Йордан Йовков. По проводам

Йордан Йовков
 По проводам


 Перевод с болгарского Л.Цай


     Ещё отгоняя собак, Петр Моканина понял, что этот незнакомец завернул к нему не просто так, но что гонит его какая-то беда. Поэтому он, рассерженный на собак, ворча, прогнал их и снова посмотрел на мужика – по красному жилету того было видно, что он торлак[1] со стороны Делиормана[2]. Высокий, крупный человек был; но что это был бедняк и горемыка по рождению – об этом говорила его рубаха, вся в крупно и неумело наложенных заплатках, пояс его был истрёпан по краям, грубой домотканой шерсти штаны – тоже. Был бос. Иначе говоря, на вид – богатырь, но Моканина быстро взвесил в уме и решил, что он из тех мягких, обиженных судьбой людей, о которых говорят, что верёвки из них можно вить.
Мужик поздоровался, пробубнил что то вроде «как вы», «как поживаете», но было явно видно, что его мысли далеки, и другая печаль была в глазах его. Посмотрев куда-то вперёд и показав рукой, он спросил, не в той ли стороне село Манджилары и далеко ли ещё до него. Моканина ему рассказал и только сейчас увидел, что на дороге остановилась телега, запряжённая одной лошадью. Эту телегу мужик оставил на дороге, чтобы подойти к нему. Внутри сидела согбенная женщина, спрятавшая руки за пазуху; платок её не был повязан, края его были опущены[3], чтобы ей было легче. Что было жарко – то правда, жарко было, но Моканина знал, что когда женщины опускают так концы платка, мучит их не столько жара, сколько нечто другое. Сзади в телеге, укрытая домотканым одеялом, положив голову на чёрные деревенские подушки, лежала другая женщина, моложе, скорее, девушка. Она смотрела в сторону, и лица её не было видно.
     – Как будто больная у тебя, – сказал Моканина.
     – Да. Моя девочка больна.
     Мужик посмотрел на овец, спрятавшихся в полдень в тенистое место, задержал немного свой взгляд на них, но не видел их, а взгляд его, полный заботы и горечи, так и блуждал.
     – Какая бы ни была – наша, – сказал он, – не трогай её!
     – Нездешний ты, откуда ты? – спросил его Моканина.
     – Из Кичук Ахмеда. Надежда – так теперь его называют, при Канаре[4]. Доходил и до этих мест. Я хожу по селам, продаю белую глину – хорошая белая глина есть в нашем селе. Хорошая, покупают её женщины. Когда спускаюсь вниз к морю, покупаю, чтобы привезти сюда когда рыбу, когда виноград, – как получится. Слава Богу – перебиваемся как-то. Только бы не случилась эта беда...
     Он сел на землю, достал кожаный кисет с табаком и начал крутить самокрутку. Моканина сел подле него и видел, как его толстые мозолистые пальцы дрожали, пока он крутил самокрутку.
     – Не держатся наши дети, – начал он. – Двое-трое умерли ещё маленькими. Вот осталась только – он взглядом указал на телегу. Смотрели за ней пуще глаз своих. Изо рта своего отрывал, чтобы купить ей что-нибудь, справить одежонку, чтобы не горестно ей было смотреть на других. Ничего, дал Господь, сберегли её доселе. А вот с некоторых пор – чахнет. Нет ничего, а угасает. Слышал, говорила матери, – скучно ей, что подружки замуж повыходили, а она одна. Что печалиться, дитя, говорил ей, и тебе судьба улыбнётся. Не смотри на других – богатые. Сегодняшние парни – они богатых жён ищут. И ты выйдешь замуж, живи себе, ты ещё молодая.
     – Сколько лет?
     – Скоро двадцать. Вот на Богородицу исполнится двадцать.
     – Да, молодая девушка.
     – Да, молодая.
     Мужик замолчал и снова посмотрел на овец, не видя их. Где-то близко среди жары звенела цикада.
     – Этим летом попросилась, чтобы я её отпустил на жатву. Бедняки мы, нуждаемся, но, видя, какая она слабенькая и болезненная, не хотелось мне её отпускать. Молила меня, папочка, мол, отпусти меня, и я хочу пойти с девушками. Хорошо, если так, отпустил я её. И что там случилось – не был, не знаю. В поле ложились, в поле вставали. Знаю то, что она мне сама рассказала. Однажды жали они целый день, вечером поели, после – девушки пели, смеялись. Легли спать. Нонка – так зовут мою девочку – легла и она. Легла, говорит, папа, между снопами, под стожок, легла на заветрии, чтоб не дуло, и укрылась. Заснула. Через какое-то время почувствовала что-то тяжёлое, что-то холодное вот здесь, на груди. Открыла глаза – змея!
     – Да ну!
     – Да, змея. Свернулась и легла ей на грудь. Вскрикнула со всего страху, схватила её и отшвырнула!
     – Отшвырнула! Во время жатвы случается такое. Слышал, что змея вползла в рот какой-то женщине. А вдруг укусила, не укусили ли?
     – Нет, нет. На грудь только легла, она её взяла и отшвырнула! Так мне рассказывает. Сон ли это был или правда – не знаю. С той поры с девочкой плохо. Вот, высохла, словно ветка. В груди болит. Там, говорит, болит, где змея была.
     – Ну и дела, ну и дела! – изумлялся Моканина. – А теперь куда её везешь. К доктору?
     – Доктора! Сколько докторов перепробовали. Везу её сейчас я... хм... как бы тебе сказать... Между нами, я не очень-то верю, но женщины они, опять же больная, дитя...
     Голос его задрожал, и он умолк. Засмотрелся, потянул без нужды то усы, то бороду, небритую давно, жёсткую, посеребрённую целыми снопиками седых волос. Не было нужды рассказывать Моканине, что всякая белая волосина была меткой очередной боли.
     – Прошлым вечером, – продолжал мужик, – вернулись наши с пристани. Сказали – ну и сказали – я знаю? Беспечные люди, может, шутят. Но прибегает тогда к нам Стоеница, болтливая, всё знающая наша кума. «Гунчо, – говорит ещё из дверей, – счастье твоё, и счастье Нонкино. Пойдём, может, на добро». «Что?» – думаю. «Вернулись с пристани Никола и Пеню, Сидеровы, они говорят, что в Манджиларах появилась... появилась одна белая ласточка! Совсем белая, как снег». «А?» «Ты, – говорит, – знаешь ли, что значит белая ласточка? Она, говорит, то ли появляется один раз в сто лет, то ли нет, но кто её увидит, от любой болезни исцелится! Гунчо, – говорит, – иди, нечего стоять. Отвези Нонку». Эх, возможно ли, – заплакала девушка, а мать подхватила. И вот, приехали.
     – Это правда? – спросил Моканина, – где была эта ласточка?
     – Сказал же тебе, тут появилась, в Манджиларах.
     – Белая?
     – Совсем белая.
     Удивлённый Моканина оглянулся и посмотрел на дорогу: каждый день в полдень он загонял сюда стадо на эту поляну, но только сейчас увидел, как много ласточек сидело на телеграфных проводах. И не удивительно: приближалось Преображение Господне, и в это время ласточки и аисты собирались улетать. Так много было ласточек и так густо одна подле другой они сидели, что провода провисли, потяжелели и были похожи на чётки. Много, но все чёрные.
     – Вот за этим и приехал, – сказал уже смелее и с облегчением мужик. – Решил тебя спросить, может, ты её видел, может, ты о ней слышал...
     – Нет, брат, нет. Белая ласточка? Не слышал, не видел.
     Вдруг Моканина подумал, что может совсем лишить этих людей надежды, и сказал:
     – А может, и есть. Может. Белый буйвол, белая мышка и белая ворона – есть. Может, есть и белая ласточка. Таки должна быть, раз говорят...
     – Кто знает, – вздохнул мужик. – Между нами говоря, я не верю, но женщины ведь...
     Он засобирался уходить. Растроганный, Моканина тоже встал проводить его и посмотреть на девочку. Когда вышли на дорогу, мать – жёлтая и сломленная от горя женщина – ещё издали всматривалась в лицо мужа, пытаясь по его лицу понять, что он разузнал. Девочка всё еще была повёрнута в сторону и рассматривала ласточек на проводах.
     – Этот человек говорит, что село уже близко, – сказал мужик.
     Услышав его голос, девочка обернулась. Слабенькая была, под покрывалом едва угадывалось её тельце. Съеденное болезнью, лицо её было восковым, но глаза всё ещё горели, были молодыми и улыбающимися. Она смотрела то на отца, то на Моканину.
     – Нонка, этот человек видел ласточку, – сказал мужик и посмотрел на Моканину. – Вон в том селе она была! Поедем, хорошо бы и нам увидеть её!
     – Увидим ли её, дядя? – произнесла девочка, и её ясные глаза вспыхнули, загорелись.
     Что-то поднялось в груди Моканины, сжалось, глаза его затуманились.
     – Увидите, дитя моё, увидите, – громко произнёс он. Я её видел, увидите и вы. Я своими глазами видел, белая такая, белая. Увидишь и ты. Даст Бог, и ты увидишь её и выздоровеешь... чай, молодая ты. Увидишь, я тебе говорю, что увидишь... и выздоровеешь, дитя, не бойся...
     Мать, зажмурив глаза, заплакала. Высокий, крупный мужик закашлял, схватил коня под уздцы и повёл.
     – Идите с Богом! – сказал вслед им Моканина. – То село близко. Всё по проводам, по проводам!
     Он долго стоял на дороге и смотрел вслед телеге. Смотрел на мать в чёрном платке, девочку, лежащую возле неё, высокого мужика, который шагал, сгорбленный, и вёл маленького коня, а над ними, между каждой парой телеграфных столбов разлетались ласточки, потом снова возвращались и садились на провода.
     Задумавшись, Моканина вернулся к овцам и взялся снова за царвули[5], которые мастерил из недублёной воловьей кожи. «Белая ласточка, – думал он. – Есть ли она!» Но что-то давило грудь, мучило его. И, уронив шило, он посмотрел в небо и воскликнул:
     – Боже, сколько муки на этом свете, Боже!
     И снова посмотрел вслед телеге.

Примечания:
1 Торлак – крестьянин из горных районов северо-западной Болгарии.
2 Делиорман, тюрк. и тур. – в буквальном переводе сумасшедший лес – Лудогорие, (Лудогорское плато) на северо-востоке Болгарии.
3 Края его были опущены – болгарские женщины особенным образом повязывали платок. Когда края платка опущены, это ещё и означает скорбь, тогда этими краями женщина утирала слёзы.
4 Канара – скала, утёс.
5 Царвули – крестьянская обувь из кожи.

Оригинал:
http://books2.my.contact.bg/iovkov/po_jicata.html
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.