Евгений Евтушенко
Ольга Федоровна Берггольц | |||
(1910-1975) |
Род. в Петербурге. Ум. в Ленинграде. Закончив филфак ЛГУ, работала в комсомольских газетах. Была женой Бориса Корнилова. Когда в связи с его арестом ее, беременную, вызывали на допросы, то выбили сапогами ребенка из ее живота. Несмотря на свою личную трагедию, Берггольц нашла в себе мужество стать радиоглашатаем осажденного фашистами Ленинграда, призывая к мужеству измученных, голодающих сограждан. Родина для Берггольц была не абстракция, а Дарья Власьевна, соседка по квартире. Бессмертные слова: "Никто не забыт, ничто не забыто", сказанные Ольгой Берггольц, относятся, впрочем, не только к Великой Отечественной, но и к другой, подлой войне против собственного народа, выбивавшей не только детей из животов, но и веру в прижизненную справедливость. Для многих справедливость оказалась действительно только посмертной. После XX съезда наконец-то вышли многие стихи Берггольц о ее личной трагедии и о трагедии всего народа, но кое-что напечатали только посмертно.
А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной,
ее нетленно-чистый свет
всегда во мне,
всегда со мной.
И никогда не поздно снова
начать всю жизнь,
начать весь путь,
и так, чтоб в прошлом бы – ни слова,
ни стона бы не зачеркнуть.
***
Эти сны меня уморят
в злой тоске!..
Снилось мне, что я у моря,
на песке...
И мельтешит альбатросов
белизна,
И песков сырую россыпь
мнет волна.
Я одна на побережье,
на песке.
Чей-то парус небо режет
вдалеке...
И густое солнце стелет
зной вокруг...
...Я очнулась на постели
вся в жару...
Но вокруг еще — кораллы,
моря хрип...
Мне сказали — захворала!
Это — грипп...
«Да, конечно, это климат
подкачал...
Ты просил меня, любимый,
не скучать.
Я старалась не заплакать
при тебе...
Но зачем такая слякоть,
свист в трубе?!
Я боюсь — меня уморят
города...
Мы с тобой увидим море
скоро... да?»
31.12.1927
***
Ничто не вернётся. Всему предназначены сроки.
Потянутся дни, в темноту и тоску обрываясь,
Как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
Которые я от тебя почему-то скрываю.
Но ты не пугайся.Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слёз, ни вопросов, ни даже упрёка.
Я только покрепче замкну опустевшую душу,
получше пойму, что теперь навсегда одинока.
Она беспощадней всего, недоверья отрава.
Но ты не пугайся, ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
Совсем не похожей на славу отверженных песен.
Я даже не буду из дома теперь отлучаться,
Шататься по городу в поисках света людского.
Я всё потеряла - к чему же за малость цепляться.
Мне не во что верить, а веры - не выдумать снова.
Мы дачу наймём и украсим, как следует дачу, -
Плетённою мебелью, лёгкой узорчатой тканью.
О нет, ты не бойся, я так, как тогда не заплачу.
Уже невозможно - уже совершилось прощанье...
Всё будет прекрасно, поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть семействам соседним.
И ты не узнаешь, что это - мертво и напрасно...
Таков мой подарок тебе - за измену - последний!
СТИХИ О СЕБЕ
И вот в послевоенной тишине
к себе прислушалась наедине...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Какое сердце стало у меня,
сама не знаю, лучше или хуже:
не отогреть у мирного огня,
не остудить на самой лютой стуже.
И в черный час зажженные войною,
затем чтобы не гаснуть, не стихать,
неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах.
Но даже тем, кто все хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на желтый снег пустынных площадей.
Как два ствола, поднявшиеся рядом,
сплетают корни в душной глубине
и слили кроны в чистой вышине,
даря прохожим мощную прохладу,-
так скорбь и счастие живут во мне
единым корнем - в муке Ленинграда,
единой кроною - в грядущем дне.
И все неукротимей год от года,
к неистовству зенита своего
растет свобода сердца моего,
единственная на земле свобода.
Из истории блокадного времени
А. В. Александров в статье «Как вошла в мою жизнь композитора Отечественная война» писал:
«Священная война» вошла в быт армии и всего народа как гимн мести её проклятия гитлеризму. Когда группа Краснознаменного ансамбля выступала на вокзалах и в других местах перед бойцами, идущими непосредственно на фронт, то эту песню всегда слушали стоя, с каким-то особым порывом, святым настроением и не только бойцы, но и мы — исполнители – не редко плакали».
Советское радио все годы войны начинало свои передачи в 6 часов утра первыми тактами этой песни, ставшими музыкальными позывными воюющей страны. Военная действительность начальной поры потребовала от литературы, в особенности в первые месяцы, в основном агитационно-плакатных слов — ударных, открытых, публицистически-целенаправленных.
Поистине стихи, по завету Вл. Маяковского, были приравнены «к штыку». То действительно были стихи-солдаты, рядовые труженики войны, не чуравшиеся никакой черновой работы, самоотверженно бросавшиеся в самое пекло боев и тысячами погибшие, навсегда оставшись неизвестными для далеких потомков своих военных читателей.
Ольгу Берггольц называли и называют "музой блокадного города”. Это очень высокая и почетная аттестация. И вполне заслуженная. Блокадные стихи О. Берггольц появились в тоненьком сборнике "Ленинградская поэма” еще в блокаду. Именно с тех пор запечатлелись в памяти пронзительные в своей простоте строки:
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже ленинградская вдова.
Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном...
От этих строк и сейчас мороз по коже. Все узнаваемо, все так и было — кроме одной, пожалуй, детали: метронома. Значение этой подробности блокадного быта, пожалуй, преувеличено в позднейших воспоминаниях. Никакого метронома в квартирах рядовых ленинградцев не было слышно. Большинство домашних радиоточек было реквизировано или по крайней мере отключено. Где-то они, конечно, сохранялись — в том числе, вероятно, и у постоянного сотрудника блокадного радио поэта Ольги Берггольц: это была не привилегия, а производственная необходимость. Кстати, при всем при том сами-то радиопередачи летели в эфир не напрасно: услышанное где-нибудь на работе, на дежурстве потом передавалось из уст в уста, пересказывалось, помогало жить.
А стихи запоминались наизусть:
Вставал рассвет балтийский ясный,
когда воззвали рупора:
"Над нами грозная опасность.
Бери оружье, Ленинград!”
А у ворот была в дозоре
седая мать двоих бойцов,
и дрогнуло ее лицо,
и пробежал огонь во взоре.
Она сказала: "Слышу, маршал.
Ты обращаешься ко мне.
Уже на фронте сын мой старший,
и средний тоже на войне.
А младший сын со мною рядом,
ему семнадцать лет всего,
но на защиту Ленинграда
я отдаю теперь его... ”
Блокадные стихи Берггольц можно цитировать бесконечно.
Но в них — еще не вся Берггольц. В другие, "оттепельные” годы люди читали друг другу, передавали из уст в уста совсем иные стихи:
Нет, не из книжек наших скудных,
подобья нищенской сумы,
узнаете о том, как трудно,
как невозможно жили мы.
Как мы любили — горько, грубо.
Как обманулись мы, любя,
как на допросах, стиснув зубы,
мы отрекались от себя.
Это ведь тоже она. А стихи эти О. Берггольц написаны в самый канун войны. Прошел всего месяц — и вырвались из-под пера совсем другие строки, теперь они напечатаны рядом, на обороте того же книжного листа:
Мы предчувствовали полыханье
Этого трагического дня.
Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.
Родина, возьми их у меня!..
Я люблю Тебя любовью новой,
горькой, всепрощающей, живой,
Родина моя в венце терновом,
с темной радугой над головой...
И дальше, в те же дни:
Товарищ юный, храбрый и веселый,
тебя зовет Великая Война, —
так будь же верен стягу Комсомола
и двум его прекрасным орденам...
И главная — незыблемая — верность
непобедимой Партии своей.
На первый зов ее, на самый первый
вперед за ней, всегда вперед за ней!
И затем, с глубокой скорбью:
Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане - мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имён благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням,
Никто не забыт и ничто не забыто.
Такое было время. Оно испытывало не только блокадным холодом и голодом. Оно в буквальном смысле испытывало душу на разрыв. И каждый пишущий переживал это испытание по-своему. Кто-то приспосабливался, кто-то замолкал, кто-то продолжал работать, гоня от себя "неудобные” мысли, боясь не только реальных житейских неприятностей, но и — инстинктивно — разрушительного внутреннего раздвоения.
Ольга Федоровна Берггольц была великой личностью: верила, как идеалистка, и сомневалась, как реалистка. На вопрос о "загадке О.Берггольц” можно сказать самым общим и гипотетическим образом: в основе ее все-таки — масштаб личности, сила характера, неистовый максимализм во всем.
И ТЕРНИИ, И ЗВЕЗДЫ… ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ (1910-1975).
Жизнь, казалось, обещала только счастье этой прелестной, живой, ясноглазой девочке с золотыми косами, дочери заводского врача, обрусевшего немца Федора Христофоровича Берггольца.
Окончив в 1930 филологический факультет Ленинградского университета, юная Ольга Берггольц работает корреспондентом казахской газеты "Советская степь", затем - редактором комсомольской страницы многотиражки ленинградского завода "Электросила" - и начинает выступать со своими стихами.
Помыслы ее высоки, обращены к родной стране, полны надежд и веры в светлое будущее.
…Не для корысти и забавы,
не для тщеславия хочу
людской любви и верной славы,
подобной звездному лучу……
1927, Невская застава
***
.............................
Прекрасна жизнь,
и мир ничуть не страшен,
и если надо только - вновь и вновь
мы отдадим всю молодость -
за нашу
Республику, работу и любовь…
1933
* * *
….Ты возникаешь естественней вздоха,
крови моей клокотанье и тишь,
и я Тобой становлюсь, Эпоха,
и Ты через сердце мое говоришь…
...
1937
Первым мужем молодой и восторженной Ольги Берггольц стал широко известный тогда комсомольский поэт Борис Корнилов.
В конце 30-х годов он был арестован и расстрелян.
Вот ее тревожные предчувствия тех дней:
***
Знаю, знаю — в доме каменном
Судят, рядят, говорят
О душе моей о пламенной,
Заточить ее хотят.
За страдание за правое,
За неписаных друзей
Мне окно присудят ржавое,
Часового у дверей...
1938
Баллада о младшем брате
Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
«Где старший брат? Твой старший брат?
Ты знаешь — отвечай!»
А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, —
так брат его учил.
Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
«Живи, — сказал, — а мы придём,
мы всё вернём назад.
Живи, щеглёнок, не скучай,
пробьёт победный срок...
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок».
В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
«Где старший брат? Скажи!»
Молчать — нет сил. Но говорить —
нельзя... И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
«Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат — везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достаёт рукой до звёзд
и до морского дна.
Он водит в небе самолёт,
на крыльях — по звезде,
из корабельных пушек бьёт
и вражий танк гранатой рвёт...
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнём.
Когда идёт он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он всё возьмёт назад...»
...И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
«Прощай, щеглёнок, — он сказал, —
ты постоял за нас!»
Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей, —
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестёр,
не выдававших нас!
Между 3 и 15 октября 1941
В основу стихотворения лёг подлинный случай, о котором сообщалось в прессе. О. Берггольц пишет об этом в письме к сестре: «Баллада...» написана на фронте. Андрей Леонтьев, лужский партизан, приходил к нам, выступал и рассказывал о братишке то, что я написала; его звали Коля, ему было 13 лет...»
Разговор с соседкой
Пятое декабря 1941 года. Идёт четвёртый месяц блокады. До пятого декабря воздушные тревоги длились по десять—двенадцать часов. Ленинградцы получали от 125 до 250 граммов хлеба.
Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоём.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своём.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке...
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви...
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаёшь:
«Вынесу ли? Хватит ли терпенья?»
Вынесешь. Дотерпишь. Доживёшь.
Дарья Власьевна, ещё немного,
день придёт — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далёкой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнём рукою ставни,
сдёрнем шторы чёрные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной...
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
тёмно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе — да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идёшь с кошёлкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия.
Стой же и мужайся, как она!
5 декабря 1941
Ленинградская осень
Блокада длится... Осенью сорок второго года ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме: собирают урожай со своих огородов, сносят на топливо деревянные постройки в городе. Время огромных и тяжёлых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамён
и стены — сплошь в пробоинах снарядов...
А на проспекте — кучка горожан:
трамвая ждут у ржавой баррикады,
ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты её уста,
доска в гвоздях — как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
а может быть, разрушил путь снаряд...
Опять пешком до центра — как далёко!
Пошли... Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
надолго строили себе дома.
А мы... Поёжились и замолчали,
разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
и граждане под сеткою дождя.
...О, чем утешить хмурых, незнакомых,
но кровно близких и родных людей?
Им только б доски дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай —
я утешеньем вас не оскорблю:
я тем же каменным, сырым путём угрюмым
тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
давай молчать...
Но странно: дни придут,
и чьи-то руки пепел соберут
из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
снесут в музей, пронизанный огнями,
и под стекло положат, как алмаз,
невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это — след Великого Огня,
которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
под плач сирен и орудийный грохот,
в их самодельных временных печах
дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
что не годилось для сопротивленья,
всё отдали победе, что могли,
без мысли о признанье в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
казалось им порой — всего важней
охапку досок дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей...
...Так, день за днём, без жалобы, без стона,
невольный вздох — и тот в груди сдавив,
они творили новые законы
людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
очищена от ржавчины и смрада, —
мы чтим тебя, священная зола
из бедственных времянок Ленинграда...»
...И каждый, посетивший этот прах,
смелее станет, чище и добрее,
и, может, снова душу мир согреет
у нашего блокадного костра.
Октябрь 1942
Измена
Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес всё и пришёл ко мне,
пересёк последние рубежи.
Ты был землёю уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил.
Ты шёл сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шёл в Ленинград,
дошёл, потому что любил меня.
Ты дом нашёл мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня — наяву...
О, как ты не догадался о нём?!
Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб...
О друг, прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон...
1946
Обращено к Н. С. Молчанову.
Майданек - фашистский концентрационный лагерь в Польше.
Комментарии 1
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.