Когда Анна только приехала в город, она не знала, куда идти. Как хорошо она помнит тот день! За дверью вокзального туалета у ряда грязных раковин стояли женщины. Все они спешили на конференции, семинары, или к друзьям, к мужчинам, к которым собирались перебраться. Анна присоединилась к ним, долго отмывала лицо от ночного пота и вагонной пыли – о, как она ненавидела поезда! – затем накрасилась и несколько минут бессмысленно водила расческой по гладким волосам. В туалете пахло хлоркой и лимонным освежителем воздуха. Рядом с Анной стояла женщина, с которой они ехали в одном купе, но желания поговорить с ней больше не возникало. Странно, они проболтали почти всю ночь, сблизились, но сейчас снова были отделены – чужие, незнакомые люди, которые приехали по своим делам.
С тех пор прошло два года. Все изменилось. Анна жила теперь в большой квартире, у нее был муж, была кошка. Но сегодня, когда Анна вышла за продуктами, между рядами в супермаркете она снова увидела ту самую попутчицу. Поздороваться? Так ведь не узнает. Не у всех такая хорошая память на лица.
Анна не знала, почему не может забыть ту женщину. Высокую, с узким лицом и чуть выдающимся острым подбородком. У других людей прежде всего замечаешь прическу и глаза, а у нее – нижнюю часть лица, грубоватую, почти мужскую. Два года назад Анна рассказала ей всю свою жизнь – с детства и до двадцати пяти лет. Теперь ей казалось, что в каком-то смысле она оставила свое прошлое этому незнакомому человеку. Забрать? Так а что с ним делать? Анна в прошлом не нуждается. У нее есть будущее.
Но вот она уже мысленно говорит с попутчицей. Редкая способность – фантазия так хорошо развита, что можно придумать любой разговор, любое путешествие, и поверить в него, лучше – заставить поверить других. Анна смотрит на старую знакомую, та берет с полки горошек и сладкую кукурузу в банках. «Если бы меня спросили, кто я, я не смогла бы ответить, - говорит Анна. Ее никто не слышит – ни продавцы-консультанты, прохаживающиеся между рядами, ни покупатели с полными корзинками дешевой еды, ни собеседница, увлеченная баночками и пакетами. Но все приходит в движение, магазин постепенно отступает в тень. Перед Анной то лес, то степь, заросшая ковылями и мелкими цветочками, которыми набивают букеты для объема. Перед Анной море, серое, зимнее. Перед Анной тянутся дороги, несутся поезда, мелькают лиманы с белыми глыбами соли на берегах. – Я не смогла бы ответить ни сегодня, ни вчера, ни на прошлой неделе, ни десять лет назад. Наверное, я никогда не смогу дать ответа на этот вопрос. Конечно, я искала его. Я всегда определяла себя как-то внешним словом, которое на самом деле не имело никакого отношения ко мне. Еще в детстве я побывала и актрисой, и певицей, и дизайнером одежды. Теперь вот я называю себя художником. Но право же, отличается ли мое «быть художником» сегодня от моего «быть актрисой» лет в десять? Наверное, я не художник. Потому что если бы я действительно могла определить себя только одним словом, к тому же не мной придуманным, настолько внешним и обезличенным, я бы, наверное, застрелилась. Грустно быть настолько ограниченным в своих качествах. Если у меня когда-нибудь появятся поклонники, я попрошу их не назвать меня художником, по крайней мере, безотносительно к моим картинам. Да, я попрошу их никак меня не называть».
Анна выбирает мясо. Три куриных окорока в пищевой пленке. Рубленая говядина. Рубленая свинина. Фарш. Мясо нужно положить на самое дно, оно мерзлое, твердое, и потому легко подавит фрукты и упаковку сырков. А поезд несется, на верхних полках спят муж и жена. Одинокая незнакомая женщина предлагает Анне выпить. Достает бутылку красного вина и пластиковые стаканчики. Ночь, в коридоре горит тусклый свет, одно из окон разбито – занавески взлетают на ветру.
«Представляете, – продолжает Анна. – Я снова рисую. Целыми днями рисую. Делает ли это меня лучше? Нет, конечно. Я сейчас не работаю. Знаете, не работаю…»
Женщина насыпает в пакет мороженых креветок и несет взвешивать.
«Вчера я захожу на кухню и говорю мужу:
– Мне сегодня пришла в голову такая мысль: «Когда я прикасаюсь к холсту, я словно режу лед».
– Лед нужно не резать, а колоть, – отвечает муж. Он курит и, не отрываясь, смотрит в небо, распластанное за окном.
– Для этого нужно иметь чем его колоть.
Мы молчим. Представляете, моя незнакомка, молчим. Ему опять нечего мне сказать. Мы вообще почти не разговариваем. Молчание убивает мой брак. Отделенность пролегает между нами, как широченный пустырь. На пустыре жгут мусор и играют дети. Слава богу, у нас нет детей. Помните, я говорила, что хочу родить ребенка? Так вот, это все глупости. Мне было бы интересно, как там, во мне, может жить человек. Я бы трогала живот, смотрела бы в зеркало, как я меняюсь. Перемены же всегда приятны. Дорогая, вы же понимаете, тогда это была бы уже не совсем я. Впрочем, мне хорошо с собой. И я заявляю мужу, удивленная, что наконец произнесла это вслух:
– Хорошо, тогда по-другому. Я словно все время говорю с собой, но даже сама себя не слышу.
– Я понимаю.
– Да? – я сомневаюсь, о, как я в этом сомневаюсь! – Тогда что мне делать?
Он ничего не говорит. Он пьет пиво и курит. Вокруг меня все пьют и курят. От радости, от отчаянья, наконец, от пустоты. Это стало чем-то вроде ритуала: когда чувствуешь наибольшую пустоту – кури».
Анна берет пачку сигарет «Sobranie». Ее попутчица снимает с полки «Bond» – куда дешевле. Два года назад они выходили в тамбур, где трясло, а стены пропахли дымом. Спрыгивали с подножки на остановках. Вместе бродили по вокзалам городов, в которых никогда не бывали. Люди носили по перрону пакеты с помидорами и дыни, предлагали купить мороженное и пиво, пирожки с картошкой и вареники, набитые в стеклянные банки. Женщины отказывались, говорили, закуривали. Через двадцать минут поезд шел дальше. Они тоже ехали, но что-то, принадлежавшее им, оставалось на этих ночных перронах. Даром потерянное. Уж лучше бы выменять на сладкую дыню!
«Дорогая моя незнакомка, я здесь умираю. Нет, я ничем не больна. Физически мне не плохо. Материально мне не плохо. Но я умираю. Я медленно истончаюсь, постепенно стираюсь, хирею и слабею. Я ничего не могу делать. Только рисовать. Я не могу работать. Я ненавижу всякую работу. Кажется, я больше не вынесу ни одного начальника, ни одного поручения, ни одного подчинения. Но это не от свободы, моя мама говорит, что это от лени. Конечно, очень просто объяснить любую мою проблему ленью. Ты не работаешь – значит, тебе лень работать. Ты не любишь – значит, лень любить. Тебе плохо – значит, ты сама стала ленью. Да, давай, девочка, труд спасет тебя! Даже тот труд, что тебе не нравится!
Полдня я провожу на кровати. Еще полдня за компьютером. Иногда я бегаю по парку, хожу в магазин, курю у окна. Куда реже я готовлю или убираю. Бывает, что я даже вижусь с другими людьми. Прихожу на выставку. Все чаще сижу у стены. Других не слушаю, сама не говорю. Я давно уже не стесняюсь – мне просто неинтересно. Вот и все. Часто мне хочется встать и сказать: «Это плохие картины! Зачем вы мне их показываете?» Но вряд ли я решусь на это. (Вот теперь точно решусь, теперь я точно понимаю, что это нужно). Да, я встану и скажу: «Зачем вы делаете такую глупость? Неужели это все, что вы хотите сказать? Неужели ничего больше нет? Вы не видели ни жизни, ни смерти, ни любви, ни дружбы – ничего!» Поверьте, я никого не хочу обидеть. Но сказать это нужно. А потом просто уйти. И это будет мой единственный честный поступок за последние годы. Зачем я вообще хожу на мероприятия, где никому не интересна честность? Зачем я вообще так живу? И зачем я чуть ли не в слезах прошу: «Скажите, что вы НА САМОМ ДЕЛЕ думаете об этой работе?» – «Ну, кажется, портрет написан неплохо». Черт тебя дери! Я не хочу «кажется», не хочу «написан» и не хочу «неплохо»! Я хочу нормальный честный ответ! Скажи, тебе это нравится? Купил бы? Повесил над кроватью? Получаешь ли ты удовольствие, когда смотришь на него? Хоть что-то получаешь? Но отвечать на эти вопросы никто не хочет. Они слишком касаются их самих. Кто-нибудь другой может приложить такое и к их творчеству, а это никому тут не нужно. Никому.
Хорошо, хорошо. Я перестаю, я начинаю. Я даже помолчу немного. В конце концов, это кому-то нужно. Я имею в виду молчание. Паузы. Перерывы. Так вот – смерть. Здравствуй, товарищ Смерть! (Она является в черном балахоне, с косой – как в мультиках). Скажи, будут ли меня помнить? Нет, нет, не говори, это совсем не тот вопрос, он продиктован моим тщеславием. Скажи, Смерть, чего я стою? И это тоже не тот вопрос. Все вопросы так быстро теряют ценность. (Я не решаюсь спросить, кто я: что же я за человек, если за целую жизнь не нашла ответа).
Я поняла, почему люди так легко умирают, почему так сложно сопротивляться смерти. Я поняла это, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать. Это смешно, но мне кажется, что смерть прикоснулась ко мне, пришла поздороваться и напомнить: «Дорогуша, однажды мы встретимся, так что приготовь свой вопрос». В тот день я пошла к своей учительнице по английскому. Она не особенно мне нравилась, наверное, потому что была беременна, а беременных я никогда не любила. Она жила далеко, но я ходила пешком. Я шла через парк, потом вдоль речки, мимо цветущих деревьев. Было очень красиво – весна. Я тогда постоянно писала пейзажи и остановилась, чтобы сделать кое-какие наброски. Я и сейчас могу их найти, но мне не хочется этого делать. Я хочу именно вспомнить, потому что в моем случае наброски – внешнее, воспоминание – внутреннее, а именно к внутреннему я хочу обратиться. Деревья склонялись к реке, по воде плыли опавшие лепестки – вся темно-зеленая река в белых пятнах! На клубах цвели нарциссы и тюльпаны. Люди сажали деревья. Пахло чем-то весенним и сладким. Было очень хорошо. Я даже на несколько минут присела на бревно на берегу, чтобы подышать воздухом, подумать – так мне было классно. Наконец, я зашла к своей учительнице. У нее была маленькая квартира-студия со столом, за которым и занимались и готовили. Под потолком, как в баре, висели зеленые бокалы на специальных сверкающих проволочках. Учительница выпячивала живот, сидела, немного расставив ноги. Я готовилась к какой-то важной фигне и, кажется, репетировала на английском. За окном были видны девятиэтажные дома, белые и желтые. И тут мне стало очень жарко, закружилась голова. Я смотрела на какой-то балкон, где стояли девушка и парень. Они курили и то ли ругались, то ли просто эмоционально говорили. Я смотрела на них, и мне казалось, что все вокруг – какое-то жаркое сафари, казалось, что солнце жарит, что дома раскаленные настолько, что на них можно плавить шоколад, что даже само небо горячее, что от него идет пар и поднимается к центру Вселенной.
– Мне плохо, - сказала я. – Можно я выйду.
Преподавательница странно на меня посмотрела.
– Иди. Только куда? – спросила она.
– На улицу. Я только подышу воздухом.
– Иди, – повторила она и закрыла книгу.
У двери я обернулась, она сидела, понурая, уставшая и тоже смотрела за окно. Я медленно сползла по лестнице. На улице я купила воды и присела на бордюр. Я чувствовала невообразимую слабость, никогда – даже во время серьезных болезней – я такого не ощущала. Я смотрела на солнце, на свои руки, потом на небо. И так до бесконечности. Потом мне позвонила мама.
– Тетя Дина умерла.
И мне сразу стало легче.
– В смысле? – спросила я. Она была папиной тетей, жила в нашем подъезде, ей было уже под девяносто, но она казалась чем-то вечным, прикованным к этому миру настолько, что ее смерть было сложно представить.
– В смысле умерла. Только что. Стало плохо с сердцем, она вызвала скорую, но пока они ехали, умерла.
И мне стало хорошо. Жара спала. Дома быстро охладились. Даже небо перестало испускать пар. Я поднялась и вернулась к занятиям.
Когда дома я рассказала о том, что почувствовала, мама ответила: бред.
– Уж не думаешь ли ты, что это она прилетела попрощаться? – язвила мама. – Тетя Дина никогда тебя не любила.
Нет, это не могла быть она. Потому что это была Смерть. Я знаю, что это звучит смешно, но я до сих пор думаю, что это была Смерть.
Знаете, тот случай что-то изменил. Когда в тот же вечер моя подруга стала говорить мне всякие полубредовые вещи в духе «Я никогда не буду заниматься сексом без любви, никогда не буду изменять» и так далее, я захотела плюнуть ей в лицо.
– Ты вырастешь, и не пройдет и нескольких лет, как ты все это сделаешь, и даже больше, – сказала ей я и ощутила к своей подруге, красивой, светловолосой и в то время действительно близкой, сильнейшее отвращение. Мне хотелось бить ее, кричать, обзывать: дура! Дура!
Кстати, не прошло и нескольких лет, как она действительно все это сделала, и даже больше. Все ее юношеские фантазии... Она же сама им не верила! Ни минуты! Мне смешно было ее слушать. Надеюсь, когда моя (теперь уже бывшая) подруга ложится под кого-то, не только не любя, но даже не испытывая особого желания, она вспоминает наш разговор. Сама же я не уверена, что он вообще состоялся, что он не является моим вымыслом. Может, эта подруга – я? Потому что откуда в моем окружении могли взяться такие идеалисты? Я всегда была самой рьяной идеалисткой. Я больше всех верила в светлое будущее, в то, что жизнь имеет смысл, который действительно можно найти, если много думать и хорошо работать. Я, как никто другой, верила в человека и человечество».
Попутчица стоит на кассе. Анна подходит к ней, выкладывает свои продукты рядом. Можно ли узнать человека, посмотрев на то, что он покупает? Кофе – рано встает? Горошек и кукуруза – любит овощи, готовит дома? Совсем чуть-чуть конфет – живет одна, детей нет (детям берут больше)? Глупости, глупости, глупости, думает Анна. Мир вокруг нее вращается, она выходит вслед за женщиной. Попутчица надевает плащ, поправляет прическу. Уже немолода, некрасива. Два года назад в ней еще было что-то, за что ее можно было бы полюбить. Какой-то свет, искра. Сейчас она, кажется, угасла.
«Да, я верила в светлое будущее, - мысленно спросит Анна. – Признаю. Судите! Когда меня кто-то обижал, когда одноклассники окружали меня и с криками «Заучка!» хватали за руки и края одежды, я верила в светлое будущее. Когда родители кричали, что я дура, что я бездарна, я верила в светлое будущее. Когда на улице мне хамили, когда продавщица швыряла товар на прилавок и зло смотрела на меня, когда партия, за которую я голосовала, проиграла выборы, когда мои одногруппники окончательно меня разочаровали, когда моя первая любовь закончилась, когда друзья предавали меня, когда на мои картины никто не хотел взглянуть дважды, когда я боялась лишиться девственности, когда я узнала, что мой парень мне изменяет, когда на работе мне не дали повышения – моего повышения! – когда в метро меня толкали и на меня же кричали, когда заканчивались деньги, и когда они начинались, когда я падала и разбивала колени до крови, когда я прикусывала язык, и на нем оставалось болезненное уплотнение, когда я обжигалась кипятком, когда рвала на клочки бумагу и удаляла переписки, когда боль становилась невыносимой… Да! Я верила в светлое будущее! Я медленно опускалась на стул, сдерживала слезы и говорила себе: «Ну что ты, Анечка? Чего же ты плачешь? Наступит день, когда все будет хорошо, когда тебя будут любить, когда никто тебя не обидит, когда люди будут покупать твои картины, когда ты сможешь с полным правом сказать, что всего добилась сама…» Так я успокаивалась. Так я успокаивалась долгие годы. Иногда я думаю, что меня спасли две вещи – живопись и вера в светлое будущее. Иначе я бы просто покончила с собой. Я не думаю, что мне хуже, чем другим. Конечно, это не так. Я живу лучше других. Но иногда я думаю, что мне гораздо больнее. Может быть, все по-разному чувствуют боль? Ведь возможно, что я, ничего ужасного и не видевшая, испытывала больше страданий, чем другие? Не знаю, не знаю. Сейчас даже не хочется об этом думать. Я эгоистична».
Улица залита светом. Машины заполнили пространство возле магазина. Высокие дома окружают небольшой пятачок, к которому идет попутчица, а за ней и Анна. Шумно, все вокруг кричат, спешат куда-то. Анна чувствует себя потерянной. Зачем ей прошлое? Будущего нет, настоящее слишком размыто. Мир останавливается. Никакого движения. Жизнь видна в истинном свете. Анна – двадцатисемилетняя женщина, живет с мужем и кошкой. Не работает, рисует, картины никто не покупает. Содержанка? Если не работает, то, конечно, да. Много курит. Пьет. Нет друзей, много пустых знакомых.
«Интересно, что это за «светлое будущее»? – говорит она уже себе самой. – Что эта за мир воплощенного счастья и благополучия? Сейчас я, наконец, отвечу: я думаю, это смерть. И мне совершенно не зачем ждать ее или искать. Придет время, и я задам ей свой вопрос. Я обменяю жизнь на один единственный ответ, поэтому мне нужно выбрать настоящий вопрос, который вместил бы в себя все. Тогда, может, она оставит меня в покое, потому что не будет знать ответа…»
Анна идет через дворы. Скамейки, палисадники, клумбы в окурках, детские площадки, пустота. А вот и беседка. Люди толпятся, стоят, соприкасаясь плечами. Посредине – гроб. Анна подходит так близко, как позволяют приличия. Гроб украшен гирляндами и гвоздиками. Словно похороны – праздник. Человек укутан в бархат, на лбу – иконка. А лицо знакомое. Лицо попутчицы – широкоскулое, с открытыми зелеными глазами. Белое, словно в цинковых белилах. Под ними, Анна знает, морщинки, легкая краснота кожи.
Анна уходит прочь. В одном из домов зеркальные стекла. Там, наверное, офис туристического агентства или салон красоты. В отражении Анна видит себя. Не узнает, но вспоминает. «Когда ты смотришь на ее лицо, замечаешь прежде всего нижнюю часть, грубую и почти мужскую. Подбородок острый, чуть выдается вперед». Прошлое Анны осталось на перроне, утоплено в бутылке красного вина, дымом вьется в тамбуре. Прошлое в вокзальных туалетах. В супермаркетах. В людях. В гробах. В лицах и голосах. В том, что знаешь. В том, чего никогда, никогда не поймешь. Настоящее – только отражение, блики, прыгающие по стеклам, узелки пространства-времени. Анна села на скамейку, подумала о картинах, работе, муже и кошке и сказала себе: «Самое время, черт подери, для перемен. Слышишь, незнакомка, самое время для бунта».
Литера Днепр №1, 2013.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.