«Я отнюдь не нейтрален и не равнодушен, но стремлюсь занять ту синтетическую точку зрения, с которой борьба всех, в настоящую минуту противопоставленных сил, представляется истинным единством России и русского духа».
М. Волошин.
История жизни Максимилиана Волошина с блеском показывает, как говорливый, услужливый и тучный бородатый сладкоежка в жесточайших обстоятельствах, в которых ломались самые идейные и гордые, обнаруживает поразительную способность не только выживать, но и воодушевлять других. И все это — благодаря умению вносить высокий смысл в нарастающую кровавую бессмыслицу.
Бунин упрекал Волошина в кощунственной литературности, «великолепности» изображаемых им революционных ужасов. Но — Бунин, не замечавший в революции ничего, кроме зверства и скотства, почти наверняка погиб бы, оставшись в России, а Волошин, видевший в озверевших массах прежде всего наивность, а в большевиках — продолжение вечных российских грез, не только выжил сам, но и помог спастись многим достойным людям.
В страшном голодном Крыму 22-го года Волошин констатировал, что «без работы (над поэмой. — А.М.) выносить то, что окружает, совершенно нестерпимо». «Эпохи ужасов и зверств, — по обыкновению заостряя до парадокса, рассуждал Волошин о русско-японской войне, — всегда следуют за эпохами упадка фантазии и бессилия мечты».
Волошинская тяга к парадоксам раздражала даже любивших его людей. «Все он играет теориями, увлекается бездушными французами и — словами, словами, словами… Честный безукоризненно в жизни, он в мысли — шарлатан», — с горечью писала о нем возвышенная Маргарита Сабашникова после распада их брака. А много помогавший ему уже при большевиках и чрезвычайно высоко ценивший его Вересаев вспоминал эту его манеру с откровенной досадой: «Чем ярче была нелепость, тем усиленнее он ее поддерживал». Так, например, на обсуждении театрального репертуара с «передовыми рабочими» Волошин, с легкой улыбкой самодовольства ссылаясь на прекрасную бесполезность искусства по Оскару Уайльду, доказывал, что искусство, призывающее к борьбе, развивает в людях пассивность, равно как искусство порнографическое — целомудрие.
Хотя сам Волошин считал, что презирает лишь «догматику», многим серьезным людям казалось, что он презирает самое понятие истины, «принципов». Но вот накатили ужасающие испытания — и этот «мотылек» выказал поразительную верность каким-то своим синтетическим принципам: «Я отнюдь не нейтрален и не равнодушен, но стремлюсь занять ту синтетическую точку зрения, с которой борьба всех, в настоящую минуту противопоставленных сил, представляется истинным единством России и русского духа».
Переводя злободневность в высокие, «вечные» образы (Каин, Голгофа, Апокалипсис), Волошин создавал такие стихотворения и поэмы, которые на ура перепечатывались политическими газетами и расходились в списках в количестве совершенно невозможном для произведений «чистого искусства». Голодным, запуганным, униженным людям оказалось необходимым высокое истолкование их страданий, включенность их в ту грандиозную драму, в которую мировая культура сумела превратить историю человечества — не позволяя видеть в ней вечную грызню из-за лишнего куска, на чем настаивают прагматики всех политических лагерей.
Может статься, наибольшую мощь преображения низкого в высокое Волошин выказал не в годы крови, голода и огня, коим изначально присуща грандиозность, а в годы мира под властью наливающихся силой Шариковых и Швондеров. То простые чабаны шантажировали «барина», угрожая пролетарским судом за то, что его добродушная, как теленок, псина разом загрызла целых двенадцать овечек — и классовый суд оштрафовал нищего поэта на девяносто рублей (стоимость примерно семи овец). То Швондер за Швондером пытались реквизировать его дом — бесплатный санаторий для деятелей культуры, — то снимали Волошина с хлебного пайка, хотя, благодаря влиятельным поклонникам, он был приравнен к «индустриальным рабочим»… Чуть ли не впервые в жизни всеприемлющий «Макс» изведал, что такое унижение: «Очень часто приходится в себе ощущать психологию угнетенных классов, чувство бунта и протеста, основанное на обиде», — записывает он в дневник.
И все же, когда в гениальном «Доме поэта» Волошин подводит поэтический итог, туда не проникает ни одна из бесчисленных коммунальных склок — в стихах царит величие и уединение: «Я сам избрал пустынный сей затвор Землею добровольного изгнанья, Чтоб в годы лжи, падений и разрух В уединеньи выплавить свой дух И выстрадать великое познанье». Впрочем, с уединеньем каким-то образом соседствует и многолюдье, но и оно обретает величавость: «Всей грудью к морю прямо на восток Обращена, как церковь, мастерская, И снова человеческий поток Сквозь дверь ее течет, не иссякая».
Он и доныне не иссякает.
Дом Волошина и сегодня живет в нашем коллективном воображении именно тем домом, каким его изобразил поэт: в исторической памяти сохраняется только поэтическое. И если когда-нибудь человечество утратит дар опьяняться выдумками, если практичные люди каким-то чудом когда-нибудь и впрямь сумеют учредить на земле свой скромный рай — с комфортом, но без поэзии, — мир вполне может погибнуть не от атомной бомбы, а от скуки.
Писано для школьников, но вроде бы можно читать и взрослым.
Александр Мелихов
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.