Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой.

 Римма Казакова (27 января 1932, Севастополь - 19 мая 2008, Подмосковье)


* * *
Мы молоды. У нас чулки со штопками.
Нам трудно. Это молодость виной.
Но плещет за дешевенькими шторками
бесплатный воздух, пахнущий весной.

У нас уже - не куклы и не мячики,
а, как когда-то грезилось давно,
нас в темных парках угощают мальчики
качелями, и квасом, и кино.

Прощаются нам ситцевые платьица
и стоптанные наши каблучки.
Мы молоды. Никто из нас не плачется.
Хохочем, белозубы и бойки!

Как пахнут ночи! Мокрым камнем, пристанью,
пыльцой цветочной, мятою, песком...
Мы молоды. Мы смотрим строго, пристально.
Мы любим спорить и ходить пешком...

Ах, не покинь нас, ясное, весеннее,
когда к нам повзросление придет,
когда другое, взрослое везение
нас по другим дорогам поведет.

От лет летящих никуда не денешься,
но не изменим первым "да" и "нет".
И пусть луны сияющая денежка
останется дороже всех монет.

Жизнь - наковальня. Поднимайте молоты!
На молодости - главные дела.
Мы молоды. Мы будем вечно молодо
смотреться в реки, в книги, в зеркала...

ОСЕНЬ 
Все в природе строго.
Все в природе страстно.
Трогай иль не трогай -
То и это страшно.

Страшно быть несобранной,
Запутанной в траве,
Ягодой несорванной
На глухой тропе.

Страшно быть и грушею,
Августом надушенной,-
Грушею-игрушкою,
Брошенной, надкушенной...

Страсть моя и строгость,
Я у вас в плену.
Никому, чтоб трогать,
Рук не протяну.

Но ведь я - рябина,
Огненная сласть!
Капельки-рубины
Тронул - пролилась.

Но ведь я - как ярмарка:
Вся на виду.
Налитое яблоко:
Тронул - упаду!

Лес тихо охает
Остро пахнет луг.
Ах, как нам плохо
Без надежных рук!

Наломаю сучьев.
Разведу огонь...
И себя измучаю,
И тебя измучаю.
- Тронь!..
...Не тронь!...
1957


 ДУРАКИ

Живут на свете дураки:
На бочку меда - дегтя ложка.
Им, дуракам, все не с руки
Стать поумнее, хоть немножко.

Дурак - он как Иван-дурак,
Всех кормит, обо всех хлопочет.
Дурак - он тянет, как бурлак.
Дурак во всем - чернорабочий.

Все спят - он, дурень, начеку.
Куда-то мчит, за что-то бьется...
А достается дураку -
Как никому не достается!

То по-дурацки он влюблен,
Так беззащитно, без опаски,
То по-дурацки робок он,
То откровенен по-дурацки.

Не изворотлив, не хитер,-
Твердя, что вертится планета,
Дурак восходит на костер
И, как дурак, кричит про это!

Живут на свете дураки,
Идут-бредут в своих веригах,
Невероятно далеки
От разных умников великих.

Но умники за их спиной
гогочут...

- Видели растяпу?
Дурак, весь век с одной женой!
- Дурак, не может сунуть в лапу!
- Дурак, на вдовушке женат
И кормит целую ораву!...

Пусть умники меня простят -
Мне больше дураки по нраву.

Я и сама еще пока
Себя с их племенем сверяю.
И думаю, что дурака
Я этим делом не сваляю.

А жизнь у каждого в руках.
Давайте честно к старту выйдем,
И кто там будет в дураках -
Увидим, умники! Увидим.
1963


* * *
На фотографии в газете
нечетко изображены
бойцы, еще почти что дети,
герои мировой войны.
Они снимались перед боем -
в обнимку, четверо у рва.
И было небо голубое,
была зеленая трава.

Никто не знает их фамилий,
о них ни песен нет, ни книг.
Здесь чей-то сын и чей-то милый
и чей-то первый ученик.
Они легли на поле боя,-
жить начинавшие едва.
И было небо голубое,
была зеленая трава.

Забыть тот горький год неблизкий
мы никогда бы не смогли.
По всей России обелиски,
как души, рвутся из земли.
...Они прикрыли жизнь собою,-
жить начинавшие едва,
чтоб было небо голубое,
была зеленая трава.


* * *
Будет дальняя дорога,
то в рассвет, а то в закат.
Будет давняя тревога -
и по картам, и без карт.

Юность, парусник счастливый,
не простившись до конца,
то в приливы, то в отливы
тянет зрелые сердца.

Нет, не строки - дарованье
и природы, и судьбы,-
этих смут очарованье,
опьянение борьбы.

Не оплатишь это небо,
где - с орлами в унисон -
чувствуешь, как грозно, нервно
пахнет порохом озон...

* * *
Лето благостной боли,
постиженья
печального света...
Никогда уже больше
не будет такого же лета.

лето, где безрассудно
и построили, и поломали.
Лето с тягостной суммой
поумнения и пониманья.

Для чего отогрело
все, что с летним листом отгорело?
Но душа помудрела,
и она, помудревши, узрела

кратковременность лета,
краткость жизни, мгновенность искусства
и ничтожность предмета,
что вызвал высокие чувства.


ПЕСЕНКА О ПАРУСЕ
 М.Светлову


Веселый флаг на мачте поднят -
как огонек на маяке.
И парус тонет,
и парус тонет
за горизонтом вдалеке.

А по воде гуляют краски,
и по-дельфиньи пляшет свет...
Он как из сказки,
он как из сказки,
таких на свете больше нет.

А море вдруг приходит в ярость -
такой характер у морей.
Куда ты, парус,
куда ты, парус,
вернись скорей, вернись скорей!

Но парус вспыхнул, ускользая,
и не ответил ничего.
И я не знаю,
и я не знаю,
он был иль не было его...

* * *
Постарею, побелею,
как земля зимой.
Я тобой переболею,
ненаглядный мой.

Я тобой перетоскую,-
переворошу,
по тебе перетолкую,
что в себе ношу.

До небес и бездн достану,
время торопя.
И совсем твоею стану -
только без тебя.

Мой товарищ стародавний,
суд мой и судьба,
я тобой перестрадаю,
чтоб найти себя.

Я узнаю цену раю,
ад вкусив в раю.
Я тобой переиграю
молодость свою.

Переходы, перегрузки,
долгий путь домой...
Вспоминай меня без грусти,
ненаглядный мой.
1970

* * *
...Ну и не надо.
Ну и простимся.
Руки в пространство протянуты слепо.
Как мы от этой муки проспимся?
Холодно справа.
Холодно слева.
Пусто.

Звени,
дорогой колокольчик,
век девятнадцатый,-
снегом пыли!
Что ж это с нами случилось такое?
Что это?
Просто любовь.
До петли.
До ничего.

Так смешно и всецело.
Там мы,
в наивнейшей той старине.
Милый мой мальчик, дитя из лицея,
мы - из убитых на странной войне,
где победители -
бедные люди,-
о, в победителях не окажись!-
где победитель сам себя судит
целую жизнь,
целую жизнь.
1972


ДВОЕ 
У поезда, застыв, задумавшись -
в глазах бездонно и черно,-
стояли девушка и юноша,
не замечая ничего.

Как будто все узлы развязаны
и все, чем жить, уже в конце,-
ручьями светлыми размазаны
слезинки на ее лице.

То вспыхивает, не стесняется,
то вдруг, не вытирая щек,
таким сияньем осеняется,
что это больно, как ожог.

А руки их переплетенные!
Четыре вскинутых руки,
без толмача переведенные
на все земные языки!

И кто-то буркнул:- Ненормальные!-
Но сел, прерывисто дыша.
К ним, как к магнитной аномалии,
тянулась каждая душа.

И было стыдно нам и совестно,
но мы бесстыдно все равно
по-воровски на них из поезда
смотрели в каждое окно.

Глазами жадными несметными
скользили по глазам и ртам.
Ведь если в жизни чем бессмертны мы,
бессмертны тем, что было там.

А поезд тронулся. И буднично -
неужто эта нас зажгла?-
с авоськой, будто бы из булочной,
она из тамбура зашла.

И оказалась очень простенькой.
И некрасива, и робка.
И как-то неумело простыни
брала из рук проводника.

А мы, уже тверды, как стоики,
твердили бодро:- Ну, смешно!
И лихо грохало о столики
отчаянное домино.

Лились борщи, наваром радуя,
гремели миски, как тамтам,
летели версты, пело радио...

Но где-то,
где-то,
где-то там,
вдали, в глубинках, на скрещении
воспоминаний или рельс
всплывало жгучее свечение
и озаряло все окрест.

И двое, раня утро раннее,
перекрывая все гудки,
играли вечное, бескрайнее
в четыре вскинутых руки!


* * *
Из первых книг, из первых книг,
которых позабыть не смею,
училась думать напрямик
и по-другому не сумею.

Из первых рук, из первых рук
я получила жизнь, как глобус,
где круг зачеркивает круг
и рядом с тишиною - пропасть.

Из первых губ, из первых губ
я поняла любви всесильность.
Был кто-то груб, а кто-то глуп,
но я - не с ними, с ней носилась!

Как скрытый смысл, как хитрый лаз.
как зверь, что взаперти томится,
во всем таится Первый Раз -
и в нас до времени таится.

Но хоть чуть-чуть очнется вдруг,
живем - как истинно живые:
из первых книг, из первых рук,
из самых первых губ, впервые.
1972


* * *
Я не здесь.
Я там, где ты...

В парках строгие цветы.
Строгий вечер.
Строгий век.
Строгий-строгий первый снег.

В первом инее Нева.
Беспредельность. Синева.
Чьи-то окна без огня.
Чья-то первая лыжня.

Опушенные кусты.
Веток смутные кресты.
И, медвяна и седа,
вся в снежинках резеда.

Длинных теней странный пляс
и трамваев поздний лязг...
Сладко-талая вода.
Сладко-тайная беда.

Неразменчиво прямой
ты идешь к себе домой,
на заветное крыльцо,
за запретное кольцо.

Там тебя тревожно ждут,
электричество зажгут,
на груди рассыпят смех
и с ресниц сцелуют снег...

В ваших окнах гаснет свет.
Гаснет четкий силуэт.
Гаснет сонная волна.
Остается тишина.

Остается навсегда
в тихих блестках резеда,
строгий вечер,
строгий век,
строгий-строгий первый снег...

ПОМПЕЯ 
В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.

В нас человек взывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
Парадокс!
Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.

Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.

И, негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?

За хлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы...
Но под ногами - битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.

Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим...
Рим, Вечный город, жив.


* * *
Становлюсь я спокойной.
А это ли просто?

...Мне всегда не хватало
баскетбольного роста.

Не хватало косы.
Не хватало красы.
Не хватало
на кофточки и на часы.

Не хватало товарища,
чтоб провожал,
чтоб в подъезде
за варежку
подержал.

Долго замуж не брали -
не хватало загадочности.
Брать не брали,
а врали
о морали,
порядочности.

Мне о радости
радио
звонко болтало,
лопотало...
А мне все равно
не хватало.

Не хватало мне марта,
потеплевшего тало,
доброты и доверия
мне не хватало.

Не хватало,
как влаги земле обожженной,
не хватало мне
истины обнаженной.

О, бездарный разлад
между делом и словом!
Ты, разлад, как разврат:
с кем повелся - тот сломан.
Рубишь грубо, под корень.
Сколько душ ты повыбил!

Становлюсь я спокойной -
я сделала выбор.
Стал рассветом рассвет,
а закат стал закатом...
Наши души ничто
не расщепит, как атом.
1962


 ПРЕДЧУВСТВИЯ

...И когда наступает пора
осознать непричастность,
умираю в глаголе -
протяжном, как жизнь:
"распроститься".
Потому что прощаюсь
еще до того, как прощаюсь.
Ничего нет больней и печальней таких репетиций.
Мы в плену у предчувствий,
что все же - увы!- не обманны.
Телепаты,
предтечи потомственных телепророков...
Ухожу от тебя -
как ребенок уходит от мамы,
от родного порога -
к речным норовистым порогам.
Знала: больно родить.
А теперь знаю: больно рождаться,
Только трижды больней оттого,
что в рождественской муке
расстаюсь до того,
как и вправду пришлось бы расстаться,
потому что разлука
и есть - это чувство разлуки.
Расстаюсь,
неизбежность конца проживая заране,
от безумного горя лишь яростней и бесшабашней.
А потом это будет -
как просто на белом экране
кадры жизни чужой,
прошлогодней ли,
позавчерашней.
Но одно меня греет,
как греет в землянке печурка,
и тогда я иду -
конькобежкою -
кругом почета:
может быть, ты поймешь,
к ритму сердца прислушавшись чутко,
что везде, где я буду,-
лишь мы,
неизбежно и четко.
Ты пойми меня, ту, оперенную, полную силы,
без школярской покорности,-
о, да простит мой наставник!-
все, что в сердце носила,
и все, что под сердцем носила,
обретет свою плоть,
наконец-то настанет, настанет!
Ощути этот мир, как твое и мое государство...
Как торопятся мысли,
как трудно прослеживать путь их!
И, еще не простившись,
готова сказать тебе:
- Здравствуй!-
Все, как было,
хотя все, как не было,
все так, как будет.
Но...
Собравшись в комок перед страшным прыжком
в непричастность,
замирает душа,
зная трезво, что ждет ее вскоре.
Не простившись с тобой,
я горюю, с тобою прощаясь,
Потому что предчувствие горя
и есть - это горе.
1972

ГОМЕР
 И. Кашежевой


Неважно, что Гомер был слеп.
А может, так и проще...
Когда стихи уже - как хлеб,
они вкусней на ощупь.

Когда строка в руке - как вещь,
а не туманный символ...
Гомер был слеп, и был он весь -
в словах произносимых.

В них все деянию равно.
В них нет игры и фальши.
В них то, что - там, давным-давно,
и то, что будет дальше.

Слепцу орали: - Замолчи!-
Но, не тупясь, не старясь,
стихи ломались, как мечи,
и все-таки остались.

Они пришли издалека,
шагнув из утра в утро,
позелененные слегка,
как бронзовая утварь.

Они - страннейшая из мер,
что в мир несем собою...
Гомер был слеп, и он умел
любить слепой любовью.

И мир, который он любил
чутьем неистребимым,
не черным был, не белым был,
а просто был любимым.

А в уши грохот войн гремел
и ветер смерти веял...
Но слепо утверждал Гомер
тот мир, в который верил.

...И мы, задорные певцы
любви, добра и веры,
порой такие же слепцы,
хотя и не Гомеры.

А жизнь сурова и трезва,
и - не переиначить!
Куда вы ломитесь, слова,
из глубины незрячей?

Из бездны белого листа,
из чистой, серебристой,-
юродивые, босота,
слепые бандуристы...
1970


* * *
Мне говорила красивая женщина:
"Я не грущу, не ропщу.
Все, словно в шахматах, строго расчерчено,
и ничего не хочу.
В памяти - отблеск далекого пламени:
детство, дороги, костры...
Не изменить этих праведных, правильных
правил старинной игры!
Все же запутанно, все же стреноженно -
черточка в чертеже,-
жду я чего-то светло и встревоженно
и безнадежно уже.
Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею
жизнь на себе испытать...
Все репетиции, все репетиции,
ну а когда же спектакль?!"
...Что я могла ей ответить на это?
Было в вопросе больше ответа,
чем все, что знаю пока.
Сузились, словно от яркого света,
два моих темных зрачка.
1971


* * *
Быть женщиной - что это значит?
Какою тайною владеть?
Вот женщина. Но ты незрячий.
Тебе ее не разглядеть.
Вот женщина. Но ты незрячий.
Ни в чем не виноват, незряч!
А женщина себя назначит,
как хворому лекарство - врач.
И если женщина приходит,
себе единственно верна,
она приходит - как проходит
чума, блокада и война.
И если женщина приходит
и о себе заводит речь,
она, как провод, ток проводит,
чтоб над тобою свет зажечь.
И если женщина приходит,
чтоб оторвать тебя от дел,
она тебя к тебе приводит.
О, как ты этого хотел!
Но если женщина уходит,
побито голову неся,
то все равно с собой уводит
бесповоротно все и вся.
И ты, тот, истинный, тот, лучший,
ты тоже - там, в том далеке,
зажат, как бесполезный ключик,
в ее печальном кулачке.
Она в улыбку слезы спрячет,
переиначит правду в ложь...
Как счастлив ты, что ты незрячий
и что потери не поймешь.
1972

* * *
Прости, что непростительно
груба, упряма, зла,
но соль была просыпана,
просыпана была.
Она лежала, белая,
странней цветка в грязи,
а я не знала, бедная,
чем это нам грозит.
Наветами опутанный,
сидел ты за столом,-
опутанный, окутанный
чужим далеким злом.
Чему ты верил, глупенький,
поспешный суд верша?
Душа моя обуглена,
ободрана душа.
Ободрана, оболгана
сверчок едва живой!-
оболгана, обогнана
лживою молвой.
Еще смотрю просительно,
еще не все - дотла,-
но соль была просыпана,
просыпана была!
Осталась снежной горкою.
Навеки? До весны?
Слезы мои горькие,
мои пустые сны!
Золою боль присыпана.
Зола, как соль, бела...
Но -
соль
была просыпана,
просыпана была...
1972


* * *
В какой-то миг неуловимый,
неумолимый на года,
я поняла, что нелюбимой
уже не буду никогда.

Что были плети, были сети
не красных дат календаря,
но доброта не зря на свете
и сострадание не зря.

И жизнь - не выставка, не сцена,
не бесполезность щедрых трат,
и если что и впрямь бесценно -
сердца, которые болят.
1978

* * *
Писатели,
спасатели,-
вот тем и хороши,-
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж -
врачом через морозную
тайгу -
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим,
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула...
Но первый крик ребеночка -
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге.

* * *
Под что-то, да, всегда под что-то,
под чье-то будущее «да»
вершится жаркая работа,
мучительная, как беда.

Тот хмель уйдет, уйдет похмелье,
и будет пусто и светло.
Но если что-то мы посмели,
то, значит, что-то нас вело,

и, значит, что-то было в миге,
глухом и тесном, как тюрьма,
раз существуют в мире книги,
деревья, дети и дома.

* * *
Погода измениться может,
пока же небу мой привет
за то, что и дождем не мочит,
и снегопада тоже нет,
за то, что не смиренный норов
покуда быть собою рад
и — ни заслуженных наград,
ни незаслуженных укоров...


* * *
Спасибо вам, елки зеленые,
зеленые елки мои,
веселые, озаренные,
в иголочках горькой хвои.

Зеленые в зиму и в лето,
зеленые через года.
Я буду всегда молода!
Я с вами поверила в это.

Спасибо вам, елки зеленые,
за то, что вы — все зеленей.
За то, что счастливым масленочком
росла подле ваших корней.
И ты, моя первая елочка,
моя новогодняя елочка,—
в орешках и в дождике колком,—
киваешь большим этим елкам.

Спасибо вам, елки зеленые,
за вашу высокую вязь,
за то, что свои, не заемные,
и песни, и сказки у вас.
За вашу отзывчивость чуткую,
за то, что локтями я чувствую
стволов и надежность, и вес.
За то, что вы, милые,— лес!

Спасибо вам, елки зеленые,
за то, что ваш колер — не грим.
За то, что — эх, елки зеленые!—
по-русски в беде говорим.
Мы здесь не пичуги залетные,
мы этой земли семена.
И жизнь будет — елки зеленые!
такою, какая нужна.

* * *
Поляна, речка, лес сосновый
и очертания села.
Я по земле ступаю новой.
Я никогда здесь не была.

Иду дорогой — очень скверной,
где не однажды, зло бранясь,
шофер машину вел, наверно,
угрюмо проклиная грязь.

Россия-мать! По-свойски строги,
размытым трактом семеня,
мы все клянем твои дороги,
кого-то третьего виня.

Но, выйдя к деревеньке ближней,
проселочную грязь гребя,
вдруг понимаем: третий — лишний!
И все берем мы на себя...

* * *
Опять какая-то поездка...
На сколько верст? А может, лет?
Мне, как военная повестка,
в кармане руку жжет билет.

Уеду от своей избушки,
отрину, руки разомкну.
И это будет — как из пушки,
да, как из пушки на Луну.

Уеду от мальчишки с челочкой,
как будто он уже не в счет,
к узбекам, финнам, или орочам,
или куда-нибудь еще.

Уеду от тебя, подлесок,
средь подмосковной тишины,
и от тебя, смешной подвесок
наивно розовой луны.

От наших душ необоюдных,
нерасчлененных, как руда,
от этих добрых и занудных
пенсионеров у пруда.

А в том краю, ненужном вроде,
надавит небо на плечо,
и будет трудно, как на фронте,
и счастливо, и горячо...

И сын поверит: так и нужно.
Он сам узнает этот зов
железных рельсов, трасс воздушных,
дремучих душ, больших лесов...


 САМОЛЕТЫ

Сколько их над планетой? Бессчетно.
И над тропиками, и над полюсом...
Но ни бога нет и ни черта,
и поэтому чуточку боязно.

Я сажусь в самолет,
я приятелям
так машу, чтобы видеть могли.
И эпоха моя термоядерная
отнимает меня у земли.

Отрывается тяжесть от тела.
Трепещу. Вспоминаю Антея.
Где вы, травки, козявки-милашки?
По спине пробегают мурашки!

Мы летаем,
Мы руки сплетаем.
С отвращеньем бифштекс уплетаем,
когда стрелка — тысчонок за пять...
Мы летаем. Таблетки глотаем...
Мы летаем.
Мы все отметаем.
На опасных высотах плутаем...
И когда не летаем —
летаем.
Потому что нельзя не летать.

Да, нельзя!
И пускай я, как девочка,
разреветься готова от страха,
я сама — самолет, самоделочка,
самокрылочка, певчая птаха.

Так хожу вот — по кромке, по краю.
Только верю еще в чудеса.
Только держат пока небеса.
Еще в эту игру поиграю!

Потому что моторы рокочут
и пространство прорезано трассами.
Потому что мне крылья щекочет
солнце, в небе особенно красное.

И наматываются обороты
на спидометры длиннорукие...
Самолеты мои, самолеты!
Очень крепкие.
Очень хрупкие.

* * *
Предчувствую полет
и жизнь свою в высотах,
как, может быть, пилот,
которому под сорок,
который — не босяк,
что носится с кокардой,
который в небесах,
как говорится,— кадры.
Предчувствую полет —
в предчувствии все дело.
Оно во мне поет,
пока не полетела.
Не веря чудесам,
но веря в веру, в чудо,
швыряю чемодан —
наземная покуда.
Рули, пилот, рули!
Наушники воркуют.
Везде —
вблизи,
вдали —
живут, поют, рискуют...


* * *
Мальчишки, смотрите,
вчерашние девочки,
подросточки — бантики, белые маечки —
идут, повзрослевшие, похудевшие...
Ого, вы как будто взволнованы, мальчики?

Ведь были — галчата, дурнушки, веснушчаты,
косички-метелки... А нынче-то, нынче-то!
Как многоступенчато косы закручены!
И — снегом в горах — ослепительно личико.
Рождается женщина. И без старания —
одним поворотом, движением, поступью
мужскому, всесильному, мстит за страдания,
которые выстрадать выпадет после ей.
О, будут еще ее губы искусаны,
и будут еще ее руки заломлены
за этот короткий полет безыскусственный,
за то, что сейчас золотится соломинкой.
За все ей платить, тяжело и возвышенно,
за все, чем сейчас так нетронуто светится,
в тот час, когда шлепнется спелою вишенкой
дитя в материнский подол человечества.
Так будь же мужчиной,
и в пору черемухи,
когда ничего еще толком не начато,
мальчишка, смирись, поступай в подчиненные,
побегай, побегай у девочки в мальчиках!


* * *
Не ходи за мной, как за школьницей,
ничего не сули.
И не хочется, и не колется —
не судьба, не суди.

Я еще ничуть не вечерняя,
я пока на коне.
Я еще такая ничейная —
как земля на войне.

Не держи на леске, на поводе,
на узде, на беде,
ни на приводе, ни на проводе,
ни в руках и нигде!

Все, что вверено, что доверено,
разгоню, как коня.
Ой, как ветрено,
ой, как ветрено
в парусах у меня!

Не кидайся лассо набрасывать —
я тебе не мустанг.
Здесь охота — дело напрасное
в этих вольных местах.

Сквозь вселенную конопатую —
чем бы ты ни смутил —
я лечу, верчусь и не падаю
по законам светил.

У меня свое протяжение,
крупных звезд оселки...
Ну а вдруг
твое притяжение —
не узлы, не силки?

И когда-нибудь мне, отважась, ты
скажешь так, что пойму, —
как тебе твоя сила тяжести
тяжела одному...


ОЖИДАНИЕ
Кто-то ночью хлопает, лопочет...
То ль сверчки настроили смычки,
то ли это, вылупись из почек,
листья разжимают кулачки?

У природы есть свое подполье —
как людей, ее не обвиню:
то девчонкой принесет в подоле,
то дурнушкой сохнет на корню.

Жаль травы, которая завязла
в страхе, чтоб метели не смели.
Жаль травы, которая завяла,
слишком рано выйдя из земли.

Слишком рано или слишком поздно...
Но, ни в чем природу не виня,
не хочу ни мудрости обозной
и ни скороспелого огня.

Побывав в дозоре и в разведке,
испытав судьбу на сто ладов,
лето, подожги зеленым ветки!
Безгранично. Прочно. До плодов.

* * *
Люби меня!
Застенчиво,
боязно люби,
словно мы повенчаны
богом и людьми...

Люби меня уверенно,
чини разбой —
схвачена, уведена,
украдена тобой!

Люби меня бесстрашно,
грубо, зло.
Крути меня бесстрастно,
как весло...

Люби меня по-отчески,
воспитывай, лепи,—
как в хорошем очерке,
правильно люби...

Люби совсем неправильно,
непедагогично,
нецеленаправленно,
нелогично...

Люби дремуче, вечно,
противоречиво...
Буду эхом, вещью,
судомойкой, чтивом,

подушкой под локоть,
скамейкой в тени...
Захотел потрогать —
руку протяни!

Буду королевой —
ниже спину, раб!
Буду каравеллой:
в море! Убран трап...

Яблонькой-дичонком
с терпкостью ветвей...
Твоей девчонкой.
Женщиной твоей.

Усмехайся тонко,
защищайся стойко,
злись,
гордись,
глупи...

Люби меня только.
Только люби!


* * *
Не сегодня и не завтра
и не послезавтра...
Это будет — вроде залпа,
коротко, внезапно.

Это головокруженье,
это вознесенье,
это — точно в центр мишени,
жгучее везенье.

Это будет ненадолго —
вспышка, всполох света.
Это будет, будет — только
надо верить в это.

Торопясь, скучая, плача,
помнить, что маячит,
жить, предчувствуя горячий,
сладкий миг удачи...

* * *
Был день прозрачен и просторен
и окроплен пыльцой зари,
как дом, что из стекла построен
с металлом синим изнутри.
Велик был неправдоподобно,
всем славен и ничем не плох!
Все проживалось в нем подробно:
и каждый шаг, и каждый вздох.
Блестели облака, как блюдца,
ласкало солнце и в тени,
и я жила — как слезы льются,
когда от радости они.
Красноречивая, немая,
земля была моя, моя!
И, ничего не понимая,
«За что?» — все спрашивала я.
За что такое настроенье,
за что минуты так легли —
в невероятность наслоенья
надежд, отваги и любви?
За что мне взгляд, что так коричнев
и зелен, как лесной ручей,
за что мне никаких количеств,
а только качества речей?
Всей неуверенностью женской
я вопрошала свет и тень:
каким трудом, какою жертвой
я заслужила этот день?
Спасибо всем минутам боли,
преодоленным вдалеке,
за это чудо голубое,
за это солнце на щеке,
за то, что горечью вчерашней
распорядилась, как хочу,
и что потом еще бесстрашней
за каждый праздник заплачу.


* * *
Отечество, работа и любовь —
вот для чего и надобно родиться,
вот три сосны, в которых — заблудиться
и, отыскавшись,— заблудиться вновь.

* * *
Не оглядываюсь в прошлое
и не мучаю мечты.
Знаю я, что ты хорошая
и единственная ты.

Но не правило, не истина,
не разгадка и расчет,
а строка, что не написана,
что, как ток, в крови течет.

И поведанная вроде нам
до былиночки любой,
все же ты безмерна,
родина,—
как искусство и любовь.

Ни былыми рукопашными,—
память сердца теребя,—
ни засеянными пашнями
не ответишь на тебя.

Ни заздравными под горькую
в годовщины красных дат,
ни наивною подгонкою
под какой-нибудь стандарт.

Ты — к открытию открытие,
первозданная моя.
Ежедневное отплытие
в незнакомые моря.

Не готовое решение,
не остывшее литье,
а свержение,
свершение,
завершение мое.

* * *
Я полюбила быт за то,
что он наш общий быт,
что у меня твое пальто
на вешалке висит.

За тесноту, за тарарам,
где все же мы в тепле,
за то, что кофе по утрам
варю лишь я тебе.

За то, что хлеб или цветы,—
привыкла я с трудом!—
приносишь вечером и ты,
как птица в клюве, в дом.

Пускай нас заедает быт,
пускай сожрет нас, пусть,—
тот, где в твоих ладонях спит
мой очумелый пульс.

Тот, где до нас нет дела всем,
где нет особых вех,
где по-московски ровно в сем.
он будит нас для всех.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.