Азийское небо

Семён Липкин (1911-2003)

 

Яснеют законы добра
В четвертом своем измеренье:
Не завтра, а наше вчера
Сегодня поймешь в озаренье.

У мальчика что-то в лице,
Чем с миром прошедшим он связан.
Себя не найдет он в отце,
Но тот уже в нем предуказан.

А поезд в движенье живом
Шумит, приближаясь к платформе:
Так мысль, чтобы стать существом,
Спешит к предназначенной форме.


* * *

Сказано всё, – что же мне говорить?
Роздано всё, – что же мне раздарить?

Пройдено всё, – так зачем же иду?
Явлено всё, – так чего же я жду?

Дай мне приют, чтоб добраться к себе,
Дай немоту, чтоб сказать о Тебе.

Дай мне оглохнуть, чтоб слушать Тебя,
Дай мне ослепнуть, чтоб видеть Тебя.

 

 

КАЗАЧКА


Сверкает крыша школы, как наждак.

Облиты месяцем арбузы в травке.

Подобно самолету при заправке,

Дрожит большими крыльями ветряк.

Шитье отбросив (на столе - булавки),

То в зеркало глядит, то в полумрак.

Далёко, под Воронежем, казак.

Убит или в больнице на поправке?

Давно нет писем. Комиссар, чудак,

Бормочет что-то о плохой доставке.

Он пристает - и неумело так.

Вошла свекровь. Ее глаза - пиявки.

О, помоги же, месяц в небесах,

Любить, забыться, изойти в слезах!

1942

НА ТЯНЬ-ШАНЕ

 

Бьется бабочка в горле кумгана,

Спит на жердочке беркут седой,

И глядит на них Зигмунд Сметана,

Элегантный варшавский портной.

Издалека занес его случай,

А другие исчезли в золе,

Там, за проволокою колючей,

И теперь он один на земле.

В мастерскую, кружась над саманом,

Залетает листок невзначай.

Над горами - туман. За туманом -

Вы подумайте только - Китай!

В этот час появляются люди:

Коновод на кобылке Сафо,

И семейство верхом на верблюде,

И в вельветовой куртке райфо.

День в пыли исчезает, как всадник,

Овцы тихо вбегают в закут.

Зябко прячет листы виноградник,

И опресноки в юрте пекут.

Точно так их пекли в Галилее,

Под навесом, вечерней порой...

И стоит с сантиметром на шее

Элегантный варшавский портной.

Не соринка в глазу, не слезинка, -

Это жжет его мертвым огнем,

Это ставшая прахом Треблинка

Жгучий пепел оставила в нем.

1948



МОЛОДАЯ МАТЬ

 

Лежала Настенька на печке,

Начфин проезжий - на полу.

Посапывали две овечки

За рукомойником в углу.

В окне белела смутно вишня,

В кустах таился частокол.

И старой бабке стало слышно,

Как босиком начфин прошел.

Ее испуг, его досада

И тихий жаркий разговор.

- Не надо, дяденька, не надо!

- Нет, надо! - отвечал майор.

Не на Дону, уже за Бугом

Начфин ведет свои дела,

Но не отделалась испугом,

Мальчонку Настя родила.

Черты бессмысленного счастья,

Любви бессмысленной черты, -

Пленяет и пугает Настя

Сияньем юной красоты.

Каким-то робким просветленьем,

Понятным только ей одной,

Слегка лукавым удивленьем

Пред сладкой радостью земной.

Она совсем еще невинна

И целомудренна, как мать.

Еще не могут глазки сына

Ей никого напоминать.

Кого же? Вишню с белой пеной?

Овечек? Частокол в кустах?

Каков собою был военный:

Красив ли? Молод ли? В годах?

Все горечи еще далёки,

Еще таит седая рань

Станичниц грубые попреки,

И утешения, и брань.

Она сойдет с ребенком к Дону,

Когда в цветах забродит хмель,

Когда Сикстинскую мадонну

С нее напишет Рафаэль.



БОГОРОДИЦА

1

Гремели уже на булыжнике

Немецкие танки вдали.

Уже фарисеи и книжники

Почетные грамоты жгли.

В то утро скончался Иосиф,

Счастливец, ушел в тишину,

На муки жестокие бросив

Рожавшую в муках жену.

2

Еще их соседи не предали,

От счастья балдея с утра,

Еще даже имени не дали

Ребенку того столяра,

Душа еще реяла где-то

Умершего сына земли,

Когда за слободкою в гетто

И мать, и дитя увели.

3

Глазами недвижными нелюди

Смотрели на тысячи лиц.

Недвижны глаза и у челяди -

Единое племя убийц.

Свежа еще мужа могила,

И гибель стоит за углом,

А мать мальчугана кормила

Сладчайшим своим молоком.

4

Земное осело, отсеялось,

Но были земные дела.

Уже ни на что не надеялась,

Но все же чего-то ждала.

Ждала, чтобы вырос он, милый,

Пошел бы, сначала ползком,

И мать мальчугана кормила

Сладчайшим своим молоком.

5

И яму их вырыть заставили,

И лечь в этом глиняном рву,

И нелюди дула направили

В дитя, в молодую вдову.

Мертвящая, черная сила

Уже ликовала кругом,

А мать мальчугана кормила

Сладчайшим своим молоком.

6

Не стала иконой прославленной,

Свалившись на глиняный прах,

И мальчик упал окровавленный

С ее молоком на губах.

Еще не нуждаясь в спасенье, 

Солдаты в казарму пошли,

Но так началось воскресенье

Людей, и любви, и земли.



ЗАБЫТЫЕ ПОЭТЫ

Я читаю забытых поэтов.

Почему же забыты они?

Разве краски закатов, рассветов

Ярче пишутся в новые дни?

Разве строки составлены лучше

И пронзительней их череда?

Разве терпкость нежданных созвучий

Неизвестна была им тогда?

Было все: и восторг рифмованья,

И летучая живость письма,

И к живым, и к усопшим взыванья, -

Только не было, братцы, ума.

Я уйду вместе с ними, со всеми,

С кем в одном находился числе...

Говорят, нужен разум в эдеме,

Но нужнее - на грешной земле.



  * * *

Жил в Москве, в полуподвале,

Знаменитейший поэт.

Иногда мы с ним гуляли:

Он - поэт, а я - сосед.

Вспоминал, мне в назиданье,

Эвариста Галуа,

И казалось: мирозданье

Задевает голова.

Говорил, что в "Ревизоре"

Есть особый гоголин.

В жгучем, чуть косящем взоре

Жил колдун и арлекин.

Фосфор - белый, как и имя, -

Мне мерцал в глазах его.

Люцифер смотрел такими

До паденья своего.



РОСА

С.Гроссману

Не тревожьтесь: вы только березы. 
Что же льете вы терпкие слезы? 
Ты, сосна, так и будешь сосною. 
Что ж ты плачешь слезой смоляною? 

Травы милые, лес подмосковный, 
Неужели вы тоже виновны?
Только дачники, сладко балдея, 
К счастью слабой душой тяготея, 

Не хотят огорчиться слезою 
И зовут эти слезы - росою.
И проходят, веселые, мимо, 

Забывая, что эти росинки - 
Горлом хлынувший плач Освенцима, 
Бесприютные слезы Треблинки.



СНОВА В ОДЕССЕ

Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щелку платка,
Улыбается мне украинка.

Оказалось, что родина есть у меня. 
Не хотят от меня отказаться, 
Ожидая, тоскуя, мне верность храня, 
Кое-где пожелтев среди летнего дня, 
Молчаливые листья акаций.

Оказалось, что наши родные места 
И меня признают, как родного, 
Что по-прежнему море меняет цвета, 
Но ко мне постоянна его доброта, 
Неизменно щедра и сурова.

Я в развалинах столько квартир узнаю, 
Столько лиц, дорогих и знакомых, 
Этот щебень я знаю, как душу мою, 
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью 
В этих мертвых оконных проемах.

Пустыри невысокой травой заросли, 
Что прожилочкой каждой близка мне. 
Будто сам я скрывался в подпольной пыли, 
Будто сам я поднялся на свет из земли, 
С непривычки цепляясь за камни.

Черт возьми, еще пляшет кожевенный цех, 
Подпевает игла с дребезжаньем. 
Я - поэт ваш, я - злость ваша, мука и смех, 
Я - ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех 
Материнским слепым обожаньем.

Это море ночное с коврами огня, 
Эти улицы с грубой толпою, 
Это смутное чаянье черного дня... 
Оказалось, что родина есть у меня, 
Я скреплен с ее тяжкой судьбою.



АКУЛИНА ИВАНОВНА

У Симагиных вечером пьют, 
Акулину Ивановну бьют.
Лупит внук, - не закончил он, внук, 
Академию разных наук:

"Ты не смей меня, ведьма, сердить, 
Ты мне опиум брось разводить!"
Тут и внука жена, и дружки, 
На полу огурцы, пирожки.

Участковый пришел, говорит:
"По решетке скучаешь, бандит?"
Через день пьем и мы невзначай 
С Акулиной Ивановной чай.

Пьет, а смотрит на дверь, сторожит. 
В тонкой ручечке блюдце дрожит.
На исходе десяток восьмой, 
А за внука ей больно самой.

В чем-то держится эта душа, 
А душа - хороша, хороша!
"Нет, не Ванька, а я тут виной, 
Сам Господь наказал его мной.

Я-то что? Помолюсь, отойду 
Да в молитвенный дом побреду.
Говорят мне сестрицы: "Беда, 
Слишком ты, Акулина, горда,
Никогда не видать твоих слез, 
А ведь плакал-то, плакал Христос".

1960




ДОБРО

Добро - болван, добро - икона, 
Кровавый жертвенник земли, 
Добро - тоска Лаокоона, 
И смерть змеи, и жизнь змеи.
Добро - ведро на коромысле
И капля из того ведра,
Добро - в тревожно-жгучей мысли,
Что мало сделал ты добра.


МОИСЕЙ

Тропою концентрационной, 
Где ночь бессонна, как тюрьма, 
Трубой канализационной, 
Среди помоев и дерьма,

По всем немецким, и советским, 
И польским, и иным путям, 
По всем печам, по всем мертвецким, 
По всем страстям, по всем смертям, -

Я шел. И грозен и духовен 
Впервые Бог открылся мне, 
Пылая пламенем газовен 
В неопалимой купине.


ЗОЛА

Я был остывшею золой 
Без мысли, облика и речи, 
Но вышел я на путь земной 
Из чрева матери - из печи.

Еще и жизни не поняв 
И прежней смерти не оплакав, 
Я шел среди баварских трав 
И обезлюдевших бараков.

Неспешно в сумерках текли 
"Фольксвагены" и "мерседесы", 
А я шептал: "Меня сожгли. 
Как мне добраться до Одессы?"


* * *

Предвидеть не хочу, 
Прошедшего не правлю, 
Но жду, когда лучу 
Я кровь свою подставлю.

Тех, кто начнет опять, 
Я перестал бояться, 
Но трудно засыпать 
И скучно просыпаться.


НАЧАЛО ЛЕТА

Дочь забудет, изменит жена, друг предаст, - 
Все проходит, проходит... 
Но ошибся безжалостный Екклесиаст, 
Ничего не проходит.

Вновь рождается дочь, чтоб забыть об отце, 
Вновь жена изменяет, 
Снова друг предает, - и начало в конце 
Ничего не меняет.

Но останется в сердце моем и твоем 
То, что здесь происходит, 
Ибо призрачна смерть и мы вечно живем, 
Ничего не проходит.

Потому что осмысленно липа цветет, 
Звонко думает птица, 
Это было и будет всегда и уйдет, 
Чтобы к нам возвратиться.


Основа

Какое счастье, если за основу
Судьбы возьмёшь концлагерь или гетто!

Закат. Замолк черкизовский базар.
Ты на скамье сидишь, а за спиною
Хрущёвский кооперативный дом,
Где ты с женою бедно обитаешь
В двухкомнатной квартирке. Под скамьёй
Устроилась собака. Мальчуган,
Лет, может быть, двенадцати, весьма
Серьёзный и опрятный, нежно
Щекочет прутиком собаку. Смотрит
С огромным уваженьем, с любопытством
Его ровесница на это действо.
Мила, но некрасива, голонога.
Собака вылезает на песок.
Она коричнева, а ноги жёлты.

Тут возникает новое лицо,
И тоже лет двенадцати. Прелестна
Какой-то ранней прелестью восточной,
И это знает. Не сказав ни слова
Приятелям и завладев собакой,
Ей что-то шепчет. Гладит. Голоногой
Соперница опасна. Раздаётся
С раскрытого окна на этаже
Четвёртом полупьяный, но беззлобный
Привет: «Жиды, пора вам в Израиль».

По матери и по отцу ты русский,
Но здесь живёт и отчим твой Гантмахер,
Он председатель кооператива.
Отец расстрелян, мать в мордовской ссылке
С Гантмахером сошлась, таким же ссыльным.
И ты потом с женой своей сошёлся,
Когда её привёз в Москву из Лодзи
Спаситель-партизан, а ты досрочно
Из лагеря вернулся в институт
На третий курс, – она была на первом.

Две пенсии, на жизнь почти хватает,
Библиотека рядом, счастье рядом,
Поскольку за основу ты берёшь
Концлагерь или гетто.


Азийское небо

Дорожка посыпана галькой
И движется вдоль миндаля,
И небо мне кажется калькой
Того, что зовётся Земля.

Вглядишься – и, по окоёму
Глазами пошарив, поймёшь:
Задуман совсем по-иному
Азийского неба чертёж.

Видать, из-за дерзкого сходства
С Дарующим темень и свет
Земли происходит сиротство
Среди безучастных планет.

© Семён Липкин. 1995–2003.

 (сайт "45 параллель")

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.