Игорь СУХИХ
Взяв псевдонимы, они поменялись местами. На обложках книг Ильф опережает Петрова, хотя исконный Евгений Петрович Катаев по алфавиту идёт раньше Ильи Арнольдовича Файнзильберга. Но в словарях и энциклопедиях они обычно неразделимы и идут на букву «И».
В истории русской литературы, пожалуй, есть только три счастливых случая, когда двое (или больше) людей превращались в одного писателя: Козьма Прутков (А.К. Толстой и братья Жемчужниковы), Ильф и Петров (далее – Ильфпетров; не случайно они придумали псевдоним Толстоевский), братья Стругацкие (АБС – обычно называют их поклонники). Это химически нерасчленимый Автор – и текстов, и созданного им мира. Но в дни юбилеев о них всё-таки приходится говорить врозь.
«Очень трудно писать вдвоём. Надо думать, Гонкурам было легче. Всё-таки они были братья. А мы даже не родственники. И даже не однолетки. И даже различных национальностей: в то время как один русский (загадочная славянская душа), другой – еврей (загадочная еврейская душа)».
По мере того как появлялись архивные публикации, Ильфпетров превращался в отдельного человека – сложного, в чём-то даже таинственного.
Он не любил быть на виду. «Ильф никогда не проявлял «выступательских» наклонностей» (Л. Славин). В публичных выступлениях всегда солировал Катаев.
Письма будущей жене, а также эпистолярии жене и дочке из Америки не ироничны, а трогательны и сентиментальны.
Оказывается, он любил разные странные книги («Интересующимся он охотно показывал занимавшие его книги; очень часто содержание их могло показаться неожиданным и интерес к ним – необъяснимым. Справочники, мемуары министров, старые иллюстрированные журналы времён Англо-бурской войны или Севастопольской кампании…»), с трудом усаживался за литературную работу, но зато безмерно полюбил фотографирование.
«Было у меня на книжке восемьсот рублей, и был чудный соавтор. Я одолжил ему мои восемьсот рублей на покупку фотоаппарата. И что же? Нет у меня больше ни денег, ни соавтора... Он только и делает, что снимает, проявляет и печатает. Печатает, проявляет и снимает...» – жаловался Петров.
Уже в нашем веке его фотографиями проиллюстрировали «Одноэтажную Америку» и устроили большую выставку «Илья Ильф – одесский москвич! Писатель с фотоаппаратом».
Он умирал и умер от чеховской болезни – чахотки, которая теперь называлась туберкулёзом. «За несколько дней до смерти, сидя в ресторане, он взял в руки бокал и грустно сострил: – Шампанское марки «Ich sterbe»1...» (В. Ардов).
(«Шампанского марки «Ихь штэрбе» / Ещё остаётся глоток», – отзовётся в песне А. Галича.)
Открытием уже для современников стали его «Записные книжки», воспринятые как особый жанр и представившие не энтузиаста, а трезвого наблюдателя, в заметках, шутках, афоризмах которого проступало суровое время и метафизическое отчаяние (полная их публикация была подготовлена А.И. Ильф только в 2000 году).
«Композиторы уже ничего не делали, только писали друг на друга доносы на нотной бумаге».
«Умирать всё равно будем под музыку Дунаевского и слова Лебедева-Кумача. Не смешно…»
«Я сижу в голом кафе «Интуриста» на ялтинской набережной. Лето кончилось. Ни черта больше не будет. Шторм. Вой бесконечный, как в печной трубе. Я хотел бы, чтоб жизнь моя была спокойней, но, кажется, уже не выйдет. Лето кончилось, о чём разговаривать».
И рядом, той же осенью последнего, тридцать шестого, года: «Кто измерит глубину моего отчаяния?»
Такие записи заставляют под непривычным углом взглянуть на главную книгу/книги соавторов. Тайну их уже почти столетнего обаяния, пожалуй, надо искать не только в очевидных сатире/юморе, а, скорее, в глубине: восхитительно-восхищённых – не хуже, чем у Олеши и Набокова, – пейзажах, совсем чеховских деталях, попутных наблюдениях и обобщениях.
«Июньское утро ещё только начинало формироваться. Акации подрагивали, роняя на плоские камни холодную оловянную росу. Уличные птички отщёлкивали какую-то весёлую дребедень. В конце улицы, внизу, за крышами домов, пылало литое, тяжёлое море. Молодые собаки, печально оглядываясь и стуча когтями, взбирались на мусорные ящики. Час дворников уже прошёл, час молочниц ещё не начинался».
«В лужице сидит месяц, громко молятся сверчки, и позванивает пустое ведро, подвязанное к мужицкой телеге».
За привычным смехом в книгах Ильфпетрова вдруг открываются лирика и драма. И мне почему-то кажется (записные книжки это подтверждают), что отвечал за них Ильф.
«Ипполит Матвеевич шёл, с интересом посматривая на встречных и поперечных прохожих. <…> В прежнее время, проезжая по городу в экипаже, он обязательно встречал знакомых или же известных ему с лица людей. Сейчас он прошёл уже четыре квартала по улице Ленских Событий, но знакомые не встречались. Они исчезли, а может быть, постарели так, что их нельзя было узнать, а может быть, сделались неузнаваемыми, потому что носили другую одежду, другие шляпы. Может быть, они переменили походку. Во всяком случае, их не было» («Двенадцать стульев»).
Смеются/издеваются здесь соавторы над предводителем дворянства/регистратором загса? Бросьте! Внутренняя речь «отца русской демократии» – размышление об уходящей жизни, печаль которого только оттеняется контрастными сценами с неудачной покраской шевелюры или заседанием «Союза меча и орала».
Кульминация второго романа – получение вожделенного миллиона.
«Остап вдруг опечалился. Его поразила обыденность обстановки, ему показалось странным, что мир не переменился сию же секунду и что ничего, решительно ничего не произошло вокруг. <…> Стало ему немного скучно, как Роальду Амундсену, когда он, проносясь в дирижабле «Норге» над Северным полюсом, к которому пробирался всю жизнь, без воодушевления сказал своим спутникам: «Вот мы и прилетели». Внизу был битый лёд, трещины, холод, пустота. Тайна раскрыта, цель достигнута, делать больше нечего, и надо менять профессию».
И дальше жизнь Командора катится под откос. Он всё больше напоминает лишнего человека, русского Гамлета. «– Да, – отвечал Остап, – я типичный Евгений Онегин, он же рыцарь, лишённый наследства советской властью. <…> – Мне тридцать три года, – поспешно сказал Остап, – возраст Иисуса Христа. А что я сделал до сих пор? Учения я не создал, учеников разбазарил, мёртвого Паниковского не воскресил, и только вы…»
Но она, Зося, оказывается, уже другому отдалась.
Финал «Золотого телёнка» – катастрофа на берегу реки и возвращение, в страну или дом, – кажется ироническим отражением/подражанием ещё не написанному «Тихому Дону».
«У крутояра лёд отошёл от берега. Прозрачно-зелёная вода плескалась и обламывала иглистый ледок окраинцев. Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели.
Ниже хутора он перешёл Дон по синему, изъеденному ростепелью мартовскому льду, крупно зашагал к дому».
«Он запрыгал по раздвигающимся льдинам, изо всех сил торопясь в страну, с которой так высокомерно прощался час тому назад. Туман поднимался важно и медлительно, открывая голую плавню.
Через десять минут на советский берег вышел странный человек без шапки и в одном сапоге».
Издательская судьба романов Ильфпетрова тоже парадоксальна.
Сегодня существует три их версии, сопровождённые соответствующей интерпретацией. Однако неясно, какую из них следует считать канонической.
Редакция, восходящая к последнему прижизненному изданию, была всё-таки цензурована и понималась как советская сатира. Она часто публикуется и сегодня.
Уже в послесоветскую эпоху М. Одесский и Д. Фельдман (тоже соавторы) издали по сохранившейся машинописи «первый полный вариант романа», выделив курсивом восстановленные/изменённые фрагменты, и представили романы как эпизоды политической борьбы в советских верхах. Различие с прежним текстом (при беглом взгляде) сводится к деталям, мелочам, причём многие поправки имеют не цензурный, а творческий характер.
Свою версию предложила (в издательстве «Текст») и неутомимая А.И. Ильф, не очень отчётливо объяснив её отличие от других.
Единственное достаточно полное пятитомное собрание сочинений Ильфпетрова вообще выходило ещё в 1961 году. Так что исследователям творчества соавторов предстоит огромная работа.
Правда, в чём-то они опередили коллег. Блистательный комментарий Ю.К. Щеглова «Романы Ильфа и Петрова. Спутник читателя», выдержавший уже три издания, пожалуй, превосходит все другие опыты в этом жанре. Ничего сопоставимого о Булгакове, Платонове или Шолохове мы не имеем.
Странным, извилистым путём романы «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» всё-таки вошли в прозаический канон ХХ века. И вот исполнилось 125 лет И.А. Файнзильбергу/Илье Ильфу.
«Загадочной еврейской душе».
Русскому/советскому классику.
Игорь Сухих,
доктор филологических наук, СПбГУ
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.