Михаил Письменный
Родился в 1944 году в Ногинске Московской области. Окончил философский факультет университета им. Я.А.Коменского в Братиславе. Автор книг: «Библейские истории» (1990, 1991, 2000, 2008), «История о Фаусте и черте» (1996), «Завершающий человек» (2004), «Житие Антония Печерского» (2003), «Житие Сергия Радонежского» (2003) и «Житие Александра Невского» (2003). Рассказы, повести, стихи и переводы печатались в российской, словацкой и чешской периодике. Член Союза писателей Москвы.
МЕТОД ШУЛЬМАНА
Шульман, П=Т, Новый мир, 2010, № 9 и расширенный вариант того же повествования, помещенный в этом номере «Кольца А».
Бывает же: читаешь писателя – нравится; чуть вспомнишь его имя – приятно, как от подарка; а свои писалки начнешь сочинять – перед глазами нет-нет, да и возникнет он: то ли в виде читателя, то ли критика, этакий глазок-смотрок. Существует внутри как некое измерение, и хочется читать его и читать, хоть и побаиваешься этого чтения, словно ты – озорник, а он – классный руководитель. Честно скажу: чуть преувеличиваю, но именно такие или очень похожие чувства вызывает у меня Эдуард Аронович Шульман. Чувства… да. А с какой стати такие чувства – поди узнай. Александр Павлович Шишкин, теперешний издатель его, советует: «Нужно статью написать, если так…». Но поди напиши! Почитаешь, почитаешь и почитать начинаешь, и ничего не напишешь. А за что именно почитаешь, с какой стати… И всё это длится годы и годы. Никак не поймешь его метод, не нащупаешь, чем именно ухватил. Ведь что этот писатель, по сути, делает? Цитирует. Одного, второго… Сам почти ничего не говорит, не утверждает ничего и не отрицает. А получается… Довольно громко у него получается, хоть и сердится Александр Привалов-критик: мол, всё это только высоколобым понятно, а массовый читатель плывет. Но ведь и высоколобым надо же что-то читать! А низколобые пусть повышают лобовость!
Нечаянно вспомнилось, как лет сорок назад милицейский капитан Голиков жаловался моему отцу: «Эх, Андрей Иваныч! Велели конспект писать. Ну и понапутал же этот Ленин!».
Сей капитан зорко следил, чтобы правильно строили самое передовое общество на Земле. И славно. Никто зорче безлобого не усмотрит.
Ну не будем отвлекаться и сбегать в рассуждения. Откроем "П=Т”. Что это? Литературоведение, а может, литература, художество… – точно не скажешь. Подобных по форме вещей он напечатал изрядно. В отзывах пишут, что автор такие вещи называет "филологической прозой”.
Тут разговор о правде, противостоящей лжи, без ратной сцепки с которой правда не может существовать. Но в тексте Шульмана – тонкости, этакий (позволим себе выразиться по теперешней моде) наноподход. Сравниваются две родственные правды, и в процессе сравнивания в одной из них выявляются тонкие лепесточки чарующей лжи, идеологический настой которой оказывается общественно важным, и, как показывает история, наркотически вредным.
Ах как пробирает эта небольшая вещь! Тронула, видать, нечто личное и больное, о чем иногда только думалось отдаленно. И тут вдруг, словно спичка разморгнула пространство, взял да и открылся нам метод Шульмана, открылся легко и просто.
Объяснимся, в чем дело. В статье-рассказе говорится о Платонове и Паустовском. В самом начале оба сравниваются с Толстым и Тургеневым. Два «Т» позапрошлого века и два «П» века двадцатого, схватка между которыми на спирали времени повторилась.
Нужно ли рассказывать о несостоявшейся дуэли Тургенева и Толстого? Да, пожалуй, стоит напомнить, потому что диспозиция ссоры между ними существенна для понимания сути литературного противостояния между Платоновым и Паустовским.
Ссора произошла, когда в конце мая 1861 года Толстой и Тургенев закатились в гости к Афанасию Фету. За обедом Тургенев похвалился, что дочь его в рамках воспитания собственноручно чинит худую одежду бедняков и возвращает ее по принадлежности. Мол, это «сближает благотворительницу с насущною нуждою». – «А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену», – заявил Толстой. – Тургенев ему на это: «Если вы будете так говорить, я вам дам в рожу».
Так великие писатели встали перед необходимостью стреляться, что породило кучу толков и сплетен. В бой на уничтожение вступили, можно сказать, кровные братья, один из которых благодушен, а другой непримирим, как скала. Все испугались и зашумели, и шум заглушил суть ссоры. Стреляться собрались великие писатели, которые недавно сотрудничали с журналом "Современник”, но, почуяв, что скоро тут Чернышевский призовет крестьян «к топору!», оставили журнал. Толстой – в 1858 году, а Тургенев – в 1860-ом. К революционному крылу «Современника» оба относились одинаково. Они ведь помещики, а не разночинцы! Но какие помещики? Тут она и легла – причина размежевания. Толстой желал себя видеть хозяином на своей земле, а Тургенев, что ни говори, был и оставался в своих владениях гостем. Хозяин с крестьянином говорил как с работником, с которого строго требовал дело, а Тургенев был милый зритель труда, свидетель эпохи, пишущий записки охотник. Крестьянин для него – объект любования. Он по-христиански желает ему помочь, то есть поделиться тем, что у крестьянина же и отнял. И получается, что Толстой выражал точку зрения такого помещика, который свой хлеб зарабатывал хозяйским трудом: организовывал экономическую жизнь, а Тургенев разряжал обстановку, ничего не меняя. Фразы говорил ласковые. Толстой однажды выразился, что у Тургенева «даже ляжки фразистые». Вот он и воспитывает дочь, уподобляясь ласковой бабушке, которая на вопрос внучка «Откуда, бабуля, шкурка на шапке?» - отвечает: «Кролик дал» – «А откуда мяско на тарелочке?» – «Коровка дала».
Ах, фраер кролик! Ах, коровка, щедра душа, разлюбезная! Угости сахарком, поцелуй милашку в сопливый носик да и режь от живого, только нож прикрой!
В общем, Лев Николаевич изобразил себя в строгом Левине, а немножко Тургенева показалось у него в образе благодушного Стивы Облонского, который не станет считать деревья, чтобы определить продажную цену леса и на лапотника сапожком не топнет. Он кролику морковку сует: отмахни-ка, братец, шкурки на рукавички!
И с чего-то вдруг вспоминаются разные хорошие писатели-добряки, сующие деньги в карман нищему Мандельштаму, плачущий Паустовский приходит на ум… А Фадеев? Давай сюда и Фадеева! Ведь тоже спасал-помогал, говорят, когда Николай Тихонов вдохновенно кричал с трибуны: «Любовь к Пушкину и Ежову – это форма любви к Сталину»… Что говорить! Свет не без добрых людей, когда света нет.
Но вернемся к «Т=П» Шульмана.
Итак, Паустовский в двадцатом веке как бы сравним с Тургеневым в девятнадцатом, а напротив – Платонов и Толстой. Это заданная горизонталь. А на вертикали литературных значений возникает конфликт: Платонов против Паустовского, или Paustovski contra Platonov. Так и тянет съязвить: Паустовский и контра Платонов. Правда, у Шульмана и без моей помощи уязвлений довольно, что переменяет чтение в рискованную игру. Как на качелях в детстве: весело и жутко сразу. Как при Сталине: наградят или посадят – развеселая жуть.
Так о чем – Шульман? Ясно ж, что о непримиримом Платонове, который режет правду-мать, и о благодушном Паустовском, на блестящей поверхности текстов которого эта корявая правда особенно наглядна и притязательна. И о себе пишет Шульман. В первую очередь о Платонове, но и в ту же очередь о себе. И он всю жизнь мыкался, как Платонов. Вынужден был не прямо писать, а «ради жизни на Земле» изобрести новый метод изображения жизни. Когда не сам говорит (кто бы и напечатал!), но без конца цитирует чужие тексты, располагая цитаты таким образом, что между ними не пустота, а его собственный текст, который не написан. Из головы автора мысль влетает в голову читателя, не коснувшись бумаги, не воплощаясь в слово. Вот такой получается интерфейс, или в переводе: межлик. Это я и называю методом Шульмана. То есть, Шульман дает нам Межлик, Промежуточное лицо. Художественным, но, прошу заметить, не зафиксированным, то есть чисто флюидно-виртуальным методом, каковым, собственно, и является основной метод приличной советской литературы второй половины двадцатого века, то есть такой, какую и теперь не стыдно показать людям. Но Эдуард Аронович довел этот метод до такой крайности, такой виртуозности, что вполне заслужил звание автора патента на изобретение.
Для ясности тут можно вспомнить старый анекдот о том, как на Красной площади мужик разбрасывает листовки. (Да простит, кто знает!) Люди расхватывают, заглядывают в них, смеются над властью и уносят. Милиция бежит арестовывать, но глядь на листовки, а там чистая бумага.
– Тут же не написано ничего! – возмутилась милиция.
– А чего писать? И так всем всё ясно, – ответил мужик.
И вот сравниваются два по сути однокоренных писателя, близость которых наглядна и убедительна. Она больше, чем разница между ними, и обнаружение этой родственности отзывается в читателе состраданием прежде всего к гонимому Платонову, но и к Паустовскому, который за самонадраенность социалистическим гуманизмом был всячески награжден и отмечен: мог даже Нобеля получить, не перейди ему дорогу Шолохов с «Тихим Доном».
А Платонов по этой надраенности проезжается вечной правдой. Ну прав, конечно, гонимый Платонов, а Паустовский… наград нахватал и жил хорошо. Чем дальше – тем наградистей. Хоть и страдал-переживал, мучился совестью и ворчал в тряпочку... Но ведь он хороший писатель. Классик, или пример… Но какой пример? Ведь пока советские классики генеральствовали и полковничествовали в литературе, хватали премии и принимали поклонения, пинаемый ногами Платонов этак извернулся в истории, и, подобно сказочному Иванушке омывшись в котле с кипящей смолой, сделался неподдельно великим писателем. И чем больше проходит времени, тем больше растет в значении и популярности.
И вот думаешь: неужели Паустовский не понимал, какой наводит дурман про всякие стерильные благородства и героизмы? Ведь он для меня писал про колотый сахар, про артистку, поющую на кораблях, и про мальчика, которого спасали всем миром. Он и меня, маленького, надувал советским френчевым романтизмом, от которого детёнку хочется стать председателем совета отряда, а потом – дружины, и – эх, мечта! – заслужить похвалу пионервожатой, чтобы быть достойным великих учителей, дела Ленина-Сталина. Неужели не понимал?
Помню, Славик Горшков во втором классе спрашивал: «А ты мамой пожертвуешь ради Родины?». И, вылупив глаза, сам же и отвечал: «А я – запросто!».
И тут вспоминается, как уже в семидесятые годы таскался я по редакциям с рассказиками своими. Пришел в свободный по тем временам журнал "Сельская молодежь”, где главредом был Попцов Олег Максимович, который потом, при Ельцине, написал «Хронику времен "царя Бориса”». Сидел там, в редакции, молодой человек с трубкой – не знаю фамилии, – сунул нос в мой рассказ и вдруг забурлил-закипел-задвигал ногами и трубочкой этак под Виссарионыча закосил:
– Вот у вас написано: «натыкали себе в голову идей, как индейцы перьев, и думаем – руками помашем и полетим в лучшую жизнь». За такие слова, вражина, посадить можно. А что как вызову сейчас «воронок»? Был же тридцать седьмой! Жаль, – кончился.
Так было.
После того иду в журнал "Молодая гвардия”. Этот рассказ спрятал, показываю другой: без обобщений и выводов.
И человек, принявший меня, подобрей оказался. Почитал, полистал… повздыхал…
– Пишете вы, прямо скажу, безответственно. Вот, например, вслух произнести страшно: «подходит он по работе к мусорному ящику, а там – котенок, рыжий, аж красный…». Как можно так с красным цветом! Аккуратней, дружок! Красное в помойку не суй! За него кровь, понимаешь ли… Слово писателя – это дело, а за такие дела можно и загреметь. Ну да прикроем глаз: ошибка и недогляд. Вы бы, знаете… Паустовского, что ли… И неплохо бы наш журнал – повнимательней... Возьмите номеров двенадцать, полистайте, пропитайтесь духом, и за перо! Тогда мы вас – с руками-ногами… Вы – можете. Вы способный, и… возлагаем надежды.
Пошел я в библиотеку, взял журналы. Нашел типичный рассказ в героическом духе и написан с чувством: про девочку, у которой папа – полярный летчик, и этот летчик пропал во льдах Дальнего Севера, и девочка отправилась его искать, и нашла торчащий из сугроба пропеллер, и поняла, что папа – герой.
Сел я писать нечто похожее про коленвал, про завод, где работал, а из головы нейдет Костя-сосед, которому ногу на бетонзаводе перебило арматурой. Сидя на больничном, загулял он малость с товарищами, ночью вышибли дверь в палатке, взяли вина-бормотухи, а коньяк разбросали по снегу – клопами пахнет. Бутылки потом по весне вытаивали… Вина выпили – есть захотели. Утащили кроликов у Кривого Кузьмы… Нажарили крольчатины, да хвать – хлеба нет. Пошли в палатку за хлебом, а там уже милиция ждет. Взяли всех, пришили групповую и дали каждому по четыре года. Потом этот Костя убежал с лесоповала, гулял по улице, как герой. Мать – в милицию: заберите сынка, пьет – сносу нет. А они: потерпи месяцок, ему потом срок хороший добавят. А когда Костя отсидел все сроки, облил себя бензином и побежал по улице факелом. Ребята воткнули башкой в сугроб, но после того он не долго жил. Вот тебе и герой, вот тебе и пропеллер.
Не вышла из меня молодая гвардия, не нашлось во мне Паустовского духа.
И вот думаю: неужели он сам не понимал, что пишет, какие вырабатывает примеры? А если понимал… Ах ты, подлость какая! По отношению ко мне, мальчику, которого на этой классической лжи воспитывали. Ведь бывало читаешь "Пионерскую правду”, а там про какую-то не мою жизнь. Газета – для меня, пионера, а жизнь там – загорно-заморская, совсем не та, которую вижу. И хочется куда-то к тем людям, которых нет, в это сладкое вранье хочется… И видишь себя героем неправильного кино, а правильное отдери поди от белого полотна! Время кругом такое: Платонова с правдой – вон! А Паустовского… Но ведь – гуманист. Гуманист, да... Гарнитур, небось, купил за гонорары и дачу на сдачу… И при этом, воздыхая и слезокапствуя, шептал доверенным лицам о загнутой для насильного секса правде Платонова.
Как в том старом анекдоте про ёжика. (Да простит кто знает!) Идет ёжик и видит: сидит у дороги животное и повторяет-плачет: «Зайчик, зайчик, зайчик…» – «О чем ты, ответь! Может, помочь надо? Я готов», – говорит ёжик. А животное плачет неутешно, рыдает: «Зайчик, зайчик, зайчик…» – не в силах ничего другого молвить от горя.
Вздохнул ёжик и пошел дальше. А там – обрыв, ёжик сверзился и погиб. «Ёжик, ёжик, ёжик…» – зарыдало животное еще пуще…
Вот и определился он, метод Шульмана: когда в прорехи между цитатами со всеми своими потрохами вписываешься сам. Есть что вспомнить – текст оживет. А не вписал себя в эту раму, получится, что всё это дело для крутолобых. Привет Привалову-критику получится.
А Паустовский… Тут совсем другой виден метод.
Ведь крупный все же писатель. Многое отразил, на многое намекнул… Эдуард Шульман предъявляет нам эти намеки. Мол, Паустовский мимо расстрела Тухачевского не прошел. Отразил в судьбе наполеоновского генерала. И много другой разной правды зарыл в свои тексты. Когда безрассудный Платонов бился лицом в кулак Жданова, Паустовский этому кулаку ласково улыбался. Наподобие дочки Тургенева починял бедняцкую рвань и возвращал по принадлежности, сближался «с насущною нуждою».
Но Паустовский в этом смысле нам не очень известен. Тут пока для нас полумрак. Поищем-ка то же самое под фонарем, где уже светло.
В 2001 году вышла замечательная книга о Маяковском, где автор Бронислав Горб остроумно доказывает, что Маяковский не воспевал, но вышучивал революцию и социализм, что он шута из себя разыгрывал. Книга так и называется: «Шут у трона революции». При всей спорности суждений автора, стоит ее читать хотя бы потому, что она блестяще написана. Читается запоем. Бронислав Горб утверждает, что, например, слова «я себя под Лениным чищу», сказаны как раз тогда, когда Ленин назвал интеллигенцию «говном», и что в стихе – однозначная подковырка. А стихи: «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье», – это явная насмешка: поэт подчеркивает, что советские заводы ничего, кроме счастья, не вырабатывают. И многое другое из Маяковского в книге изворачивается таким образом, что прославитель предстает разоблачителем строя. Эта книга есть в Интернете. Можно ее найти. Очень советую.
Но ведь без Бронислава Горба разве поймешь, кто такой Маяковский? Да и так ли все было? Пока Горба читаешь, – веришь ему. А заглянешь в стихи… Нет, никак не смещается взгляд в сторону этих новых толкований. Обличителя в Маяковском не видишь… Всюду – громобой-прославитель, если не считать «Клопа» и «Баню», где он, хоть и не Гоголь, но ковырнул изрядно. Тут и толковать ничего не нужно – всё однозначно.
Но если в каждой исторической фразе вторые донья выстукивать, то и в помянутых выше словах Николая Тихонова о любви к Пушкину и Ежову как о форме любви к Иосифу Виссарионовичу нетрудно отыскать тонкое издевательство. Уместно здесь вспомнить давнюю игру, когда заголовки в газете прочитывали вслух, предполагая при этом постельный смысл. И получалось: «Повысим производительность труда… в постели», «Трудовые будни – праздники для нас… в постели», «Забота наша такая… в постели», «Идет Ильич дорогой голубой… из постели»… – Смеху!
Нет, братцы мои, на памятниках блошки-вошки не водятся. Как написано – так и читается. И нечего фарисействовать. За высокое кровью платят, а воды текут себе в места низкие.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.