Преображение света

Любовь Парамоненко


Посвящается годовщине со дня рождения
 Б. Пастернака


(К интерпретации основных мотивов книги Б. Пастернака «Второе рождение»)
В наши дни развенчан миф о Б.Пастернаке как о «дачном поэте». Публикация в 1989г. стихотворения «Русская революция»[17] подтвердила мнение М.Горького: великий русский художник был не только тонким лириком, но и подлинным «социальным поэтом», который быстро избавился от идеализации социалистической революции.
Время «распада» и «разрыва» врывалось и в произведения Пастернака 20-х годов : «Высокая болезнь»(1923;1928), «9-е января»(1925), «Брюсову»(1923), «Памяти Рейснер»(1926), «К Октябрьской годовщине»(1927), «Другу»(1929), «Спекторский»(1924-1931). В них нет комплиментарности, пустого «воспевания» революции; поэт говорит о холоде и разрухе ( «К Октябрьской революции»), о горькой судьбе своего поколения, не нашедшего себя в новой действительности( «Памяти Рейснер»), о бесплодности творческих усилий в «дни великого совета»( «Брюсову», «Другу»). Поэт чувствовал ненужность, «неуместность» своего творчества, своего взгляда на историю, культуру. В 1925 году он с горечью откликнулся на известное постановление ЦК РКП: «Допустим я или не допустим? Достаточно ли я бескачественен, чтобы походить на графику и радоваться составу золотой середины? Философия тиража сотрудничает с философией допустимости. Они охватили весь горизонт. Мне нечего делать. Стиль эпохи уже создан»(22, с.11). Душевная бесприютность, растерянность, резкое неприятие «совмещанства», серости, растущего давления на литературу определяли настроение Пастернака в 20-е годы (19;15).
Разрыв с Маяковским, невозможность напечатать «Спекторского» в его подлинном виде, первая кампания травли писателей Б. Пильняка, Е. Замятина (1929 г.), расстрел лефовца Вл. Силлова (15, с.4,12) – все это усугубило духовный кризис художника на рубеже 20-30-х годов.
Тем неожиданнее появление в 1932 г. книги «Второе рождение», само название которой указывало на душевный подъем, оптимизм, надежду. Переменчивая «Литературная газета» 17 октября 1932 года даже отнесла ее к «важнейшим явлениям на поэтическом секторе за последнее время». Конечно, глубокого, объективного прочтения «Второго рождения» в критике 30-х годов быть не могло, хотя книга вызвала многочисленные отклики и споры. Большинство критиков уклонялись от сколько-нибудь однозначной оценки новой книги Пастернака, а В.Александров, А.Прозоров, Д.Обломиевский вполне определенно заявили, что «Второе рождение» далеко от советской действительности, что основные устои творчества поэта: субъективизм, исторический идеализм, глубокий индивидуализм – остались незыблемыми и в этой книге (1 ; 16 ; 10). «Стеклянная волна искусства Пастернака, хотя и брошена в потоки советских дней, не сливается с волнами советского рода в органическое единство… В его сочувствии революции нет ничего прочного, ничего мобилизующего. Наоборот, его поэзия большей частью расслабляет; она поддерживает покоющийся на собственнической основе старый буржуазный индивидуализм» , - писал один из рецензентов, укрывшийся за буквой К., в «Литературной газете» (7).
Ирония времени : если для критики 30-х годов Пастернак был недостаточно «революционным», то в новую эпоху его упрекают за то, что он «мерился пятилеткой» и самобичевался, признавая свою интеллигентскую косность, «оправдывался», «мучительно переживал свою несхожесть «со всеми», ощущал ее как некую недостаточность»(18, с.28), - но можно ли говорить о благе «избранности», отвлекаясь от настроя, «дыхания» эпохи?
В интересной, нетривиальной, но во многом спорной статье американского исследователя А.Жолковского сближение Пастернака с действительностью рассматривается как «адаптация», «приятие по инерции», «добровольное, даже радостное подчинение силе»(6,с. 36-38). Сам А.Жолковский оговаривается, что не хотел «заклеймить Пастернака как «коллаборациониста»(6, с.41), однако утверждение, что поэт стремился «вручить» - читателю, а главное, самому себе – новую, тесную, непоэтическую и вообще малопривлекательную «упряжь социализма»(6, с.39) явно крайнее, обедняющее многоплановое содержание книги. Думается, самым убедительным объяснением пастернаковского обращения к теме социализма на данном этапе исследований является концепция К.М.Поливанова: «Всплески неприятия окружающей действительности, достаточно регулярно повторявшиеся на протяжении 1920-1930-х годов , не меняли , однако, позиции поэта. Это приятие революции, безусловное признание ее нравственной оправданности в России, по мнению Пастернака, накладывало и на него определенную долю моральной ответственности за происходящее в стране, и тем самым обязывало к подчинению складывающимся нормам общественной и литературной жизни»(15, с.4). Не забудем и горьковскую оценку в предисловии к повести «Детство Люверс»: «Сам он , как все истинные художники, совершенно независим, это человек, который родился и умрет со своим лицом»(5, с.300).
Так что обращение Пастернака к темам революции и социализма не было искусственной, конъюнктурной акцией, оно было неотвратимым для художника, который в 1925 году говорил о необходимости «реального пластического господства»(22, с.10) той или иной темы над писателем. Оно было неотвратимым и потому, что, в силу личных причин , поэт действительно переживал в эти годы «второе рождение».
Любовь и дружба – вот что дало крылья Пастернаку. Он писал Зинаиде Нейгауз летом 1931 года: «Наш праздник больше человеческого и не принадлежит нам, - мы собственность времени, за что оно и греет нас своим до осязательности близким, материнским дыханием,… И это имя моего выздоровления и оно означает окончание повести и выход с тобой через революцию к какому-то последнему смыслу родины и времени»(8, с.24). Поездка 1931 года в Грузию, дружба с Г.Табидзе, П.Яшвили, С.Чиковани – это новая влюбленность в жизнь, в людей. «… Грузия оказала на него такое же сильное воздействие, как Революция, … она стала для него новым открытием мира, началом новой жизни», - вспоминал С.Чиковани (9). Вот откуда «весеннее» дыхание новой книги Пастернака, удивительное ощущение единства мира и человека, человека и жизни – во всей ее сложности и красоте.
Эта повторная для Пастернака книга содержит разные уровни ее осмысления : социальный , философский, лирико-психологический, даже бытовой. В ней свой сюжет, огромное пространство - временное, историческое, «географическое», человеческое. В ней впервые реализовано ( хотя и не в полной мере ) эстетическое и философское кредо «неслыханной простоты», осветившей его поэтический ренессанс 40-50-х годов. И есть главное: «… в каждом стихе … дышит надежда, личная и общая, дышит вопреки всему, вопреки бездушности реальной советской истории» (А.Архангельский,13, с.248).
В сложном сплаве «Второго рождения» отчетливо прослеживается стремление выйти в современность, осмыслить « жизнь рода», в объемных поэтических образах передать свое понимание истории, искусства, любви. Основные мотивы книги настолько слиты воедино, что трудно поддаются логическому расчленению, и это прекрасно: перед нами уникальный пастернаковский образ Жизни – но осмысленный иначе, чем в предыдущих книгах.
В природный, изначально единый мир ( человек-природа, шире - космос, искусство, как губка, вбирающее все многообразие жизни и становящееся «второй реальностью») все настойчивее вторгается социальное, требующее более действенного отношения со стороны лирического субъекта.
Пожалуй, впервые Пастернак ощущает себя не наблюдателем, но активным участником событий: «Но значу только то, что трачу, А трачу все, что знаю я» - ( «Волны»)*.
*Здесь и далее стихи книги «Второе рождение» цитируются по изданию: Борис Пастернак. Собрание сочинений в пяти томах – Том первый – М.: Художественная литература, 1989.
В отличие от Спекторского-созерцателя, от героя стихотворения «Памяти Рейснер», безоговорочно признающего превосходство «сбитой боями» героини, лирический субъект «Второго рождения» стремится утвердить свое личностное отношение к эпохе, людям, истории. В книге ощутимо волевое начало, не становящееся, однако, императивом, «указующим перстом».
В стихотворении «Смерть поэта» саркастический выпад против «трусов и трусих», столпившихся у изголовья Маяковского, «мрази», смакующей сплетню, не способной понять трагическую высоту поступка поэта /»большого случая струя, Чрезмерно скорая для хворых»/ приобретает огромную силу протеста против атмосферы «пошлости», опутывающей большого художника и все общество. Кто противостоит этой безликой уродливой массе?
Друзья же изощрялись в спорах,
 Забыв, что рядом – жизнь и я.

Так оппонент Маяковского становится его защитником, с гневом отстаивающим правоту поэта. Не случайно Пастернак возвращает своего героя в «разряд преданий молодых»: «красивый, двадцатидвухлетний», он был ближе к своему сокровенному – мятежному, непокорному – творческому «я»,которое вновь обрел «одним прыжком»,заплатив за прозрение жизнью. Очевидно, Пастернак связывал гибель Маяковского с крушением идеалов, социально-общественных прежде всего, о чем не было «принято» говорить в кругу «хворых», где «страх Твой порох выдает за прах»/. Последние двенадцать строк, самые острые, отсутствуют и в первой публикации ( «Новый мир», 1931, №1 ), и во «Втором рождении» ( 11, с. 36-37), других прижизненных изданиях.
Довольно необычные в лирике Пастернака 10-х-20-х годов ноты несогласия, негодования, открытого протеста (в «Высокой болезни», в стихотворениях «Брюсову», «Любимая – жуть! Когда любит поэт …», в известной теперь «Русской революции») прорываются во «Втором рождении» как стремление утвердить свое понимание любви, «что тут с трудом выносится»( «Красавица моя, вся стать…»), свое место в искусстве: «не как бродяга, Родным войду в родной язык» ( «Любимая, - молвы слащавой…»). «Опять Шопен не ищет выгод… - это ведь не только о любимом композиторе, это и о самом себе, о своем высоком назначении – прокладывать «выход из вероятья в правоту».
До «Второго рождения» не было в лирике Пастернака такого напряженного, скрыто-полемичного утверждения своего взгляда на сущность творчества. Стихотворения «О, знал бы я, что так бывает…», «Красавица моя, вся стать…», «Опять Шопен не ищет выгод …» наполнены ощущением изначальной трагичности искусства и судьбы художника: тот , кто хочет услышать «загробный гул корней и лон» , а не довольствоваться уже открытым, общепринятым ( «вторенье строк») , - тот должен побороть «боязнь огласки и греха» и быть готовым принять свою Голгофу. И если в 1931 году Пастернак еще считал «вакансию поэта» напрасной, пустой, даже опасной («Другу»), то во «Втором рождении» эта «боязни тягость тяжкая» преодолена: «почва и судьба» утверждаются безоглядно – до «полной гибели всерьез» ( «О, знал бы я, что так бывает …»).
В «Волнах», открывающих книгу, заявлено стремление охватить все многообразие «пережитого», «виденного наяву». Так зарождается центральный ( и для всего пастернаковского творчества) мотив «почвы и судьбы». Жизнь, как волны моря, звучит в миноре, прошлые поступки вызывают тоску, и все же главное в другом:
Их смысл досель еще не полн,
Но все их сменою одето,
 Как пенье моря пеной волн.

Вот эта извечная смена событий, извечное возрождение жизни – ключ к пониманию и названия, и смысла, и весеннего «дыхания» книги. Наверное , на Кавказе впервые увидел поэт удивительную соотнесенность природы, истории и людей сурового и нежного края:
Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край.
И мы поймем, в сколь тонких дозах
С землей и небом входят в смесь
Успех и труд, и долг, и воздух,
 Чтоб вышел человек, как здесь.

Мысль об органичности жизни, давно волновавшая его, нашла конкретное подтверждение в реальности. В романе «Доктор Живаго» она станет стержневой : органичная , естественная, свободно льющаяся, хотя и драматичная, жизнь, подвергшись насильственной переделке, сузилась, стала холодной и чужой для любимых героев Пастернака.
Уже в «Волнах» Пастернак предостерегал: только живая, не разрушенная связь человека с природой, требующая тонкой, мудрой заботы ( «тонких доз») , только осмысленная ( и опять же не разрушенная!) связь исторических периодов, поколений, верность многострадальной и гордой земле могут уберечь жизнь от распада, а человека от саморазрушения – он становится «образчиком, оформясь Во что-то прочнее , как соль». Пастернак удивителен своей упорной, упрямой верой в победу свободных начал жизни, устремленностью в будущее. Во «Втором рождении» мысль, прозреваемая, в основном, еще интуитивно, наиболее органично выражена в «Волнах». Именно на Кавказе зарождается у поэта ощущение связи времен, единства жизни и истории. Прошлое, настоящее, грядущее – рядом. Однако в этой триаде современность оказалась самым крепким орешком.
Композиционно (а Пастернак очень тщательно выстраивал сюжет своих поэтических книг) утверждается весеннее ощущение возрождающейся жизни. В первой главе – «Волны» - в настоящем, соотносимом с красотой Кавказа, сквозит мучительное желание вырваться из оков «жизни виршеписца», «грызни», недоверия. Кажется, еще чуть - чуть – и «даль социализма» станет «близью». Но оксюморон «ты рядом, даль социализма» вовсе не констатация сбывающихся надежд. «Страна вне сплетен и клевет» еще в «дыму теорий», и если она и представляется «выходом в свет», то только потому, что «женщины в Путивле Зигзицами не плачут впредь», что не «разменный быт», а ощущение бытия и достойности собственного существования («Но значу только то, что трачу, А трачу все, что знаю я») наполняют жизнь поэта. Для Пастернака, стремившегося преодолеть внутреннее отторжение от действительности 20-х годов, это было, очевидно, значимым и ценным обретением.
И все же двойственность мироощущения не преодолена до конца. Требование «переделки», которому сознательно подчинили свое поэтическое слово В. Луговской («Повелитель бумаги»), Э.Багрицкий («Всеволоду», «Итак – бумаге терпеть невмочь …»), было понято Пастернаком как возможность духовного обновления, обогащения живых связей с судьбой страны. Отсюда стремление расширить «пространство» своего мира: «По улицам сердца из тьмы нелюдимой! Дверь настежь! За дружбу, спасенье мое!» -, «Вон на воздух широт образцовый»! Конечно, здесь сказалась и личная драма: необходимость «обрубить «обоюдный обман» ( «Не волнуйся, не плачь, не труди…»), выйти из тупиковой ситуации «любовного треугольника», преодолеть боль разлуки, вины требовала выхода на более широкий жизненный простор.
Поэтому устремленность в будущее, окрашенная надеждой на личное счастье, не становится декларативно -назидательной. Только в грядущем видит Пастернак возможность разрешения мучительных противоречий времени, осуществления истинных идеалов революции. И на «перестройку» Пастернак соглашается, доверяясь грядущему, в котором восторжествуют «искренность и честь»: «Переправляй, но только ты».
В дальнейшем движении сюжета усилен мотив трагической раздвоенности: «Мы на пиру в вековом прототипе - На пире Платона во время чумы»(«Лето»), «И мерил я полуторною мерой Судьбы и жизни нашей недомер («Окно, пюпитр и, как овраги эхом…»). В конце V главы конфликт «с самим собой» отчетливо обозначен как неразрешимый:
Я верен всем своим мечтам,
А верен ли себе останусь,
Я сам узнаю только там,
 Где Лермонтов уже не Янус

[II. С. 74].
Трудно отстаивать верность «всем своим мечтам» в атмосфере, которая убивает все самобытное, мыслимое как «слабость», как «последние язвы» («Когда я устаю от пустозвонства…») буржуазного индивидуализма. Только за последней чертой, «где Лермонтов уже не Янус», где все тайное, смутное, задавленное становится определенным и ясным, возможно окончательное «подведение итогов». Чеканная формула Пастернака – мудрость самой жизни: пока мы в её стремительном потоке, «нам не дано предугадать»,не дано остановиться на чем -то однозначном, потому что действительность /и человек/ предстает перед нами в разных ипостасях (ср. «лицо василиска» озарившей, но и оледенившей Россию революции в «Девятьсот пятом годе»).

В VI главе все линии лирического сюжета сходятся воедино, достигают кульминационной напряженности: трагедийность искусства («О, знал бы я, что так бывает…»), конфликт с современностью («Когда я устаю от пустозвонства…»), личная драма, усугубленная «наследьем страшным мещан» («Стихи мои, бегом, бегом…»), «новое горе» друга (Г.Нейгауза), потерявшего близкого человека («Еще не умолкнул упрек…»).
Стихотворение «Когда я устаю от пустозвонства…» с огромной силой передает драму «старой» интеллигенции, которую долгие годы было принято называть буржуазной.
«Годы строительного плана»внесли в существование интеллигента «вкус больших начал», и все же новая жизнь «незванная», потому что он чувствует себя балластом истории: это ведь представителей творческих кругов называли «попутчиками», «примазавшимися к революции», подозревали в антисоциалистическом настрое и т.д. , и т.п.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни, а если из калек,
То все равно: телегою проекта
 Нас переехал новый человек.

В наше время развенчана иллюзорная, даже опасная мечта о «новом человеке». Пастернак первым – не в бровь, а в глаз – высказался по этому поводу. Где же здесь «добровольное, даже радостное подчинение силе» [5, с.36]? Усталость, надломленность, горькая ироничность: «А сильными обещано изжитье Последних язв…» Не отрекается поэт от «слабости», хотя и понимает неизбежность поражения, - и вновь, как в «Высокой болезни», звучит»музыкой во льду».
Музыка «Второго рождения» - как весна: то бурная, мятежная, тревожная, то нежная, светлая, ликующая. В последней, седьмой, главе «печали час… совпал с преображеньем света». «Эр сопоставленье» (петровской – пушкинской – сталинской) рождает «соблазн в надежде славы и добра глядеть на вещи без боязни» («Столетье с лишним – не вчера…»). Напоминание о «мятежах и казнях» - «эзопова» параллель современности. Л. Гинзбург записала в 1932 году: «Стихи, страшные смелостью, с которой он берет на себя ответственность за пушкинские «Стансы» [4,С.154]. А ведь в «Стансах» не только «страстное, остросоциальное желание жить» [4,С.154], но и «урок» царю, «заклинание» времени. Пастернак подхватил пушкинскую эстафету – «не трепеща» глядеть в лицо жизни.
Само нагнетание отрицательно - экспрессивных знаков эпохи: «мятежи и казни», «пока ты жив, и не моща», «без боязни» - достаточно смело для начала 30 – х годов, когда раскручивалось колесо репрессий, и даже «светлые» образы – «в надежде славы и добра», «итак, вперед, не трепеща» - не могут снять ощущение тревоги и смятения (ср. у Л.Гинзбург:»…они/стихи «Второго рождения» - П.Л./ так тревожны и трагичны») - [4,С.154]. Б.Сарнов, анализируя стихотворение «Столетье с лишним – не вчера …», дал такую оценку позиции поэта: «…Для Пастернака петровская дыба, призрак который нежданно воскрес в XX веке, была всего лишь нравственной преградой на пути его духовного развития. Вопрос стоял так: имеет ли он моральное право через эту преграду переступить? Ведь и кровь, и грязь – все это окупится немыслимым будущим братством, «счастьем сотен тысяч!» [18,с.28]. Подобные приемы литературоведческого анализа, к сожалению, далеки не только от объективности…
Да, можно сожалеть о том, что прекрасная книга завершается не лучшей главой. Дело даже не в сегодняшней политической конъюнктуре – думается, и М.Цветаева была излишне категорична в оценке позиции поэта: «Пастернаку… приходится по полной доброй воле, за которую никто ему не благодарен,… мериться пятилеткой. Пастернак из собственных глазниц вылезает, чтобы видеть то, что все видят, и ко всему , что не то , оглохнуть» (21,с.70). В конце концов, для нас важна и значима сама попытка осмыслить путь личности в кризисный, смутный исторический период. И то, что, по мнению многих литературоведов( В.Альфонсова, например, - (2, с.173)),сблизить эти два полюса во «Втором рождении» не удалось, свидетельствует и о раздвоенности самой эпохи, ее разных ликах («преображенье света» - и «мятежи казни»), и о внутреннем сопротивлении художника.
Эта двойственность чувствуется даже в самом удачном стихотворении главы «Весенний день тридцатого апреля»: живые образы (праздничный день, «захваченный примеркой ожерелья», «вечерний мир всегда бутон кануна», «созревших лет перебродивший дух»), как блестки, вкраплены в сероватые, заземленные приметы «переустройства».
Завершающее книгу стихотворение «Весеннею порою льда …» особенно интересно в первой части – картинами «бездонной», пастернаковской, весны. В последних строфах повторяется мотив «женской доли»; по сути , это контаминация идей «Волн» и стихотворения «Стихи мои, бегом, бегом…» . Синтеза природного и социального достичь не удалось; остается ощущение, что «революционная воля», «околицы строительств» насильственно втиснуты в упругую ткань стиха.
В первых публикациях ( «Новый мир», 1932, №3;»Второе рождение», «Федерация», 1932) образ уходящей «с запада» души не имеет однозначной социально-политической окраски ( как в изданиях 80-х годов).
Он объемнее: прямая перекличка с образами природного ряда ( «в краях заката стоял лед», «ночное», «перегной Потопа, как при Ное», «бездонная весна») рождает ощущение естественного обновления, воскрешения личности. Так завершается мотив извечного «второго рождения», намеченный в «Волнах».

 

Комментарии 1

Samojlov22Bogdan
Samojlov22Bogdan от 5 июня 2011 06:33
Хорошая статья
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.