Призрак совести, или Фантомные боли настоящего

Равиль Бухараев (1951-2012)

 Призрак совести, или Фантомные боли настоящего


И постигнут его многие бедствия и скорби, и скажет он в тот день: "не потому ли постигли меня сии бедствия, что нет (Господа) Бога моего среди меня?”
Второзаконие, 31—16


Очень я сокрушался в минувшие два десятилетия о том, что за всю советскую эпоху не успел побывать в Ашхабаде и не видел воочию, как цветет красными тюльпанами и зеленеет травой весенняя пустыня... Особенно досадно было, что тогда проводниками моими в пески и оазисы Каракумов вызывались быть замечательные, еще молодые тогда туркменские детские поэты, и сокровенную красоту великой пустыни я увидел бы их глазами, полными в те годы ранней созидательной мудрости, а не поздних многопечальных прозрений.

Однако настало нареченное время — и путь возвратных странствий лег и повел меня как раз по тем местам, куда оказалось суждено попасть именно в непостижные Нулевые: в осенний Крым, зимний Киев, весенний Ашхабад и летнюю Астану. Каждая из этих ностальгических поездок была по-своему поучительна, но сегодня речь о том, что каждая из них добавила мне (словно еще мало было) сердечной и умственной кручины, в чем и исповедуюсь ныне перед всем белым светом.

Перед кем уже притворяться-то и чего бы ради?

Не мне же одному до горечи обидно, что многое не успелось и уже не успеется никогда — как наш условленный по телефону разговор с Чингизом Айтматовым в канун его, так и не состоявшегося, восьмидесятилетнего юбилея. Он ушел
внезапно — и заслуженно превратился в легенду, в сказочного героя мифической эпохи, о созидательной творческой культуре которой уже так трудно услышать хоть слово правды, а значит, и осознать, что же это было и было ли это когда?

Имя Чингиза Айтматова и сегодня еще звучит синонимом утраченной "дружбы народов” минувших лет. Все меньше остается людей, которые могут засвидетельствовать, что культурные лозунги той пропащей эпохи имели-таки, помимо бюрократического, и человеческое содержание. Если и не бывает дружбы народов, то созидательная дружба разноязыких людей, а с ними и целых культур, безусловно, бывает: даже двадцать лет вынужденной разлуки не заставили нас, реальных персонажей этой дружбы, предать — в том числе и забвению — содержание и ауру наших прежних бесед. И после двадцати духовно-голодных лет оказалось, что можно эти беседы возобновить с нечаянно оборванного слова. Tак естественно продолжились наши разговоры с туркменскими поэтами Агагельды Алланазаровым и Атабаем Атамурадовым в Ашхабаде, с латвийскими Янисом Рокпелнисом и Улдисом Берзиньшем в Лондоне и Стамбуле, — и вспоминаю сейчас только тех, кто отчужден от былых друзей визовым режимом.

Увы, встречи эти были редкими и краткими, поскольку случались во время нескончаемых наших странствий в поисках утраченных иллюзий. Впрочем, и в силу долга, — ибо, как ни сильна любовь к родному пепелищу и отеческим гробам,

Но чужие священные камни,
 Кроме нас, не оплачет никто.


Юрий Кузнецов.

Эта статья — моя собственная исповедь и не в ней раскрывать предметы моих разговоров с друзьями. Но одно стало ясно — нас не только продолжает объединять общее мечтательное прошлое и общие, оболганные новым временем идеалы, но и посещают общие фантомные боли от исчезновения чего-то, оторванного от нас с мясом и кровью. Чур нас! — не о Советской власти тут речь, а о чем-то гораздо более глубинном, что воистину стоит откровенного разговора на кратком пересечении человеческих жизней.

Однако можно ли — не разумом, но болящей душой — постичь былое, фантомные боли которого осознанно и неосознанно тревожат нас, еще живых уроженцев СССР? Не обо всех людях, конечно, речь и не о всеобщем, сродни первомайской демонстрации, политическом покаянии, но сдается, что без подобного нутряного осознания нашей призрачной утраты ничего воистину нового, а паче и великого, создать в постсоветской культуре попросту не удастся — нельзя. Все, что появляется сейчас, либо устремлено в прошлое, в мифологизацию минувшего, либо в будущее, в чернуху социально-заказной фантастики: никто сегодня не силах художественно отразить настоящее, поскольку — больно. И не о бесконечных криминальных сочинениях речь: настоящая-то литература создается не для праздных обывателей, а для тех людей, которые хотят что-то посильно понять, а поняв, и сделать самостоятельно.

К истинно великой литературе (а зачем другая, если она не преддверие к великой?) всегда обращались ради того, чтобы понять что-то главное и узнать самих себя и свое место в этом главном. Именно в этом качестве она была на Руси не только литературой, но и историей, и философией, и педагогикой, и нравственным наставничеством — всем тем, что в советскую эпоху называлось внецерковной духовностью.

Этим главным, что и создало русскую светскую литературную традицию и что на интуитивном уровне до сих пор угадывается любым невеждой, в котором еще не до конца убито детство, являются идея бескорыстной жертвенности и стремление в любом человеке найти и увидеть Человека с большой буквы.

Сегодняшняя российская литература, при всем ее разноязычии, никак не может смириться с нечаянной утратой этой главной гуманистической идеи, а с нею и утратой своего raison’d’etre, сиречь — смысла существования.

В самом деле, не может же чем-то главным служить идея улучшения материального положения? А ведь это — едва ли не единственная членораздельная общественная идея сегодняшней России.

Не то, чтобы никто ничего не писал. В Татарстане, далеко не бедном писательскими талантами, совсем недавно вышли целых две толстых антологии — современной прозы и поэзии1 в русских переводах. Сам факт выхода двух солидных переводных антологий, безусловно, отраден в нынешнем климате общего равнодушия к иноязычным литературам, и за это большое спасибо и составителям, и переводчикам, да и без внимания властей Татарстана такие книги вряд ли увидели бы свет.

Как положено в антологиях, уровень представленных образцов татарской прозы и поэзии очень разный, хотя в целом весьма добротный. Жаль одного — эти книги ничем новым не удивляют читателя, во всяком случае, знакомого с уровнем литературных достижений татарских писателей и поэтов в минувшую эпоху. Стихотворная антология во многом составлена из стихов, написанных давным-давно, и — см.
выше — характерно то, что ни проза, ни поэзия, которые в названиях антологий названы современными, никак не отражают текущей современности. Практически все они устремлены опять же в воображаемое историческое прошлое или в воспоминания детства и юности, которые всегда выручат.

Получается, что не только русская, но и иноязычная российская проза сегодняшнего дня не только не выражает, но в художественном смысле и не хочет постигать настоящего. Не различает она того, ради чего стоило бы заморачиваться писать об этом ненастоящем настоящем и чем таким в этом ненастоящем можно восхищаться или, прости Господи, даже и гордиться.

Оговоримся — попытки высказаться есть и в названных антологиях, но они, попытки эти, не дерзновенны и решают проблему в лучшем случае от противного — откровениями типа "все, что считалось хорошо, было, оказывается, плохо”. И наоборот. В худшем же случае (к счастью, таких случаев единицы) опусы продиктованы надменно-ехидничающей злобой, болезненным самомнением и, увы, наивным, не знающим никаких иностранных языков невежеством относительно реального, в том числе и заграничного, мира и дел его.

Но и за это все не можется никого винить. Ведь сказано: захочет Господь наказать, так прежде отнимет разум. Хотим мы или не хотим, но мы все еще переживаем последствия перелома девяностых — того всеобщего страшного удара по психике, откуда, как кажется, и проистекают непонимание и боязнь настоящего, а также все нарастающее неумение отличить черное от белого и хорошее от дурного.

Какая самостоятельность мышления возможна при психическом состоянии общества, когда остаться наедине с собой и самостоятельно задуматься над настоящим просто больно и страшно?

Вновь вспоминая Чингиза Айтматова, вспоминаю и подлинную драму его двадцатилетней жизни заграницей. С одной стороны, он был оторван от народных и индивидуально-людских трагедий на руинах СССР, а с другой — не имел возможности вполне осознать альтернативу, поскольку не владел иностранными языками и годами жил в Брюсселе, полагаясь лишь на переводчиков, их честность, знание языка и познание реальной, нетуристической действительности. Сами правила поведения посольских работников, редкие выходы в окружающую реальность вряд ли могли дать Чингизу Торекуловичу доскональное представление о европейской жизни, какова она есть на самом деле, а не как выглядит в льстивых переводах. Быть может, и поэтому в последние годы своей жизни он звонил мне, тогда еще не только писателю, но и журналисту Би-би-си, со многими вопросами, которые накопились у него за десятилетия такой вынужденной изоляции.

Как же мог бы и он осознать и постичь окружающее, если даже в языковом смысле почти никак не понимал его? Речь ведь не столько о политологическом или религиоведческом сознании (с этим я еще мог ему как-то помочь) — речь о личностном нравственном постижении, без которого не будет и ответов на насущные вопросы настоящего. Конечно, на то он и Айтматов, чтобы силой своего воображения и эпической памяти придумать и сочинить в скучнейшем Брюсселе свой последний роман "Когда падают горы”, хоть и отдают в нем некоторые оценки и приемы газетной прямотой.

А если ты не Айтматов, не исполинская, уже состоявшаяся творческая величина? Если в твоей собственной художественной задаче нет даже попытки ответа на нравственные вопросы современности, что же останется? То и останется, что
имеем — сугубо частный взгляд, субъективные оценки и поверхностные выводы, придуманную или до полнейшего безвкусия переперченную действительность…

Только иногда мудрость жизненного опыта выдает подлинную, по детски наивную и не упакованную криминальным или фантастическим сюжетом нравственную информацию к размышлению. Например, такое вот наблюдение из прозаической "Мозаики” Лябибы Ихсановой из упомянутой прозаической антологии:

"Когда в стране началась перестройка, нашлись такие умники, которые отрицали само существование классовой борьбы. Дескать, все будет хорошо! Даже выдумали "День примирения”. Никак богатых с бедными примирить! Да только "воз и ныне там”… Классовое расслоение всегда было и есть. Пока есть богатые и бедные. Их никто никогда не сможет примирить, пока есть на земле богатство и бедность”.

Вот так — и чего ходить вокруг да около! Да только как продолжить эту мысль, чтобы она опять не привела к крови и насилию? Неужели же нельзя?

А что если разгадка и в самом деле только в том, что всякая революция — это деяние торопыг, которым не терпится поиметь все, чего под всякими предлогами хочется, здесь и сейчас, сразу, тотчас, немедленно! Не из-за этих ли торопыг-идеологов и были залиты кровью все массовые дороги к Царству Божию на земле? Только нельзя его приблизить по собственному хотению, увы. Само явится — к каждому человеку в отдельности — по делам его.

Просто каждому человеку надо дать — нет, не денег и не хлеба насущного, а простой шанс на духовное и материальное развитие. Больше ничего не надо, в том числе и обилия черной, немилостивой правды, от которой гаснет в человеке последний сердечный свет…

Словом, на что мне вся, якобы всечеловеческая, правда, если нет в ней ни любви, ни сострадания? Если нет в ней света вселенской справедливости — одно осуждение, хотя и сегодня спросится — а судьи кто?
Знают ли они, что правда, сказанная без любви и сочувствия, есть ложь?
И что нет воли, аще в неволе Любви?
А если не знают, то зачем они, — по крайней мере, в литературе?

И смотрят как распятые,
Но все еще живые,
Мои семидесятые
На ваши нулевые.

Поэзия, как и вся литература, нынче ушла из общественного бытия. Вот и эти краткие, явившиеся мне в пути стихи прозвучат загадкой для тех, для кого любой исповедальный разговор про всю оболганную нашу жизнь — это просто слова, каких много и каковые ничего не значат, если не могут быть перетолкованы в денежных единицах.

Зачем же, понимая, в какой пустыне безверия и взаимного недоверия мы оказались, я пытаюсь объяснить журнальной прозой, о чем эти стихи? Будет ли понятнее?

Все меньше остается тех, кто понимает, о чем я тут пишу. Поколения, не знавшие другой жизни, естественно отрываются от нас, и удастся ли срастить этот все разрастающийся духовный разрыв? Поэтому и мню, что не совсем уж бесполезен глас вопиющего в пустыне: авось и услышит кто-то, авось и оглянется…

Весьма ценю я нынешнюю степень географической свободы и материального выбора, но чем дольше живу — тем жальче становится мне чего-то, что, по зрелом размышлении, назову я по примеру американской мечты — советской мечтой. Эта мечта, хоть и была насквозь идеалистической в своем бескорыстном энтузиазме, в моем понимании никогда не имела ничего общего с партийно-советской идеологией и только отчасти сопрягалась с великими стройками, хотя где бы мы были сейчас, не будь тогда этих великих строек? При всем идеализме это были мои друзья — люди шестидесятых, которые сочинили свое творческое, а посему и духовное видение советской мечты в пику обывательской американской: ну действительно, не может же Великая Мечта состоять в том, чтобы всю жизнь до самой смерти посильно улучшать собственное материальное положение?

А зачем?

А потом?

Конечно, о том, что это была за мечта, во всей доскональности не упомнят теперь и многие люди моего собственного поколения семидесятых. И не только потому, что и у нас уже промыты мозги процессом либеральной переоценки ценностей, которая, как показала практика, на деле имеет мало общего с демократизацией как утверждением народовластия, но полностью тождественна созданию общества идеально-внушаемых, до предела самодовольных и как можно более безмозглых потребителей.

Но речь не об этом — зачем отбивать горький насущный хлеб у политологов? Нас, людей семидесятых, уже едва затронули просветительные надежды "первой перестройки” шестидесятых годов — той наивно-вдохновенной, так и не ставшейся перестройки, внезапно и навсегда раздавленной танками на улицах Праги в 1968 году. Людей, которые были созидательной сутью того неповторимого времени, людей веры — если не в Бога, то в научно-техническую революцию и возможность духовного очищения человека и народа музыкой, кино, литературой, живописью, цветомузыкой и иными искусствами будущего — этих людей "уже нет и скоро совсем не будет”.

Мы, персонажи семидесятых, по крайней мере, те из нас, кто предвидел в близком будущем что угодно, но не нынешнюю эпоху Торжествующих Победу Фарцовщиков, встречали кругом одни тупики и непробиваемые стены равнодушия, однако неприбыльные надежды шестидесятых никак не покидали нас, заставляя работать — просто во исполнение самих себя и собственной судьбы.

Мне повезло — я еще видел в деле людей, для которых самоцелью было творческое созидание, будь они учеными или людьми искусства. Они выбирали жизненное поприще, смешно сказать, ради исполнения призвания, а не по размеру зарплаты: чтобы действительно сделать что-то и оставить что-то после себя, — и это что-то было не мусор и не пустые бутылки. Если подобное бескорыстное благородство во многом и пропало всуе, как пропадало оно во все другие земные века и эпохи, все равно — именно оно и брезжит человечеству в его сегодняшней тьме еле различимым уже светом.

Потому что созидательное бескорыстие, как настоящую любовь, не купить ни за какую и ни на какую зарплату.

И через два десятилетия духовной разрухи еще бродит по руинам СССР
призрак — призрак той Всеобщей Советской Мечты... Где бы ни привелось встречаться, я все пытаюсь разглядеть его. Разглядеть и понять, наконец, почему и у меня порой так сосет под ложечкой, словно от потери чего-то сокровенно-важного?

Почему и меня так мучит невысказанная вина — не та ли самая, что измаяла меня с юности, и тогда не имея ни явной причины, ни точного объяснения? Почему, наконец, так страшно, так больно сегодня читать русскую классику — все те книги, которые в прошлом осеняли нас с каждой страницы светом неясных надежд? Да не потому ли, что всякий раз теперь, как открываю, ища утешения, какую-то любимую книгу, вспоминается мне начало другой книги — дневника чеченского писателя Юнуса Сэшила о самой первой, еще непредставимой кавказской войне:

"...Самолет сбросил бомбу или ракету где-то рядом... и всадил в дом пятнадцать осколков. Может, и больше — сразу не найдешь и не сосчитаешь. Выбило все четыре окна со стороны улицы. Один осколок, надо полагать, самый большой (пока ненайденный), пробил стену ближе к потолку и вышиб изнутри книжную полку. На ней стояли книги из серии "Жизнь в искусстве”. Мировые знаменитости, подбитыми птицами распластав переплеты, разлетелись по комнате вперемешку с битыми рамами и стеклом. В комнате темно, не стал особо осматривать место происшествия. Пропади оно пропадом...

Взрыв прогремел, когда шел на улицу. Самолеты летали с утра, мы уже привыкаем к ним и к их делам, если к этому можно привыкнуть. Вслед за громом послышались свистящие, режущие воздух шумы над головой, но не сразу сообразил, что это осколки. Когда от наружной стены дома стайками вспорхнули воробушки из штукатурки, канарейки из стекла, кое-что понял, но бросаться в панику было уже поздно, да и мать не хотелось тревожить. Она находилась внутри и ничего не видела, а только слышала. Солгал ей, что стекло разбилось от воздушной волны. Она старая, ей 81 год, и, оказывается, очень боится. Думал, что в таком возрасте не испытывают страха...

…Сегодня в комнату, в которую влетел осколок, не заходил. Вчера был в ней долго. При свете свечи разглядывал книги, думая: зачем собирал их, радовался очередному приобретению, хвастал перед друзьями? Сегодня выяснилось, что приобретать имело смысл лишь то, что сразу можешь запихнуть в дорожную сумку...

…Мы с матерью, как-то и не обсуждая, решили: в бега не подаваться. Конечно, остались не богатства беречь, которых — увы! А книги? Кому в наше время нужен этот "флот” из "кораблей мыслей”, как напрасно назвал их Бэкон? Вряд ли и сам вновь пустишься с ними в "плавание”. Все это стало ничем, в одночасье. Оказалось человеческой ложью и тщеславием, овеществленными на бумаге. Убрать "корабли”, груженные всем этим, — осталось бы, наверное, столько, сколько простой смертный смог бы прочесть в течение жизни. Не изобрети китаец бумагу — европеец не написал бы множества ненужных книг. Под низко летящим бомбардировщиком, разрывами снарядов, когда через крышу дома, который ты строил, доводя себя до изнурения, бьет установка залпового огня, ни эти книги, ни то, что в них написано, не имеют ни смысла, ни духовной, ни физической стоимости”…

Непоправима и трагична эта поселившаяся в памяти картина гибели Советской мечты — любимые книги, сметенные с полок взрывной волной сатанинских перемен... Кто еще упомнит время, когда книги были самым желанным дефицитом, и это несмотря на то, что они, всеми искомые, издавались стотысячными, миллионными тиражами? Как вспомню, что моя первая поэтическая книга вышла в Казани в 1976 году тиражом пять с половиной тысяч… По совковости, что ли, собирались по книжке огромные, интереснейшие домашние библиотеки, подобных которым — об этом тоже свидетельствую — не было, нет и больше, наверное, не будет никогда и нигде в мире? А подписка на собрания сочинений? Какие очереди выстаивались, к какому блату прибегали, чтобы подписаться на Карамзина, на Соловьева, на Всемирку!

Где еще была такая страна, где бы даже взятки давали и, главное, брали книгами?!

И вот такую страну начали насильно — опять ведь насильно! — научать американской мечте, а на деле — приучать к посильному, любым, самым обманным способом улучшению материального положения. Есть что любить и уважать и в Америке, и не в упрек американцам это говорится. У них-то другой широкомасштабной культуры, кроме потребительской, и не было. Зато те, кого подобная обывательская ограниченность не устраивала, могли хоть податься в леса, как Генри Торо, или в интеллектуальные бродяги, как Джек Керуак. Ясное дело — именно эта свобода соскочить с крючка и подлежит усвоению. Так ведь и в Америке на это решаются единицы, да и на Руси давно прописан нужный рецепт:

"На свете счастья нет, но есть покой и воля”…

Да, чудовищна эта картина — груды ненужных уже книг в доме, сотрясенном тупой, бессмысленной, братоубийственной бомбежкой. Но разве не страшнее смирением и обыденностью зеркально похожие друг на друга кладбища этих невыносимо желанных когда-то книг, разбросанные от Москвы до Кушки?

По давней привычке посещать книжные магазины и развалы где бы то ни было, зашел я прошлой зимой в киевскую "Академкнигу” неподалеку от Крещатика. Магазин двухэтажный, и внизу ничто не привлекло внимания — все та же массовая лакированная продукция, бездумные перепечатки безо всяких предисловий и комментариев, с невероятными опечатками; дурные, невежественные и поверхностные переводы; обычное потребительское затоваривание без понятия об издательской культуре, утраченной вместе со многим другим полезным знанием минувших времен. Тем паче что, если подняться по шаткой лестнице на антресоли, можно исподволь удостовериться в том, что такое знание и созидательное, самое благородное стремление "сделать по-настоящему хорошо” когда-то и вправду существовало.

Наверху там букинистический отдел, где самым теснейшим образом стоят на видавших виды полках корешок к корешку или сложены высокими стопками на полу книги иного времени. Эти-то, уже не нужные почти никому книги, за которыми когда-то в лютые холода выстаивались очереди, и были в мои семидесятые так желанны, любезны, сердечно дороги и милы, а то и священны, и потому бесценны.

Однако и верхний отдел той киевской "Академкниги” был немноголюден — да и правда: кто когда толпился на кладбищах?

Такой же точно магазин, разве что одноэтажный, я отыскал и в старом Ашхабаде. Господи, да что бы мы не дали в свое время за эти издания, которые теперь, отчужденные и невостребованные, стояли и лежали стопками на полках, привлекая к себе внимание разве таких же заезжих чудаков, как я — еще и потому, что были непомерно дороги по местным зарплатам. Да что бы и вызвали они, кроме ностальгической боли, будучи даже и куплены сегодня, в конце Нулевых, когда единственным окном в пытливый мир воображения остался телевизор, да и тот окончательно превратился в некий мелкоскоп, увеличивающий всякую окололитературную блоху до вселенского явления культуры.

В этой, с наперсточной ловкостью рук подмененной культуре теперь находится место всему, кроме одного и единственного — идеи социальной и любой иной справедливости, из которой некогда произросла в своем идеальном, сказочном воплощении и Советская мечта.

Оно верно, Советская мечта гипертрофировала (надо же было тут найти самое мягкое слово!) представление о справедливости в Справедливость Вселенскую — для всех и вся и во всем. Понятно, что такая справедливость, помимо (если веровать) Одного Господа Бога, невозможна ни для кого.

Но разве случайно, что идея всечеловеческой — духовной, межнациональной, межгосударственной — справедливости, до щемящей истинности угаданная и превознесенная великой русской литературой, стала не просто русской данью просвещенному западному гуманизму, но — национальной идеей огромной державы, пусть и в миражах Советской мечты?

Отнял Господь разум — в помрачении и не ведаем, что творим. Подтвердили анафему Толстому — и думают, духовно возродились. О Господи!

В России, если она окончательно склонится к фарисейскому представлению о справедливости, никогда уже не станется ничего великого.

Ибо и спросу не будет.

Ведь хорошо это или плохо, но факт остается фактом: любая другая национальная идея, помимо Вселенской справедливости, будет обывательски мелка, дешева и поверхностна для истинной, а не придуманной России.

Но для вечной России Толстого и великой культуры человеколюбия и милосердия, трагически, но ведь и бескорыстно пожертвовавшей собою ради Вселенской справедливости, никто и никогда уже не выдумает другой национальной идеи, замыкающей ее в картографических границах и сводящейся к рыгающей сытости без оглядки на остальное человечество.

Всегда на месте этой Идеи, настойчиво вырываемой с корнем из общественного сознания, будет сосущая, болезненная, ноющая пустота вины и духовного предательства.

Сказка ложь, да в ней намек. На что же мы обменяли ее, сердечную? Не потому ли и гложет нас эта неясная вина, что так легко предали и не за грош продали мы свою великую, душестроительную, спасительную сказку о возможности Вселенской справедливости, сказку, на идеалах которой мы все были воспитаны с детства — родительским утешением и всей бессмертной традицией милосердия нашей культуры?

Куда это все делось-то: "И милость к падшим призывал”?

Разве была эта сказка только советской мечтой — да разве и зародилась она только в советское время? Да подите с ней подальше, с заевшей наш век Советской властью и ее всезнайками-чинушами, уворовавшими у нас сначала молодость, а потом и всю страну!

Ведь и упомянутый призрак есть всего лишь фантом утраченной и вытесненной из общественной памяти Совести, — той, с большой буквы Совести, что предвозвещена была великой русской литературой и бездумно, как приватизационный ваучер в переходе, отдана за тридцать серебреников; променяна на блошином рынке девяностых на сладкие коврижки обнуленной обывательской жизни...

Вот и утраченная нами сказка-мечта была на самом деле исторически навеяна воспитавшими нас книгами, в основе которых было простое, как сама истина, но столь редкое ныне чувство Человеколюбия.

Его же нам, несмышленым, пытались, да и пытаются впарить то в виде Кодекса Строителя Коммунизма, то в обличии Либеральной Демократии, а все потому, что так опасно, так всегда не ко времени и не к месту называть это чувство его собственными именами — Сострадание, Сочувствие, Любовь к Ближнему…

Опасно, ибо сразу вернется в мир мудрость сказки и тотчас понятно будет: "А король-то — голый!”

Русская литература от протопопа Аввакума учила народную душу тому, что в мире есть Совесть — хотя бы как идеал, как оселок, как точка отсчета, от которой начинается и отсчитывается все другое. Если убрать эту точку отсчета, а точнее, единственную для человеческой души опору, то и останется оно, наше сегодняшнее настоящее, — то, чем мы живем в нескончаемые Нулевые, заглядывая ради красного словца то в прошлое, то в будущее и более всего пугаясь на самом деле постигнуть больную правду текущего общественного бытия.

Как известно, есть среди защитных механизмов человеческой психики такие понятия — вытеснение и отрицание. Вытеснение — это процесс исключения из сферы сознания мыслей, чувств, желаний и влечений, причиняющих боль, стыд или чувство вины. А в случае отрицания человек бессознательно отвергает само наличие негативной для него информации.

Утрата, нанесшая умопомрачительную рану нашему общественному и культурному бытию, на самом деле так велика и так пока невосполнима, что осознание и постижение ее сиюминутно просто невозможны: как при психических шоковых болезнях, в текущей литературе происходит вытеснение, замещение, забвение безмерной потери.

Случаются и сегодня хорошие и очень хорошие книги — крики душевной боли в пустыне духовных одиночеств. Но текущая художественная литература не случайно практически исчерпывается немилосердной, идеологически надуманной социальной фантастикой и бойкой беллетристикой в жанре бытописания и исторического анекдота — вот уж где легкость в мыслях необыкновенная…

Что еще? Криминальное чтиво, героические придумки в жанре фэнтэзи, в которых только и можно хоть как-то упомянуть про справедливость и не оказаться громогласно преданным анафеме бдительными стражами повсеместной вторичности.

А всеобщую идею Вселенской справедливости мы, увы, действительно предали как народ и как общество — предали вместе с утраченной общей духовной цивилизацией и всеобщей родиной, со всей благодатью и всеми грехами ее.

И до глубинного — вновь повторю, человеческого, а не политического — раскаяния не ждать нам никаких великих откровений — в том числе и в литературе.

Эта покаянная утрата если и восполнится когда, то вновь и опять — за счет бескорыстной жертвенности, которая еще теплится в недрах русской, а паче и русскоязычной культуры. Я нарочито не развивал в этой статье редкие, но неслучайные упоминания о религиозной духовности, — и без того в данном случае легко можно "предугадать, как наше слово отзовется”.

Засвидетельствую напоследок только свою веру в то, что великая культура мысли и сердца, а с нею и литература способны возродиться, но до этого придется дожидаться и возрождения подлинной, кропотливой и внимательной, политически не ангажированной и по-настоящему справедливой художественной критики. К счастью, образцы такой критики уже несколько лет появляются как в провинциальных, так и в толстых столичных журналах.

Как бы то ни было, придется еще и потерпеть, и потрудиться. В конце концов, благородному делу осознанного, стоического, но и созидательного терпения тоже учила нас она — русская литература, вопиющая к нам с книжных кладбищ разрезанного по живому, но все еще живого и, свидетельствую, во многом по-прежнему духовно единого мира.
 http://magazines.russ.ru/druzhba/2010/2/bu11.html

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.