шиворот. Жена обернулась, заботливо подняла мой воротник и наглухо запахнула им горло, как маленькому ребенку, после чего положила руки мне на грудь и заглянула прямо в глаза, снизу вверх. И наконец молвила умиротворенным тоном, каким опытные мамаши уговаривают своих капризных малолетних отпрысков: 
– Мы везде успеем, и к Гоголю, и к Пушкину. Правда! А теперь идем скорее, а то наша Люда и впрямь может закоченеть, пока мы здесь плутаем по закоулкам. 
От этих ее слов, прозвеневших подобно лесному роднику, и, главным образом — от светлого ее лучезарного взгляда, казалось, озарившего на мгновение всю эту таинственную сумеречную улицу — сразу стало спокойно и мирно на душе. Сдержанная радость прокатилась теплой волной от сердца по всему телу. Совсем как утром — в полупустом, сплошь залитом солнечной дымкой храме. И ноги, только что словно бы ватные, враз отошли, ожили и будто сами собой двинулись следом за ней. Куда? Да, собственно, какая разница, хотя бы и на край света!..
***
А в это время с противоположной стороны парка, из снежной мерцающей круговерти, из-за разлапистых черных деревьев уж катился в нашу сторону, стремительно приближаясь, какой-то нелепый бесформенный мешок, через несколько мгновений обернувшийся нашей щепетильной и через меру набожной подругой Людмилой. Из-под серо-бурого мохнатого капюшона, по-старомодному отороченного «лисьим», отдающим нафталином хвостом, сверкнули ее темные, с «азиатчинкой», глаза на изможденном восковом лице. 
– Ну, что, грешнички, не выдержали, сбежали? А зря, зря!.. Служба нынче легкая была, как никогда. И пелось так по-праздничному легко, так сладко… Ну да ничего, идемте уж, голубчики, теперь можно и разговеться чуток. Есть у меня здесь одно любимое теплое местечко. 
Она глянула на нас, выкатив из-под капюшона свои усталые и слегка испуганные, как у затравленного зверька, глаза. Рот ее при этом был полуоткрыт, как у выброшенной на берег рыбы, на лоб вылезли непослушные космы, сбившиеся набок — в общем, картинка та еще, достойная, как говорят, кисти художника. Она повела своими как будто слегка ошалевшими глазами из стороны в сторону, поглядела на нас обоих пристально, сначала на меня, потом на разрумянившуюся от морозца свою закадычную подругу и наконец улыбнулась, хотя и сдержанно, но все же в глазах ее тотчас же мелькнули озорные чертики. И даже как будто кровь бросилась к ее щекам, добавив чуток краски к неестественно бледному лицу. 
– Ну что же вы, в самом-то деле, застыли, как истуканы, чего вытаращились, будто в первый раз меня видите? — Она обхватила нас с обеих сторон руками, увлекая за собой по снежной дорожке. — Ну, идемте гульнем, что ли, мои дорогие, пост ведь уже, слава Богу, закончился. Да и не виделись мы, верно, уже лет пять-шесть, никак не меньше. 
И мы пошли по пустынной аллейке, озаренной алым отсветом незримо тающего где-то за нашими спинами короткого зимнего дня по направлению к стеклянному колпаку подземного перехода. На фоне стремительно надвигающихся синих игольчатых сумерек в подземном этом пестром царстве оказалось неожиданно светло, по-современному просторно и на удивление малолюдно. Магазины за стеклянными витринами были в большинстве своем открыты — они, так же как и в далекой отсюда столице, зазывали клиентов своим видимым изобилием: тканями, сумками, бижутерией, аппаратурой, аудио- и видеокассетами, книгами, обувью и еще бог весть чем. Ну и, конечно же — впечатляющими праздничными скидками, всевозможными рекламными уловками: подарками, призами, лотереями. Но рассудительные и прижимистые горожане, как видно, не спешили раскошеливаться на все эти диковинки. Потому-то молодые, ярко накрашенные и вычурно разодетые продавщицы и провожали нас явно небезразличными взглядами, в которых вспыхивали поочередно яркими огоньками: интерес, азарт, надежда и сквозящая, хотя и завуалированная, тоска. От этих взглядов-огоньков, то и дело вспыхивающих по сторонам, подобно разноцветным бегущим огням на новогодней елке, было немного неловко. Но все-таки приятно: хоть где-то, пусть и за тридевять земель от дома, к тебе относятся как к перспективному клиенту и желанному гостю. 
Мы остановились перед дверями с изящной надписью, протянувшейся через обе их половинки на манер старославянской вязи: «Энеида». Но никакой вычурности с доведенным до абсурда местечковым национальным колоритом, как часто это бывает, и в помине не было внутри этого укромного заведения. Все строго, стильно, со вкусом и по-современному, скорее, даже по-западному, обставлено: небольшой, хорошо освещенный мягким приятным светом зал с высокой барной стойкой посередине, аккуратные столики с белыми, под мрамор, столешницами, удобные кожаные кресла. К тому же — неназойливая приятная музыка, тихо струящаяся откуда-то из-под потолка. Из национального декора — разве что рушник, как бы невзначай брошенный сбоку на барную стойку, да картины «под старину» с классическими деревенскими пейзажами: белые хаты, садочки-кусточки, развешанные по периметру зала, в основном над столиками. Посетителей, несмотря на выходной день, было совсем немного, можно сказать, раз-два и обчелся — всего несколько пар среднего возраста. 
Едва расположились в дальнем углу, скинув на рогатую деревянную вешалку свои пальто и шубы, как из полутемных глубин зала выпорхнула и устремилась в нашу сторону стройная, чернявая, совсем еще молоденькая официантка в строгой синей юбчонке чуть выше колен и в белой блузке с отложным воротником. Она старательно, совсем как школьница, записала заказ и, мило улыбнувшись, как бы одобрив наш выбор, легко развернулась на каблучках и грациозно, как на подиуме, удалилась, скрывшись в недрах подсобных помещений, спрятавшихся в глубине за стойкой. Тончайшим серебром брызнул и рассыпался колокольчик, подвешенный над дверью, ведущей в кухню, перечеркнув дробный топоток ее каблучков. После небольшого перерыва из скрытых от глаз, вмонтированных в стену где-то под самым потолком динамиков вновь полилась негромкая инструментальная музыка. 
Трогательная в своей нежной юности и бросающейся в глаза неопытности эта девочка-официантка, элегантно захлопнув перед нами свой черный блокнотик, как бы перевернула страницу, сменила декорации и окончательно перенесла нас из вьюжного и какого-то нереального, сказочного этого города в современный уютный мирок с приятной музыкой, ласкающим светом и, главное, с узнаваемыми приметами привычной нам жизни: современная «продвинутая» публика, соответствующий антураж, достойные блюда и закуски и, главное, приемлемые цены. В общем, девчонка вернула нас с небес на землю, в реальный, узнаваемый мир периферийного областного центра начала ХХI столетия. Ну, и ладненько — будет уж витать в заоблачных высях. И так, слава богу, как будто в сказке побывали, как в детстве — на новогоднем празднике. Впрочем, мы всегда получаем то, к чему стремимся. Да и контрастный душ, как и периодическая смена обстановки и декораций, всегда только на пользу. По крайней мере, можно на какое-то время отрешиться от всего будничного, повседневного и побыть наедине с собой, со своими глубинными мыслями и чувствами, сосредоточиться на чем-то по-настоящему важном, сокровенном. 
Да вот, например — на этих двух очаровательных девочках-женщинах, уютно расположившихся напротив и о чем-то оживленно воркующих вполголоса. Почему бы и нет? Чем-то напоминали они сейчас двух разномастных птиц, присевших на одну ветку, чтоб отдышаться, обменяться птичьими своими новостями и сплетнями и разлететься в разные стороны, каждая по своим делам и заботам. Более того — каждая в свою среду обитания и свою жизнь. А жизни этих очаровательных «диво-птиц» ведь совсем не похожи меж собой. Общими у них остались только воспоминания. Что тоже, если раздуматься, немало. 
…Когда вынырнул из зыбкого тумана своих расплывчатых мыслей и чувств, связанных с впечатлениями последних суток, поразился неожиданному изменению, произошедшему в облике подруги жены. Буквально в какие-то считаные минуты Людмила и впрямь чудесным образом преобразилась. От прежней «богомолки» как будто и следа не осталось. Может, только лишь тонкое незримое облачко. Боже милостивый, что же это! Ведь была же еще несколько минут назад перед нашим взором настоящая монашка, разве только без соответствующего облачения. А теперь, что я вижу? Передо мною оказались две светские львицы, две утонченные дамы, потенциальные клиентки вошедших нынче в моду салонов красоты. Что же это такое, в самом-то деле?
Куда, скажите, подевались восковой налет на лице, изможденность и какая-то безнадежная усталость во взгляде этой все еще миловидной  «полумонашки-полублудницы»? Как будто этого всего и не было вовсе. Гляди-ка, на щеках её вовсю играет легкий румянец, во взгляде блеск и живой интерес ко всему окружающему. Словом, жизнь просто-таки бьет из нее ключом. И даже такая деталь, как слегка сбившийся набок парик, что куда как красноречиво говорит о характере этой взбалмошной и непредсказуемой, в общем-то, женщины — малость не от мира сего, немного «с приветом», что ли, эдакой мадам ку-ку, — еще более придавала кокетства и шарма всему ее облику. 
А моя благоверная!? Тоже ведь выглядит на все сто, несмотря даже на простенький свой, можно сказать, походный наряд: светло-голубые джинсы, бежевая водолазка, неяркий макияж… Плюс ко всему этому — мягко упавшие на плечи золотисто-медные ее вьющиеся локоны. Эх, и хороша же, елки зеленые! Тут уж ни убавить, ни прибавить. Но все это эфемерно, призрачно, неуловимо. И, может быть, одному мне лишь в этот миг и открыто, и доступно… Потому что смотрю я сейчас на этих двух подруг иным, прочувствованным, как бы озаренным взором. А такому, пристрастному, взгляду дано увидеть куда больше, нежели всем остальным. 
Но если говорить начистоту, что я вообще-то, если разобраться, знаю об этих двух женщинах? Даже об этой вот «рыжеволосой, зеленоглазой бестии», которую с полным правом, закрепленным за мной прямоугольным жирным штампом в паспорте, считаю Своей Женщиной! И что я о них в принципе могу знать? Об этих двух прелестных и загадочных существах явно с другой планеты, преодолевших тысячи тысяч километров, да что там — световых лет, причем каждая на своей орбите, чтобы наконец встретиться здесь, в этом тихом и уютном провинциальном городке, собственно, в родном для обеих  гнезде, откуда они бездну лет тому назад обе и выпорхнули в так называемую большую жизнь. И теперь, когда эта «большая жизнь» оказалась где-то в стороне, на другой, опять же, орбите, эти две давние подруги могут наконец от души насладиться встречей и сокровенными разговорами обо всем на свете, и ни о чем в то же самое время, грациозно и непринужденно умостившись на одной ветке, одна подле другой. И впрямь ведь как две диковинные заморские птицы разных пород, но почему-то с одинаковыми именами. 
Теперь я наблюдал за ними словно бы сквозь зыбкий туман, иллюзорную дымку, неожиданно затянувшую все пространство, что разделяло нас. Гляди ж ты — туман! Спрашивается, откуда бы ему тут взяться, в современном-то, вполне приличном кафе, где даже не курят? Может быть, изнутри — то есть сознание мое подернулось туманом, что ли? Или это банальная галлюцинация? Ну, конечно, слишком раннее пробуждение, бестолковое многочасовое шатание по улицам на пятнадцатиградусном морозе, да еще эти несколько жадных глотков коньяку вперемешку с кофе, причем кофе в чашке, что уж греха таить, было гораздо меньше, нежели коньяку — вот тебе, пожалуйста, и результат. 
Поспешив упредить надвигающуюся в организме катастрофу, незаметно отломил кусочек тонюсенького хлебца и быстрым движением спровадил его в рот. Следом отправил несколько ложек с диковинным салатом: оливки, кукуруза, сыр, что-то еще — неопределимое, непонятное. Наверное, морепродукты: креветки или мидии. Сквозь колышущуюся пелену перехватил ободряющий взгляд жены, и тотчас же еще один — со стороны ее чудаковатой подруги. В довершение сделал обильный глоток сока из бокала и сразу почувствовал, как все постепенно приходит в норму, встает на свои места. И мир вокруг тотчас же стал принимать привычные очертания. В розоватом рассеянном свете на фоне бежевой с черными штришками стены снова всплыли перед глазами вполне реальные, без всяких  оптических искажений, силуэты двух моих спутниц, двух загадочных дам — бубновой и пиковой мастей. Да, у каждой своя масть, своя загадка и свое очарование. Причем осязаемое очарование! Хотя ведь, казалось бы, и не девочки уж давно. Да, далеко уж не девочки, не студентки-первокурсницы: по институтским старинным лестницам и длинным мрачноватым коридорам — прыг-скок, каблучками цок-цок. Обтягивающие юбчонки выше колен на резких поворотах так обольстительно вздымаются. Уравнения и формулы из заполошных мальчишеских голов от этого разом выветриваются ко всем шутам. До формул ли им, горемычным, когда тут та-кое! Восторг и жуть! Студенческое весеннее половодье. Когда совсем не до лекций и контрольных — скорее бы в парк, на бережок, на простор весенних, манящих куда-то в призрачную туманную даль улиц.
Да уж — не девочки. Даже и пресловутый бальзаковский возраст  остался  для них позади. И все-таки — до чего же милы и привлекательны сейчас эти две подружки-болтушки! Кто ж это сказал-то, что всякая женщина, если она, конечно, настоящая женщина, — до конца, до последней самой в жизни — «роковой» черты так и остается ею? Эти же — и впрямь все еще выглядят как две девочки-студенточки, две закадычные, не разлей вода, подружки. Кажется, вот-вот выпорхнут сейчас из-за стола и понесутся сломя голову, обгоняя и перекрикивая друг друга, неведомо куда и зачем. Как в студенческие незакатные годы… Такие разные меж собой. И в то же время чем-то неуловимо схожие. Особенно сейчас, в романтическом этом, приглушенном и слегка мерцающем свете. И такие близкие… Вот только, казалось бы, руку протяни. И вместе с тем далекие такие, почти недосягаемые в своем сокрытом для постороннего ока мире. Словом, и вправду — как две птицы, каким-то чудом оказавшиеся на одной ветке. 
А ведь было время, когда и мечтать не смел о такой несказанной щедрости судьбы — сидеть, неторопливо потягивая вино, в компании двух столь обворожительных женщин, да еще и на несколько лет старше себя… 
Ах, вот, стало быть, где исходная точка моего нынешнего душевного смятения и блаженства — юность! Моя бедная, замечательная моя юность, безвозвратно канувшая в Лету. Полная трепетного внутреннего горения, наивных надежд и бесчисленных разочарований. Бестолковая и безутешная в непрерывном крушении иллюзорных мальчишеских фантазий, тех, что рассудительные взрослые привычно называют воздушными замками… И все же — несказанно прекрасная, до краев наполненная каким-то восхитительным заоблачным сиянием — невозвратная моя юность!.. 
***
Ну, конечно же, эти две диковинные птицы именно из того далекого и замечательного времени, где остались мои тяжкие юношеские терзания, обычные для начала «взрослой» жизни комплексы и сомнения. Из той мучительной и счастливой поры, когда так страстно хочется, чтобы весь мир лег ниц у твоих ног. Но проходит время и оказывается, что так ведь оно, наверно, однажды и было, а ты, глупый, просто не успел этого понять. А еще — в нужный момент трезво оценить ситуацию и приоткрыть именно ту, единственно нужную тебе дверь, за которой все тайны, терзания и сомнения рассыпаются в пух и прах, как в эпилоге лихо закрученного детектива. Ну, а после, по прошествии лет — попробуй-ка разберись — когда и как тебе на самом деле было лучше жить: с юными терзаниями и сомнениями либо таким вот, как теперь, зрелым и всезнающим, умудренным житейским опытом и потому ко многим вещам, которые еще, казалось бы, недавно так волновали и изводили — охладевшим до безразличия. 
Вот и эти две колоритные дамы, получается, как раз из того самого мира: влекущего и непонятного, куда до определенной поры вход для тебя был заказан. Да, заказан, ведь были они, считай, на целую жизнь старше. Пять лет для институтской поры — не шутка! Первый и пятый курсы. С одной стороны первачи, салаги, а с другой — без пяти минут инженеры. Между ними и впрямь целая жизнь, эпоха. Одни были уже на подступах к сверкающим вершинам. А другие — пока только у каменистого и кряжистого подножия горы. И еще ох как долго надо было грызть им, первачам, этот чертов гранит науки, а параллельно набираться житейского опыта, дабы хоть что-то понять, хотя б на йоту чтоб приблизиться к вожделенной цели, стать вровень с теми, старшими ребятами — такими независимыми, самоуверенными, ироничными, со своими особыми заботами, проблемами, увлечениями. Чтобы однажды, расправив плечи, заявить, наконец, во весь голос — да так, чтоб все вокруг вздрогнули, отвлеклись от своих «взрослых» дел и посмотрели бы внимательно и удивленно в сторону неожиданной этой ослепительной вспышки: «Лю-ю-юди! Я есть! Вот он я, рядом с вами. Ого-го-го-го!» А после — зайти в самую середку обескураженной, оглушенной неожиданным этим вскриком, а потому на миг остановившейся, замершей в позах манекенов взрослой компании старшекурсников и, протянув по-свойски, запанибрата руку самому щеголеватому и надменному чуваку, попросить, скажем, сигаретку. Или, что уж вовсе представлялось немыслимым — вальяжно приобнять понравившуюся тебе выпускницу, уже вполне женщину, лучше блондинку, да, да — стройную, фигуристую блондинку с вьющимися светло-русыми волосами до плеч, и увлечь ее за собой, при этом что-то нагловато и вызывающе нашептывая ей на ухо.
Однако всему свое время. А до этого вращались мы с ними, старшекурсниками, и заодно со всем их недоступным для нас миром, совершенно на разных орбитах, столь же далеких и непересекающихся, как, скажем, мечта и реальность. Но все это, опять же, до определенного момента, до заветного некоего рубежа, после которого все начинает очень быстро раскручиваться, проявляя и обнажая для внешнего, неискушенного взгляда все их потаенные, сокрытые до срока стороны жизни. Ну а после, возможно, появятся новые темные пятна — теперь уже до следующего, нового уровня познания и взросления.
Рука самопроизвольно потянулась к бокалу с рубиновым напитком. Бархатное тепло тотчас же разлилось по нутру, через некоторое время возвратившись назад легким дурашливым хмелем. Так похожим на освежающий бриз во время морского прилива, где-то на исходе лета, за пару-тройку дней всего до наступления осени.
Гляди-ка, какие ассоциации! А ведь за бетонным-то перекрытием — вовсю царствует зима. Там, снаружи — рождественская стужа и метель, а впереди еще, верно, грядут крещенские лютые морозы. А у тебя, поди ж ты, на сердце-то — прям расцвела сирень. Потому что заглянул на миг в свою юность. А юность и весна — это ведь родные сестры. Потому что юность — это весна нашей жизни! Хотя, конечно, все это банальность — штамп, как говорят газетчики.
А вот в реальной, невыдуманной нашей жизни штампов как раз и не бывает. То-то и оно! Мастерица жизнь — она ведь к каждой судьбе свой особый рисунок придумывает, чудными узорами его украшает, всякие разные знаки, отметины да загогулины ставит. У всякой судьбы, выходит, своя неповторимая картина. Ни на что не похожая. Шедевр, одним словом. 
Получается, орбиты наши, с моими нынешними спутницами, в ту далекую, раннюю пору жизни совсем  близко друг от дружки крутились-вертелись. Так близко, что порой (жаль, что это лишь теперь стало ясно) совсем вплотную подходили друг к другу, рискуя пересечься. А потом вновь разбегались по своим бесконечно далеким космическим полюсам. 
Это потом, много позже, когда мы уже встретились с бубновой этой златокудрой бестией, тотчас же и возведенной мною в  королевы, когда стали шаг за шагом нащупывать с нею, а затем выстраивать, выкладывать по кирпичику общую дорожку, что называется семейной жизнью, — тогда только и стало потихоньку проясняться, как на самом деле тесен мир и как близко мы подчас были друг от друга в далекую студенческую пору. Вот ведь как бывает: ходил, оказывается, совсем рядом от своей будущей судьбы, от своего счастья, по одним и тем же коридорам, лестницам, библиотекам и лабораториям… Может быть, даже и стрелял мимоходом своим жадным мальчишеским взором в ее сторону, а значит — отражался где-то на глазной сетчатке ее светозарный облик, взлелеянный в смутных юношеских мечтах. А встретились лишь через много-много лет — когда у каждого за плечами была уж, считай, целая жизнь… Со своими грехами, долгами и, как водится, хвостами. 
И вот теперь образы эти, вымышленный и реальный, той единственной, долгожданной Женщины, о которой так грезил когда-то, — в конечном итоге соединились в одно целое и стали явью. А как все-таки жаль, что так и не довелось ни разу столкнуться в студенческие годы, лоб в лоб, чтоб встретились взгляды, чтоб с лету ударило по мозгам: «Вот же она!» Такова жизнь, такие удивительно непостижимые лабиринты и загадки плетет, накручивает  она. Все нужно выстрадать, вымолить выскрести у судьбы, подчас сбивая в кровь руки и ноги, да что там, и саму душу изранивая в кровь — дабы приоткрылась в конце концов незримая завеса и провидение даровало тебе то, без чего и жить-то, кажется, было никак невозможно. И дышать даже… Но до поры до времени — все сокрыто от нас  плотным занавесом. До лучших времен.
 
А ведь поглядывал, с самого первого курса с интересом поглядывал в сторону старшекурсниц. Таких, казалось, взрослых и независимых. О, какие же у них были лица, глаза, ноги, шмотки, в конце концов. На всем лежал особый отпечаток иной, таинственной, непостижимой воображением жизни, которая протекала вроде бы и рядом, бок о бок с твоей, и в то же время на каких-то своих, недосягаемых орбитах и высотах. Но самая завораживающая и манящая тайна крылась в их глазах. Мимолетные эти, скользящие взгляды нельзя было не запомнить. Что-то в этих взглядах было такое — загадочное, чарующее, манящее. То были уже далеко не девичьи взгляды, как, к примеру, у однокурсниц — легкие, с насмешливыми солнечными зайчиками, отражающимися в них. За этими беглыми взглядами сверстниц еще ничего толком не просматривалось и не угадывалось — только игра и беспечность. Да, у старшекурсниц были совсем другие, не девичьи, а женские уже вполне глаза — с затаившейся где-то в глубине их природной печалью. И — тайной. Полные осознанного смысла — определенно знающие, чего ищут, чего хотят…
Разве ж после всего этого, после глаз этих, обольстительных, жаждущих, подчас злых, и неизменно печальных — разве ж можно было всерьез заинтересоваться, а тем более увлечься такими легковесными, как облачка на весеннем лазоревом небе, однокурсницами? 
Да и однокурсницы тоже ведь все больше заглядывались тогда на старших ребят. Они тоже инстинктивно тянулись туда, где сила, крепкая почва под ногами, четко рисующееся будущее и т.д. и т.п. А те, старшие девушки, на которых с таким интересом и даже восторгом засматривался я в ту далекую пору, в свою очередь, держали на прицеле еще более взрослых и, стало быть, и более перспективных кавалеров. Такой вот извечный круговорот любви в природе: «Мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает…» 
По крайней мере, в юности нам кажется именно так — что кто-то кого-то выбирает. Какое нелепое заблуждение. Нет, никто, на самом деле, никого не выбирает. Люди лишь движутся, часто бессмысленно и хаотически, в круговороте жизни, дабы в один прекрасный момент — бац! — и приоткрылась заветная дверь. И вся жизнь открылась как бы заново, раскинув перед вами, как по щучьему велению, неведомые доселе дали и перспективы, и дива-дивные, и чуда-чудные… А все, что было в ней до того, вдруг представилось бы всего лишь большой запутанной игрой на огромном шахматном поле. 
Единственное, что от нас самих, возможно, и зависит, так это изначальная, заложенная на генном уровне и впитанная с молоком матери внутренняя тяга к любви, счастью, исконному своему предназначению, а значит, и единственно верному жизненному пути. Все остальное — свыше. Перст судьбы. Самое важное — постараться его вовремя почувствовать, увидеть, распознать. И принять — как данность, как дар Божий.
***
Если по справедливости, то на моем месте сейчас должен бы находиться совсем другой. А именно Юра Свирин, одногруппник вот этих двух диво-птиц, которые сидят сейчас передо мной, как ни в чем не бывало, потягивая вино и о чем-то переговариваясь вполголоса. Ведь в студенческие годы именно Юра убивался по ним обеим. Мучился, изводился, страдал. В то время как они, девочки эти, смотрели совсем в другую сторону — в инстинктивном поиске совершенно иных орбит и горизонтов. Кто ж в те далекие времена мог завоевать их внимание и благосклонность? Ну, положим, перспективные выпускники того же самого Политеха. Или сокурсники-иностранцы, выходцы из дружественных соцстран. Те же немцы. А что — чем не заманчивая перспектива вполне респектабельной, обеспеченной жизни в Европе? Хотя бы и в восточной. Пусть и исхоженной вдоль и поперек нашими соплеменниками, которые всюду лезут со своим аршином да уставом. В общем, и заграница-то вроде как  не вполне настоящая — потому что своя, прирученная и прикормленная. Словом, не дикий Запад. Но все же, все же… Несмотря ни на что — ведь Европа: София, Белград, Варшава, Прага, Берлин! Да что там говорить — девочки вовсю засматривались на иностранцев. И порой шли в атаку на них. Шли, естественно, по-своему, по-девичьи, но тем не менее, бывало — никак не слабше советских танков, распахивающих европейские поля и утюжащих булыжник старинных  городов старой Европы с неизменными их готическими шпилями и даже столиц её в известные времена. 
А были ведь еще молодые офицеры и курсанты военных училищ. В те далекие, легендарные времена (юность — всегда по-своему «легендарна») Киев ими кишмя кишел. И были они веселыми, подтянутыми, в меру остроумными и до определенной стадии ухаживания за девушками — галантными. А главное — отличались всенепременно тщательно отутюженной новенькой формой, первоклассной выправкой, отменным здоровьем и всегдашней готовностью к танцам, драке, любви и… бог весть к каким еще сумасбродствам… Ну и, как водится,  позвать свою избранницу на край света — полной готовностью. А там — как в лотерее. Ведь для многих в те времена этот «край» мог самым неожиданным образом оказаться в той же самой Европе: Чехии, Венгрии или даже в   Гэ-Дэ-Эр-ре. Потому-то девочки ну о-очень заглядывались на курсантов военных училищ, особенно на старшекурсников. А о том, что вместо паркетных столиц и гэдээров можно вместе с этими розовощекими и подтянутыми парнями угодить в то самое место, что с Европой только рифмуется, тогда, по молодости лет, никто ведь всерьез и не задумывался. 
Короче говоря, упорхнули чудо-птички из-под самого Юриного носа. Причем первая, златокудрая — ну, уж совсем рано упорхнула. Только оттрубили первый курс, сессию худо-бедно сдали, «хвосты» все с горем пополам подтянули, в колхоз на картошку съездили, потом каникулы… Глядь, она уже встречается со смазливым крепышом аж с четвертого курса смежного факультета. А спустя два месяца на тебе — свадьба! Еще через полгодика, гляди, у Люды-рыжей уже округлился животик. А это значит — пиши пропало: все, нет Люды — оторванный для развеселой студенческой компании кусок! Ни тебе привычных субботних дискотек-вечеринок, ни тем более гуляний-провожаний под луной. Так что Юра толком и не успел даже разобраться, был ли влюблен в нее, не был ли. Только, нет-нет, тоскливо замрет сердце, когда неожиданно отразится и сфокусируется она вся в толстенных линзах Юриных очков, невыразимо прекрасная в рассвете женственности — на первых особенно месяцах беременности, когда и характерных подвижек в фигуре еще совсем незаметно. Словом, казалась она влюбленному по уши Юре еще краше и притягательнее прежнего. Но, увы, как и прежде, была она для него недосягаема. На чужой каравай, как говорится, роток не разевай! 
На прицеле осталась ее подруга, тоже Люда — Кирсанова — вихрь, ураган, недоразумение, сумасшедшая и взбалмошная ис-ку-си-тель-ница! Вот в нее-то он со всей дури и втюрился, как только утратил предыдущий объект своего немого обожания. 
Но что это была за любовь? Одна сплошная мука! Непрерывно наблюдать со стороны, и не просто наблюдать, а еще и пропускать через свое любящее, оттого безнадежно больное юношеское сердце непрерывный этот сумасшедше-рискованный   полет своей возлюбленной над всем нашим обыденным миром — в блистательную неизвестность или, что вернее, в страшную, погибельную, безвозвратную, но при этом отчаянно манящую бездну.
 Все это трудно было постичь, уразуметь. Прежде всего самому Юре, все сильнее влюблявшемуся в свою новую пассию, оттого тоже волей-неволей увлекаемому вслед за ней — все в ту же самую безумную пучину. Не говоря уже об окружающих.
Эта роковая страсть безжалостно и неотвратимо располовинила Юрину достаточно безмятежную юность, а заодно и всю оставшуюся жизнь, на две несочленимые части: на «до» и «после». То есть на еще вполне «детство» и на уже сполна — «взрослость».
……………………………………………
*** 
Серебряный серп месяца в золотистом ореоле плавал в темно-лиловом небе, как извечная декорация к гоголевской «Ночи перед Рождеством». Он сопровождал нас на протяжении всего пути, пока шли, звучно, с характерным «хрумканьем» утрамбовывая подошвами только что нападавший снег, по безлюдному темному парку, наискосок, к дороге. Две Люды — подружки-хохотушки, взявшись рука об руку, шли впереди. А за ними, чуть поодаль, неспешно плелся я. Тихо, таинственно, безлюдно было вокруг. Мороз ласково пощипывал щеки. Фонари светили через один. Но при этом было необычайно светло и ясно. Серебрился и посверкивал под ногами дивными самоцветами упругий рассыпчатый снежок. Деревья сгрудились вдоль тропинки, раскинув по сторонам свои кривые ветви-лапы, как будто оберегая нас от кого-то или предупреждая о чем-то. И ни единой души вокруг! Лишь редкие огоньки пробивались кое-где сквозь кромешную темь, подмигивая нам сквозь деревья. Как будто бы город вымер — и мы остались одни-одинешеньки на его сумрачном таинственном пространстве, накрытом сверху колпаком неба, сшитым из темно-синего бархата и украшенным изнутри мерцающими бриллиантами звезд, да еще — золотистым серпом месяца. 
Месяц приглядывал за нами все время, пока выбирались по сумрачным проулкам к проезжей дороге. Освещал он наш путь и после, когда, не дождавшись никакого транспорта, мы, чтоб вконец не замерзнуть, двинулись по дороге вниз, под горку, вдоль сумрачных старых домов, почему-то без единого огня в окнах. 
Через какое-то время, тихо шурша шинами по асфальту, нас перегнал полутемный сдвоенный троллейбус всего с несколькими пассажирами. Чтоб не упустить его, пришлось пробежаться по дороге с пару десятков метров. С разбегу ввалились в задние двери и, запыхавшиеся, возбужденные, тотчас же плюхнулись на дерматиновые выпуклые сидения, не проходя далеко в полутемный салон. Гармошка дверей со скрежетом свернулась, сокрыв от наших глаз старинный опрятный особнячок со львами на парадном крыльце. Троллейбус, вздохнув, тронулся и покатил бесшумно под гору. Я оглянулся. Но особняк уже растворился в сумраке где-то там, на горе, где уютно расположился старый город. А мы стремительно катились вниз, в таинственные синие дали, раскинувшиеся под горой — туда, где когда-то были бесконечные, залитые до краев солнцем левады, луга, леса, деревеньки…
Небесный серебряный серп так и поспешал вслед за нами всю дорогу, заглядывая в окна троллейбуса то с правой, то с левой стороны, как будто усмехаясь чему-то. А потом, когда наш троллейбус бойко покатил уже по новым микрорайонам нижнего города — месяц куда-то пропал, словно зацепившись острым краем за антенну на одной из жилых многоэтажек. Я не мог его нигде отыскать на небе, как ни вертел головой, и потом, когда мы уже шли гуськом по снежному насту мимо многоэтажных панельных высоток к Людиному дому. Не иначе его и впрямь умыкнул с неба гоголевский черт из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но нет, все таинство и мистерия Рождества теперь уже остались позади — там, на старых холмах, где раскинулись уютные улочки старого города, с парками, церквями, симпатичными особняками и доходными домами позапрошлого века. А здесь… А здесь — все, как и везде, было одинаково буднично, безлико и, в общем, привычно. Как будто очутились в своем собственном микрорайоне на киевской Оболони, а не в гостях в другом городе, за несколько сотен километров от дома. Правда, людей на улицах по сравнению со столицей было непривычно мало — можно сказать, совсем не было вокруг людей. Как только растворился в сизом сумраке за поворотом наш синий троллейбус, тотчас же исчезли, затерявшись в темных проулках между домами, и сошедшие вместе с нами на остановке еще несколько человек, вроде как их и не было вовсе. 
Мы неспешно, пристроившись на узкой тропинке друг за дружкой, шли к своему временному пристанищу, где ждали нас свет и тепло. Боже, как тихо-то, как безлюдно вокруг! Только промелькнет время от времени в сторонке испуганная тень. Да зальется лаем где-то вдалеке, за дорогой, собака. Там, за дорогой, за стайкой новёхоньких девятиэтажек, тесно жмущихся друг к дружке, подобно припозднившимся путникам, заплутавшим в степи, верно, начиналось уже поле. А за ним угадывался лес. В общем, городу — конец. Край света! Впрочем, все — как и везде, как в той же столице, на окраинной её Троещине. В общем, ничего тебе нового, незнакомого, отличительного — словно и не уезжали мы никуда из дому, за тридевять земель. А что людей не видать — так ведь мороз какой крепкий! Да и праздник к тому же — люди по домам давно сидят да чаи распивают. А все чудеса, таинства, неожиданные находки и открытия, новые впечатления, словом, все интересное, яркое, праздничное — осталось позади, за спиной, там, на темных холмах старинного этого города… 
Вот и подружки мои, две Людочки, словно очнувшись и стряхнув с себя морок таинственного этого вечера — защебетали, заворковали в полный голос, то и дело прыская смехом. А когда полчаса назад шли из кафе к остановке старым парком среди вековых величественных тополей и лип с распластанными на стороны ветвями, как бы говорящих: «Не пустим, туда нельзя!» — какие же они были трогательно притихшие, беззащитные, жмущиеся друг к дружке бочками, как две заблудившиеся в поле мышки. А тут, гляди, почувствовав близость тепла и крова, вдруг ожили, отклеились одна от другой, развернули плечики — и воркуют снова о чем-то в полный голос, и хохочут заливисто, да так заразительно, не иначе опять вспомнили что-то смешное из своей студенческой, давно уже канувшей в Лету юности. 
У маленького частного магазина, переоборудованного, как водится, из бывшего мусоросборника, а теперь вот призывно подмигивающего нам огоньками разноцветных своих электрических гирлянд, неожиданно остановились и, переглянувшись, дружно изъявили желание купить чего-нибудь сладенького к чаю. Люда-маленькая, гостеприимная хозяйка наша, вдруг вспомнила, что здесь часто бывает «изумительный фирменный рулетик» — прямо с кондитерской фабрики. Но кроме приличного куска этого самого «рулетика», заказали заметно оживившейся при нашем появлении продавщице еще и приличный кусок сыру, и колбаски в придачу, естественно — «самой-самой свеженькой», и конфеток разных сортов, грамм по двести каждого, и еще много чего по мелочам. А напоследок, когда уже собрались рассчитываться, Люда-маленькая неожиданно попросила приветливую немолодую продавщицу подать еще и штоф «Немировской» на березовых почках: мол, гулять, так гулять, все-таки такой праздник! Да и мороз выдался как по заказу. «А водка эта, между прочим, — тут Люда-маленькая заговорщицки подмигнула своей подруге, — единственная из последних, что напоминает нашу излюбленную когда-то «Посольскую». В конце она даже как будто прищелкнула языком в предвкушении близкого удовольствия. «Вот тебе и «монашка», вот тебе и «девушка пела в церковном хоре»! — подумалось невольно. — А есть ведь, есть еще у девчат былой запал, а стало быть, и порох в пороховницах!..»
А очутившись дома, в тепле своей тесной, бестолково обставленной и изрядно захламленной квартирки, она и вовсе оживилась, повеселела — сбросив шубу, повключала везде яркий свет, стала ловко разгружать пакеты со снедью, намурлыкивая под нос какую-то бодрую мелодию, не забывая при этом подбадривать и нас: мол, побыстрее раздевайтесь, мойте руки и — к столу. 
Пока грелся чайник, женщины весело, с «задоринкой», громко перекликаясь между собой, и впрямь ведь как студентки, накрывали на стол. При этом они то и дело на что-нибудь отвлекались: то на последние новости по радио, то на старые фотографии в толстенных альбомах. При ярком, дневном почти свете всех-всех ламп, что были в доме, в том числе настенных бра, обозначились признаки начатого на общей половине квартиры, в коридоре, кухне и ванной, ремонта — то, что мы накануне, изрядно утомившиеся с дороги да разомлевшие с морозца, даже и не заметили. Причем ремонт прошелся почему-то по диагонали: часть кухни, где были мойка с газовой плитой, и ванная имели уже вполне европейский вид — с подвесными потолками, встроенными в них светильниками, новенькой, сверкающей отраженными  огнями этих светильников сантехникой. При этом противоположный угол кухни и прихожая оставались еще как бы в прошлом веке, хотя и здесь по углам были распиханы мешки с цементом, банки с красками и всякие другие принадлежности для предстоящих ремонтных работ. Кроме того, из приоткрытой двери ярко освещенного туалета был виден край ослепительно белого новенького унитаза, установленного прямо на цементном полу. За ним на стене резала глаз серая, еще не до конца обсохшая штукатурка. 
Перехватив наши блуждающие по потолкам и стенам взгляды, хозяйка квартиры только отмахнулась — дескать, приходится делать ремонт постепенно и поэтапно, по мере поступления необходимых средств. Была, мол, изначально в заначке тысяча баксов — и вот все, на что ее хватило. Людмила повела руками по сторонам. 
– Поступит очередной транш от заокеанского «спонсора», возобновится и ремонт, — подвела она черту, хитро подмигнув подруге, взявшейся тем временем за нарезку хлеба, колбасы и сыра. 
Хоть и бытует мнение, что зимние вечера бесконечно длинны — однако, кто бы что ни говорил, время пролетает одинаково быстро и зимой, и летом. И вот уж все выпито и съедено на нехитром нашем столе, и про все уж говорено-переговорено. А за окном, гляди, уже воцарилась настоящая ночь — синяя, непроглядная, глухая. Я то и дело задремываю — после длинного-предлинного этого дня, начавшегося ни свет ни заря, веки отяжелели и сами собой стали смыкаться. И так сладко было дремать в углу теплой, освещенной лишь настольной лампой кухоньки под мерный, приглушенный металлопластиковыми рамами, шум ветра за окном и негромкий, убаюкивающий разговор двух Люд: рыжей и черной, большой и маленькой. Двух очаровательных дам разной масти. «Одна из которой уж точно козырная!» — промелькнула странная мысль под мерную женскую воркотню…
Уж и чайник кипятили по три раза кряду, и все сладости почти были съедены, так что пошли в ход даже какие-то залежавшиеся недорогие конфеты, а подруги все шушукались о чем-то негромко, в который уже раз перелистывая одни и те же фотоальбомы с пожелтевшими по краям черно-белыми фотографиями  восьмидесятых годов — страшно подумать! — теперь уже прошлого века. А   на последней серии фотографий, которые Люда-маленькая не успела еще даже как следует расставить по местам в альбоме, она была запечатлена в цвете, при всем при параде: в короткой юбке и с модной прической «каре». Причем в разных ракурсах и положениях: со стулом, торшером, огромной резной рамой из-под картины и прочее и прочее. Сьемка, как видно, велась в профессиональной студии. И все это «художество» было плодом ее недавнего романа с молодым и амбициозным, хоть и без гроша в кармане, фотохудожником, отметившимся уже во многих столичных глянцевых изданиях. 
– А тебе хорошо в короткой юбке, — проговорила вполголоса Люда-рыжая. — Ходишь так на работу? 
– Не-а. Если и надеваю, то очень редко, — отвечала Люда-маленькая, с трудом сдерживая зевок. — Слишком уж бросается в глаза в последнее время явный диссонанс   между относительной   ладностью  ног  и состоянием кожи на лице. Увы, от возраста не спрячешься, как ни лезь из шкуры вон! 
– Да, время летит, — согласилась Люда-рыжая и тотчас взяла в руки другой альбом, отодвинув в сторонку предыдущий, видимо, чтоб побыстрей замять не слишком веселую эту тему. 
Альбом открылся на черно-белой студенческой фотографии: группа веселых парней и девчонок в защитных штормовках с лопатами и граблями в руках. В центре снимка — улыбающаяся во все тридцать два зуба физиономия Юры Свирина — как всегда, в больших «профессорских» очках в пол-лица. 
– Смотри-ка, стройотряд на первом курсе, — воскликнула Люда-рыжая. — Как будто вчера было, правда? 
–Да, а между тем уже четверть века, считай, пролетело, — невесело отозвалась Люда-маленькая. И как бы между прочим спросила: 
– Как там наш Юра? 
– Юра все такой же, как и был — большой ребенок. Жениться собрался в очередной раз. Все никак не может отыскать свою единственную… Видать, таких, как мы с тобой, больше нету. 
– Да, жалко Юру! — как-то обреченно проговорила Люда-маленькая в ответ на бодрую тираду подруги. И совсем уж тихо добавила: 
– Хотя он, конечно, тот еще придурок…
Последние слова заставили меня расщепить веки. Женщины сидели перед раскрытым на середине старым фотоальбомом. Люда-маленькая задумчиво вглядывалась в лиловую мглу за окном. Моя жена изумленно, и даже как будто с испугом, в упор смотрела на свою институтскую подругу. 
– Снег пошел, — неожиданно проговорила Люда-маленькая. — Видишь, пролетают снежинки за окном? 
– Нет, не вижу, — честно призналась Люда-рыжая. 
Тогда Люда-маленькая выключила лампу. Мгла тотчас же отпрянула от окна. Ближнее пространство за рамами неожиданно озарилось призрачным серебристым светом. Там и вправду пролетали мелкие мохнатые снежинки. 
– Теперь видишь? — спросила Люда-маленькая. 
– Да, снег! — отозвалась подруга. 
И обе завороженно уставились в окно. 
– А я как сейчас вижу Юрины глаза. Такие, знаешь, как у затравленного зверька… Помнишь, мы собирались всей группой перед Новым годом на сабантуй, кажется, на втором курсе, — у Копачёва на Печерске, в министерском доме? Ну, помнишь?!
Люда-большая кивнула утвердительно, с интересом глядя на свою подругу. Ждала, что же та скажет дальше. 
– Я ведь осталась тогда у Копачёва на ночь… И Юркин пронзительный взгляд меня не остановил от этого беспутного поступка. Вы все разошлись, а я осталась. Хотя мы с Копачёвым и не танцевали даже в тот вечер. Вот так запросто: взяла и осталась! Просто потому, что за окнами шел снег — вот как сейчас. Завораживающая картинка — медленный снег, призрачные огоньки домов внизу, а над всем этим, вдалеке, возвышается купол лаврской колокольни. Как в сказке… И мне так захотелось лечь в постель, укрыться теплым одеялом и смотреть на этот снег до бесконечности, как когда-то в детстве. Только и всего. 
Она умолкла, напряженно вглядываясь в окно. Как будто хотела что-то там разглядеть, среди этого синего таинственного сумрака. Что-то далекое и родное…
– Зря! — наконец вымолвила она после продолжительной паузы. 
– Что зря? — не поняла моя жена. 
– А все зря! — оглянулась на нее Люда-маленькая. — И у Копачёва на Печерске осталась тогда зря. И Юру мучила зря… Да и все, что было потом, тоже… В общем, все это пустое, понимаешь? Суета сует! 
Она снова отвернулась к окну и сосредоточенно уставилась в синюю заоконную темь, что накрыла своим мягким бархатным ковром все вокруг. Что она там пыталась увидеть, средь этой кромешной мглы? Кто знает! Все равно ведь ни бельмеса не было видно, как ни вглядывайся.
И пригрезилось мне в полудреме, что остались во всем подлунном мире только эти две подружки-студентки, завороженно прильнувшие к окошку… А там, за окном — едва лишь просматривались неторопливые снежинки, кружащиеся в блеклом пятне света и медленно опускающиеся вниз, на землю, да редкие призрачные огоньки ближних домов. 
Там господствовала непроглядная глухая ночь, раскинувшаяся на многие и многие километры вокруг и накрывшая собой землю со всеми ее обитателями, всеми их страстями, радостями и горем. 
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.