Юрий Горбачев
Бросая взгляд в детство, Борис Васильевич ассоциировал отца с танком – не легендарным Т-34, а маленьким, угловатым, с непропорционально большой башней, из которой торчала короткая пушечка. Эта с фотографической точностью запечатленная картина была видена им, скорее всего, на 7 Ноября, потому что при воспоминании о ней возникало ощущение уютного тепла, которое Борис Васильевич (в то время Борька) испытал, когда отец, одетый в темно-коричневый полушубок из жеребячьего меха, водрузил его на плечи. Трепетали флаги, гремел оркестр, толпились люди, и, оказавшись теперь над их головами, Борька увидел болотно-зеленого головастика с красной звездой на башне, указывая на него, закричал что-то восторженное, и отец ответил ему тоже что-то – одобрительное.
Прошлое всплывало в памяти Бориса Васильевича в виде отдельных деталей, словно бы отразившихся в осколках разбитого зеркала, перемешанных и по большей части утраченных, как в любимом им фильме Тарковского. Другим сохранившимся образом отца была оловянная столовая ложка, заткнутая за голенище кирзового красноармейского сапога. Образ этот был не так ярок, как бронетанковый, хотя и приходился на более поздний период, поскольку красноармейские сапоги должны были, по логике вещей, появиться позже жеребячьего полушубка – в 1939 году, в преддверии Финской кампании.
К несколько более позднему времени относится следующий, обобщенный, отцовский образ – в виде фотографии группы красноармейцев в пилоточках, гимнастерках с отложными воротниками и поразительно одинаковыми – худыми, сумрачными – лицами. Сделана фотография была в конце лета сорок первого по случаю завершения краткосрочных курсов младшего офицерского состава.
Сразу после разгрома немцев под Сталинградом Борька с мамой вернулись из эвакуации в Москву. К этому времени опасность того, что фрицев разобьют раньше, чем он и его закадычный друг Пашка Товбин (голубоглазый крепыш, полная противоположность щуплому, кареглазому Борьке) успеют подрасти и попасть на фронт, стала реальностью. В связи с этим на фронт решили бежать не откладывая – до холодов, и вот тут, в первых числах сентября, в Москву на завод имени Сталина (своим ходом – на трехтонке ЗИС-5) из-под только что освобожденного Харькова приехал отец.
Собственно, самого момента приезда Борька не помнил: произошло это ночью, когда он спал. Забылось и большинство других событий десяти дней, которые потрясли мир их маленькой семьи. Прошлое и на этот раз всплывало в памяти в виде отдельных деталей, словно бы отразившихся в осколках разбитого зеркала, перемешанных и по большей части утраченных. Помнился сам отец – невысокий сухопарый капитан в выцветшей гимнастерке с орденом Красной звезды и новеньким гвардейским значком; его всегда колючие щеки, одна из которых часто дергалась; падающий на лоб чуб темно-каштановых волос; громоздкая кобура с тяжелым ТТ, которую он перед сном клал, расстегнув, под подушку. Помнился будивший Борьку ночной крик и отец с пистолетом в руках – бледный, с каплями пота на лбу. Мать приносила ему воды, гладила его седеющую голову, говорила: «ты дома, дома…», и он, встряхнувшись, вставал, подходил к Борькиной кровати и прижимал его к своей колючей дергающейся щеке. Шел отцу тогда тридцать первый год.
Во дворе, прямо под их окнами, стоял ЗИС-5, неусыпно охраняемый седоусым ефрейтором, которого все звали Никанорыч. Отчетливо помнился укрепленный под крышей кабины автомат ППШ с дисковым магазином. Когда Борька с Пашей забирались в кабину, Никанорыч давал им его подержать.
По делам отец из осторожности ездил на трамвае. Как-то тетя Клава, сестра отца, попросила привезти на зиму дров – раз уж есть грузовик. Отец, поколебавшись, согласился, долго разбирал с Никанорычем маршрут, а под конец вполне серьезно сказал, показывая на ППШ:
– Если милиция или что, машину не отдавай – отстреливайся. Гранаты сам знаешь – две РГД под сидением.
– Так точно, – козырнул Никанорыч и тоже вполне серьезно добавил: – Ясное дело.
Через неделю отец уехал. Провожали его до самого Можайска, с трудом втиснувшись в кабину трехтонки. Стояло бабье лето. Листва на некоторых деревьях еще зеленела, на других уже золотилась или пошла багрянцем, со стороны нечастых деревенек покойно тянуло дымком, и если бы не обилие военных машин, застав и противотанковых ежей, ничто не напоминало бы о войне. Трехтонка, тяжело груженная автомобильными запчастями, неторопливо ковыляла по разбитому асфальту. Борька сидел на коленях у отца, держа в руках кобуру с ТТ. За прожитую им жизнь он считанное число раз ездил на автомобиле, а сейчас ехал так далеко, да на военном грузовике, да с ТТ в руках, да на коленях у отца!.. Было ему весело и счастливо. А вот мама несколько раз начинала беззвучно плакать.
В следующий раз Борька увидел отца в июле сорок пятого, когда тот приехал в Москву на неделю, теперь уже в отпуск. Был он так же сухопар, темно-каштановый чуб так же падал ему на лоб, так же колюча была его еще чаще теперь дергающаяся щека, но виски, раньше только тронутые сединой, теперь совсем осеребрились. Зато гимнастерка была новенькая, погоны майорские, а на орденских ленточках добавились «Отечественная война» и множество медалей. И кобура у него была новенькая, рыжая, с трофейным Вальтером 9-го калибра, который он ночами, как и раньше, клал под подушку. И еще он любил теперь выпить. Выпив же, делался весел, лих и, когда, приняв по дороге домой пару стопок, спускался по переулку своей особенно легкой после выпивки походочкой, сдвинув на затылок фуражку, из-под которой браво торчал его темно-каштановый чуб, вряд ли кто-нибудь мог его осудить. Да и кто вообще осудил бы подвыпившего боевого офицера в июле сорок пятого!
Борьке в подарок отец привез настоящий футбольный мяч. Что это значило, может понять только тот, кто играл в футбол пустой консервной банкой, как играли ею всю прожитую ими жизнь Борька, Пашка Товбин и вся их дворовая команда. И этот изумительно красивый мяч из черной блестящей кожи – возможно, одна из самых ярких деталей, отразившихся в памяти Бориса Васильевича.
Играть им сначала не решились. Тем более что моросил дождик. Кто-то предложил продолжить банкой, а мяч спрятать пока под штабелем досок, невесть кем и когда сложенных вдоль тротуара. Но Борька не хотел ждать, рассудительный Пашка дал согласие, дождик между тем иссяк, осколками кирпича обозначили ворота, вбросили мяч в центр асфальтового поля и…понеслось!
Условия для игры во дворе были, надо признать, не из лучших. Собственно, двора как такового не было – был тупиковый переулочек, поначалу круто сбегающий в направлении Москвы-реки, а дальше выполаживающийся и упирающийся в кирпичный забор. Вдоль одной стороны переулочка вытянулось длинное шестиэтажное здание министерства, тогда еще наркомата, вдоль другой – зеленел узкий газон, отделяющий проезжую часть от наркоматовских складов. Когда-то шестиэтажный дом был одной из крупнейших в Москве гостиниц, потом его отдали жильцам, а затем – наркомату. Оставшиеся жильцы на птичьих правах ютились в трех последних подъездах, и вот там-то и жили Борька с Пашкой. В дальнем конце тупика стояли, поблескивая лаком, наркоматовские машины, и шофера гоняли мальчишек, едва заслышав грохот консервной банки. В ближней же его части по одну сторону – вдоль тротуара – лежали доски, а по другую – вдоль газона – несколько больших дощатых ящиков с каким-то не оприходованным со времен эвакуации оборудованием. Именно здесь – между досками и ящиками – мальчишки могли играть в футбол, а девчонки болеть за них, сидя на досках, как на трибуне стадиона.
Впрочем, сказать «могли» тоже значило быть не совсем точным, ибо частенько, особенно в конце дня, когда в предзакатной прохладе грохот консервной банки сливался с истошными воплями игроков и криками болельщиц, открывалась стальная, крашенная черной краской дверь дежурки и на пороге появлялся командир наркоматовской охраны Суворов.
«Суворов» была фамилия, а вовсе не прозвище, жилистого, среднего роста человека, вроде бы и не старого, но седого, в выцветшем кителе, на котором понаторевшие мальчишки безошибочно определяли следы гвардейского значка и двух орденов – Красной звезды и Отечественной войны. Одна нога у него была деревянная, хотя видно этого не было – начальник охраны просто хромал, как хромали в то время многие мужчины в выцветшей военной форме, но на дежурстве то ли с усталости, то ли сберегая протез, он надевал другую ногу, напоминающую перевернутую деревянную бутылку с резиновым набалдашником.
Обычно мальчишки окружали Суворова, и он спрашивал, какой счет и в чью пользу, и как вообще она – жизнь, и не берет ли верх над нашими шпана с Варварки? Потом просил: «С футболом прошу повременить. Утром доиграете. – И, показывая на забранные белыми занавесями окна третьего этажа, со значением, но словно бы и в шутку, пояснял: – Шумите, наркому думать мешаете». И мальчишки, спрятав банку, шли в дальнюю часть двора прыгать с девчонками через скакалку и играть в крестики-нолики.
Но иногда вместо Суворова на пороге дежурки появлялся Фашист, и вот это уже было, естественно, прозвище, а не фамилия, рослого детины вполне призывного возраста – белобрысого волосами, бровями, ресницами, даже цветом кожи. На его пухлых щеках всегда рдел румянец, и можно было только гадать, почему такой бугай не попал на фронт.
Стуча сапогами, Фашист кидался к консервной банке, хватал ее и, грозя волосатым, белобрысым кулачищем, рычал: «А ну, мотай отсюда, сволота! Сколько предупреждать?! Поймаю – ноги повыдергаю!».
«Фашист!» – кричали девчонки, а мальчишки садились на доски и обсуждали планы мести.
На этот раз игра поначалу не клеилась. Настоящий футбольный мяч – не консервная банка: летит, едва прикоснешься, да и бить сильно не сразу решишься – как-никак жалко. Но постепенно освоились, и рослый Паша, способный ко всякому спорту, забивал под радостные крики гол за голом. Девчонки, сидя на досках, громко завидовали, звали играть в лапту, в волейбол, мальчишки отмахивались, и тут мяч со звоном ударился в стальную дверь дежурки, она как по сигналу отворилась, и на пороге появился Фашист – собственной персоной.
Стуча сапогами, он кинулся на середину зажатого между ящиками и штабелем досок футбольного поля, легко отбросил щуплого Борьку, сгреб мяч и остановился, ухмыляясь.
Мальчишки замерли.
– Отдайте! – крикнул Борька. – Это мой мяч! Мне папа привез!
– Отдай! – потребовал Пашка. – Не имеешь права!
– Не имею? А ну, поди сюда, – Фашист поманил его пальцем; перекидывая мяч с ладони на ладонь, он стоял посреди двора – дебелый, румяный, в черной, как у гестаповцев в кино, форме.
– Фашист! – вопили девчонки.
– Пожалуйста! – просил Борька. – Отдайте. Это мой мяч. Мне папа привез!
– Ах, твой! – ухмылялся Фашист. – Ты думал, я буду тебя упрашивать. Что б я тебя здесь больше не видел, еврей!
– Нацию на глаз определяешь? – хищно оскалился Пашка.
– А то я его маманю не видел, – хмыкнул Фашист. – Мало их немцы постреляли.
Неторопливо, поигрывая мячом, он подошел ко входу в дежурку, обернулся, ухмыляясь, и плотно притворил за собой дверь.
Никто не двинулся с места. Только Паша подошел к Борьке и, положив руку ему на плечо, сказал:
– Не плачь. Что-нибудь придумаем.
А Борька и не думал плакать. Еще чего?! Тем более при девчонках. Ну, две-три слезы скатились… Так разве это плач? Стоял, отвернувшись, вычерчивая носком сандалии невидимые на асфальте линии.
Железная дверь снова отворилась, выпуская Фашиста. В руках у него теперь торчала метла. Мальчишки было шарахнулись в сторону, но он не собирался нападать, просто хотел продлить ощущение своего триумфа. Пуще обычного румяный, проследовал мимо сгрудившихся мальчишек, мимо застывших на досках девчонок и стал мести мостовую, начав от дальнего ящика. Все молчали. Только резкое шварканье метлы нарушало тишину. И тут Пашка толкнул Борьку локтем:
– Твой папа!
Под горку своей особенно легкой походочкой спускался отец: чуб выбился из-под сдвинутой на затылок фуражки, рыжая кобура подскакивает на боку, до блеска начищенные сапожки сверкают на солнце... Еще издали заулыбался, замахал рукой.
– Здравия желаю, земляки! Какие успехи на нашем фронте? – И вдруг насторожился, склонил, всматриваясь, голову: – Ты что это – плачешь?.. А ну, докладывай.
Шварканье прекратилось. Краем глаза Борька заметил, как уползла за дальний ящик черная тень.
В наступившей тишине раздался голос Паши:
– Фашист мячик отнял… который вы привезли.
– Фашист?! – поразился отец. – Фриц?! Здесь?!
– Наш! – стали наперебой объяснять мальчишки. – Белобрысый. Из охраны.
– Силин, – уточнил всезнающий Пашка.
– Наш… фашист?! – никак не врубался отец.
– Белобрысый, – опять затараторили мальчишки. – Из охраны. Схватил мяч. Мы не шумели: мяч не так шумит, как банка! А где нам играть?..
– Его мяч? Что я привез?
– Ну да, – подтвердил Пашка. – Что б я тебя здесь, говорит, больше не видел, еврей.
– Это кому он так сказал? Моему сыну? – спросил отец очень так… спокойно. Щека у него начала дергаться.
– Ему, – закивали мальчишки. – А где нам играть?
– Мой сын – русский человек, – покачал головой отец. – И где он теперь – фашист?
Наступила тишина.
– Вон он, – неожиданно нарушила ее одна из девчонок. – За ящиком.
– Где?
Раздался звук упавшей на асфальт метлы.
Отец вздрогнул, широким движением руки отодвинул Борьку с Пашкой и вдруг резко, в одно касание расстегнув кобуру, выкинул на ладонь поблескивающий вороненым металлом Вальтер.
Сердце у Борьки екнуло. Девчонки на досках ахнули. Мальчишки разинули рты.
– М-м-может обойдется, – выговорил Пашка дрожащим голосом. – Т-так отдаст.
– Нет, не обойдется, – покачал головой отец. – Я фашистов бил и буду бить.
Несколько мгновений помедлив, он вдруг с неожиданной легкостью скользнул, пригнувшись, за ближний ящик. В наступившей тишине негромко, но как-то очень слышно, сказал:
– Так где ты?.. Покажись.
За дальним ящиком всплыла и исчезла макушка белобрысого.
– А-а, – выговорил отец. – Ясно. Сам выйдешь, или дальше играть будем?
А и впрямь походило на игру – в прятки. Только играли взрослые дяди, и в руках одного поблескивал всамделишный Вальтер. Девятого калибра… Не опуская его, бесшумный в своих легких сапожках отец перебежал к следующему ящику и замер, выглядывая из-за его обитого железной лентой края: глаза прищурены, лицо мертвенно бледно, на лбу капельки пота, чуб тоже взмок… Немного подождал, переместился к другому углу, перебежал к следующему ящику и стал, пригнувшись, его обходить. И точно в такт его движению из-за угла дальнего ящика медленно выдвинулся тяжелый зад Фашиста, пятящегося в противоположную сторону.
– Вон он! – крикнул один из мальчишек.
– С другой стороны! – завопил другой.
– Где? – оглянулся на них отец.
И тут Фашист, выскочив из-за ящиков, вжав голову в плечи, тяжело стуча сапогами, пронесся, прикрываясь девчонками, позади досок к входу в дежурку. Железная дверь была прикрыта, и, открывая ее, он на мгновенье замешкался, но, хотя мешкал лишь мгновенье, отец успел – Борька с Пашкой отчетливо это видели – поймать на мушку его жирный зад. Успел. В этом не было сомнения. И… не выстрелил.
Лязгнул засов.
Мимо проехал наркоматовский ЗИС, шофер с любопытством выглядывал из окна.
Отец медленно выпрямился, поправил фуражку. Стоял неподвижно с прилипшем ко лбу чубом, с Вальтером в безжизненно повисшей руке. Краска медленно возвращалась к его лицу. Щека дергалась… Встряхнулся, словно просыпаясь, словно ночью, когда мать приносила ему воды и говорила: «ты дома, дома…», подошел к двери дежурки, потянул за ручку, постучал…
Никто не откликнулся.
Постучал сильнее.
– Звонок вон справа, – подсказал Пашка.
Отец позвонил: раз, другой, подождал... Позвонил еще. Засов лязгнул, дверь открылась, и на пороге появился Суворов – в выцветшем кителе, на деревянной, похожей на перевернутую бутылку ноге. Хотел козырнуть, но не донес руку до виска – вспомнил, что без фуражки:
– Здравия желаю, майор... Чем обязаны?
– Здравия желаю. Мяч зачем у него забрали?
– У Борьки? – спросил Суворов, не обращая внимания на поблескивающий в повисшей руке пистолет. – Кто забрал?
– Белобрысый. Ты, говорит, еврей…
– Силин, – поиграл желваками Суворов, – больше некому. Тут или, как я, – он покосился на свою деревянную ногу, или – как он… Что ж, буду разбираться.
– Ты мне его покажи – я с ним сам разберусь.
– Не горячись, майор. Мяч сейчас вернем.
– Нет. Ты мне его покажи, – упрямо повторил отец…
– Тебе показать?.. – задумчиво переспросил Суворов. – Ну что ж, проходи, коль настаиваешь. Но пушку-то спрячь – не на передовой. Вальтер Р-37. Хорошая машина! Но, между прочим, не табельная. На патруль нарвешься, отберут. Да еще на губу загремишь.
– Хотел бы я посмотреть на того патруля, – мрачно усмехнулся отец.
– Ах, пехота! – покрутил седой головой Суворов. – Войне два месяца конец, а вы все там…
Домой отец вернулся почти через час. Борька ждал, стоя у окна. Смеркалось. Мяч тускло поблескивал в отцовых руках. Суворов провожал отца до дверей подъезда, и они постояли под окном, негромко разговаривая. «Ордена-то у них – подумал Борька – одинаковые!»
Когда он уже лежал в постели, отец подошел, неуверенно сел на край кровати:
– Напугал я тебя сегодня?
– Да не.
– Уж извини – я и сам напугался… Но потом. А крысу эту тыловую – ну, фашиста – не бойся: близко ни к кому теперь не подойдет!
– А ты, пап, Суворова встречал на фронте? – спросил Борька.
– Нет, – улыбнулся отец, – мы на разных были.
О чем-то задумался, гладя Борьку по черным вьющимся волосам и, наклонившись, почти шепотом, чтоб только им двоим слышно было, попросил:
– Ты уж, пожалуйста, маме про сегодняшнее не рассказывай: ну, как я… ну, когда этот тебя евреем назвал... А то ведь она знаешь у нас какая: опять меня антисемитом обзывать станет. Договорились?
– Договорились, – пообещал Борька.
– Ну, спи.
Отец кивнул, приложил палец к губам, заговорщически подмигнул и пошел, осторожно ступая, за самодельную перегородку, в их самодельную кухоньку, где мама мыла в тазу посуду, что-то негромко напевая.
http://newlit.ru/~gorbachev/4521.htm
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.