День памяти Михаила ЗЕНКЕВИЧА...

Михаил Синельников
АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ПОЭЗИИ


Конечно, можно и должно считать своими наставниками поэтов давнего прошлого, тех кого не смог застать,и все же важно редко даруемое судьбой рукопожатие с живым учителем в поэзии.Лично для меня таким был Михаил Александрович.Конечно, на фоне Ахматовой,Мандельштама,Гумилева(Городецкий не в счет - его, уже совершенно выдохшегося, взяли для вывески) Нарбут и Зенкевич могут показаться не столь сильными. И все же мощна была вся маленькая группа первоакмеистов. И все они, что важно, были оригинальны, незаменимы... Я был единственным молодым стихотворцем, который навещал М.А. в последние четыре года его жизни. И затем по просьбе вдовы поэта разбирал его архив. Мои вспоминания о нем опубликованы в журнале "Юность". Если кому это любопытно, отсылаю к своему посту на моей странице от  21 мая 2018 года (там мои стихи об Учителе). Оттуда беру несколько строк:"Считаю, что на меня оказали воздействие все встреченные в жизни поэты. Влияние нескольких было важным, шлифующим. Но только влияние Зенкевича - еще до личного знакомства - оказалось формообразующим. Он показал мне, что сильный массивный стих может быть живым".
Далее подборка, подготовленная мною для антологии.
МИХАИЛ ЗЕНКЕВИЧ (9(21).5.1886 , Николаевский городок Саратовского уезда Саратовской губернии — 16.9.1973 г. Москва). Родился в семье преподавателя Мариинского земледельческого училища. Учился в 1-й саратовской гимназии с перерывом (был временно исключен и взят под надзор полиции за участие в большевистской пропаганде). В 1904–1906 гг. жил в Берлине, слушал лекции на философском факультете Иенского университета. Окончил юридический факультет Петербургского университета (1915).
К 1906 г. относится первая публикация З. — его стихотворение «Казнь» (отклик на расстрел лейтенанта Шмидта) было опубликовано в саратовском журнальчике «Жизнь и школа» (номер конфискован полицией). В 1909 г. З. познакомился с Н.С. Гумилевым, который поместил его стихи в «Аполлоне» (1910, № 9). В 1911 г. З. вступает в Цех поэтов. В марте 1912 г. кружком будущих акмеистов тиражом в 300 экземпляров издается одновременно с «Вечером» Ахматовой и «Дикая порфира», первый и лучший сборник З. В русской словесности творчество З. стало своеобразным аналогом поэзии Леконта де Лиля. Стихи З. о ящерах, махайродусах, мастодонтах — восторженная повесть о природе доисторических эпох. Такое стихотворение, как «Металлы», — гимн самому началу творения, зарождению жизни из хаоса, в который, однако, все возвратится. Друг юности З. философ Г.П. Федотов в докладе, посвященном «Дикой порфире», заявлял: «Главной большой темой поэта является материя, косность ее, груз веков, лежащих на всем мире и давящих наше сознание каждую минуту… Он счастливо сумел ввести в поэзию элемент научности, чего не смог, между прочим, сделать В. Брюсов». Сравнение с Валерием Брюсовым напрашивалось: Брюсов, наряду с Коневским (и в меньшей мере Анненским) был одним из основных учителей З. Конечно, З. испытал воздействие и более давних авторов: названием книги стали слова Боратынского, одна из сильных строк “Махайродусов” заимствована у Владимира Соловьева («Земля-владычица…»), в самом стихе «Дикой порфиры» Георгий Чулков отметил «державинскую торжественность и бодлеровский пафос». Но стиху З. учился именно у Брюсова (как, впрочем, учились у Брюсова и все ровесники З.). Но брюсовский стих ко времени появления первых акмеистических сборников звучал уже холодно и мертво. З. сделал этот стих напряженно-мускулистым, хищным, живым. Два начала, представленные у французов творчеством Леконта де Лиля и Рене Гиля («научная поэзия»), были в русской поэзии продолжены Брюсовым, но с большей силой, отчетливостью и естественностью выражены З. Тем не менее, или именно поэтому, отзыв Валерия Брюсова на «Дикую порфиру» был пренебрежительным. Ходасевич нашел, что эта книга «невыносимо скучна». Хвалили З. только сотоварищи по Цеху и Вячеслав Иванов.
В группе акмеистов, образовавшейся вскоре после выхода «Дикой порфиры», З. относил себя и Владимира Нарбута к «левому флангу». Узы дружбы, связывавшие их с Гумилевым, Ахматовой, Мандельштамом никогда не разрывались, но политическое размежевание произошло. В годы гражданской войны и позже Нарбут и подверженный его влиянию З. оказались «красными» акмеистами. Замысел книги З. «Под мясной багряницей», в которую должны были войти стихи 1912–1918 гг., остался неосуществленным. Жестокая физиологичность некоторых стихотворений была не по душе цензуре. В 1918 г. вышла посвященная судьбам России книжечка З. «Четырнадцать стихотворений». В конце 1917 г. З. уехал из Петербурга в родной Саратов. Печатался в саратовских и воронежских (издаваемых Нарбутом) газетах и журналах. Во время гражданской войны ему пришлось побывать секретарем-протоколистом ревтрибунала, лектором пехотно-пулеметных курсов. В 1922 г. З. руководил саратовским отделом РОСТА.
В 1922 г. З. перевел десять из последних стихотворений Андре Шенье (в том числе «Оду Шарлотте Корде») и отважно посвятил перевод этого цикла памяти расстрелянного Гумилева.
В советское время З. занимался главным образом переводами и стал одним из признанных мастеров. В его переложении выходили произведения Фрейлиграта, Гюго, Шекспира, поэтов Болгарии и арабского Востока, черногорца Петра Негоша. Особенно значителен вклад З. в дело перевода американских поэтов. Время от времени издавались и книги оригинальных стихов З.В в 1933 г. вышли даже «Избранные стихи». Но лучшее оставалось в ящике стола. В 1937 г. поэт чудом избежал ареста, вместо него был ошибочно арестован однофамилец, переводивший украинских поэтов (в НКВД решили, что это — тот самый Зенкевич, связанный с украинцем Нарбутом, тогда же арестованным и вскоре расстрелянным). Постепенно мастер перевода заслонил старого акмеиста, забылось, что он поэт. И все же ценители поэзии не могли не заметить одного из лучших русских стихотворений, написанных после войны, — «Найденыш». В жизни З. был скромен, малоприметен, неизменно благожелателен, поддерживал молодых талантливых поэтов разных направлений. Высоко ценил Павла Васильева, дружил с Михаилом Голодным (и написал на его смерть прочувствованные стихи). Поздний З. был переимчив и в стихах 30-х годов использовал некоторые приемы младших поэтов — Маяковского, Кирсанова, конструктивистов, но и сам в свою очередь влиял на них и был учителем многих. Несомненно «Мухалатка» оказала воздействие на стих Луговского, позднее — Бродского и Рейна. В 1960 г. во время поездки в США Михаил Александрович получил от незнакомца, вошедшего в лифт небоскреба, предложение остаться в этой стране. Он ответил одним словом: «Поздно». Все же свою судьбу он предвидел еще в 1918 г.: «Но вещий крик, что кинул ворон старый, / Моя душа казалось, поняла, / Благоговейно слушая удары / По воздуху тяжелого крыла. / Он, не смутясь полетом беспокойным, / Не бросит оскудевших мест родных, / В нужде питаясь мусором помойным / У ям оледеневших выгребных» («Зимовье ворона»). Неожиданно он оказался в литературе «патриархом» («Стал я сразу вдруг / Всех поэтов старше, / Дайте ж мне клобук / Белый патриарший!»), но относился к своему возрасту весело и иронично: «Нет мудрости седых волос. / В эпоху ярости и бури, / Как в Оптиной перевелось / И старчество в литературе». Незадолго до смерти З. был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Его смерть заставила многих задуматься об этой судьбе. З., прозванный «Четвертым акмеистом», был старше своих сотоварищей по литературной группе, выдающихся русских поэтов, и пережил их всех. Он сохранил верность их памяти, уберег их рукописи от уничтожения.
В 1994 г. массовым тиражом вышла в «школьной программе» книга избранных произведений З. «Сказочная эра». Вошли в нее не только стихи разных лет, но и повесть «На стрежень» и беллетристические мемуары «Мужицкий сфинкс».
---
Металлы
Дремали вы среди молчанья,
Как тайну вечную, сокрыв
Все, что пред первым днем созданья
Узрел ваш огненный разлив.
Но вас от мрака и дремоты
Из древних залежей земли
Мы, святотатцы-рудометы,
Для торжищ диких извлекли.
И, огнедышащие спруты,
Вертите щупальцы машин
И мерите в часах минуты,
А в телескопах бег пучин.
И святотатственным чеканом
На отраженьях Божьей мглы
Сверкают в золоте багряном
Империй призрачных орлы.
Но тяжкий грохот ваших песен
Поет без устали о том,
Что вы владык земли, как плесень,
Слизнете красным языком;
Что снова строгий и печальный
Над хаосом огня и вод
Дух — созидатель изначальный —
Направит легкий свой полет!

Темное родство
О темное, утробное родство,
Зачем ползешь чудовищным последом
За светлым духом, чтоб разумным бредом
Вновь ожило все, что в пластах мертво?
Земной коры первичные потуги,
Зачавшие божественный наш род,
И пузыри и жаберные дуги —
Все в сгустке крови отразил урод.
И вновь, прорезав плотные туманы,
На теплые архейские моря,
Где отбивают тяжкий пульс вулканы,
Льет бледный свет пустынная заря.
И, размножая легких инфузорий,
Выращивая изумрудный сад,
Все радостней и золотистей зори
Из облачного пурпура сквозят.
И солнце парит топь в полдневном жаре,
И в зарослях хвощей из затхлой мглы
Возносятся гигантских сигиллярий
Упругие и рыхлые стволы.
Косматые — с загнутыми клыками —
Пасутся мамонты у мощных рек,
И в сумраке пещер под ледниками
Кремень тяжелый точит человек…
О предки дикие! Как жутко-крепок
Союз наш кровный. Воли нет моей,
И я с душой мятущейся — лишь слепок
Давно прошедших, сумрачных теней.
И, им подвластный, солнечный рассудок,
Сгустив в мозгу кровавые пары, —
Как каннибалов пляшущих желудок,
Ликуя правит темные пиры.
1911

Ящеры
О ящеры-гиганты, не бесследно
Вы — детища подводной темноты —
По отмелям, сверкая кожей медной,
Проволокли громоздкие хвосты!
Истлело семя, скрытое в скорлупы
Чудовищных, таинственных яиц, —
Набальзамированы ваши трупы
Под жирным илом царственных гробниц.
И ваших тел мне святы превращенья:
Они меня на гребень вознесли,
И мне владеть, как первенцу творенья,
Просторами и силами земли.
Я зверь, лишенный и когтей и шерсти,
Но радугой разумною проник
В мой рыхлый мозг сквозь студень двух отверстий
Пурпурных солнц тяжеловесный сдвиг.
А все затем, чтоб пламенем священным
Я просветил свой древний, темный дух
И на костре пред Богом сокровенным,
Как царь последний, радостно потух;
Чтоб пред Его всегда багряным троном,
Как теплый пар, легко поднявшись ввысь,
Подобно раскаленным электронам,
Мои частицы в золоте неслись.
1911


Махайродусы
Корнями двух клыков и челюстей громадных
Оттиснув жидкий мозг в глубь плоской головы,
О махайродусы, владели сушей вы
В третичные века гигантских травоядных.
И толстокожие — средь пастбищ непролазных,
Удабривая соль для молочайных трав,
Стада и табуны ублюдков безобразных,
Как ваш убойный скот, тучнели для облав.
Близ лога вашего, где в сумрачной пещере
Желудок страшный ваш свой красный груз варил,
С тяжелым шлепаньем свирепый динотерий
От зуда и жары не лез валяться в ил.
И, видя, что каймой лилово-серых ливней
Затянут огненный вечерний горизонт,
Подняв двупарные раскидистые бивни,
Так жалобно ревел отставший мастодонт.
Гудел и гнулся грунт под тушею бегущей,
И в свалке дележа, как зубья пил, клыки.
Хрустя и хлюпая в кроваво-жирной гуще,
Сгрызали с ребрами хрящи и позвонки.
И ветром и дождем разрытые долины
Давно иссякших рек, как мавзолей, хранят
Под прессами пластов в осадках красной глины
Костей обглоданных и выщербленных склад.
Земля-владычица! И я твой отпрыск тощий,
И мне назначила ты царственный удел,
Чтоб в глубине твоей сокрытой древней мощи
Огонь немеркнущий металлами гудел.
Не порывай со мной, как мать, кровавых уз,
Дай в танце бешеном твоей орбитной цепи
И крови красный гул и мозга жирный груз
Сложить к подножию твоих великолепий.
1911


Человек
К светилам в безрассудной вере
Все мнишь ты богом возойти,
Забыв, что темным нюхом звери
Провидят светлые пути.
И мудр слизняк, в спираль согнутый,
Остры без век глаза гадюк,
И, в круг серебряный замкнутый,
Как много тайн плетет паук!
И разлагают свет растенья,
И чует сумрак червь в норе…
А ты — лишь силой тяготенья
Привязан к стынущей коре.
Но бойся дня слепого гнева:
Природа первенца сметет,
Как недоношенный из чрева
Кровавый безобразный плод.
И повелитель Вавилона,
По воле Бога одичав,
На кряжах выжженного склона
Питался соком горьких трав.
Стихии куй в калильном жаре,
Но духом, гордый царь, смирись
И у последней слизкой твари
Прозренью темному учись!


Мясные ряды
А. Ахматовой
Скрипят железные крюки и блоки,
И туши вверх и вниз сползать должны.
Под бледною плевой кровоподтеки
И внутренности иссиня-черны.
Все просто так. Мы — люди, в нашей власти
У этой скользкой смоченной доски
Уродливо-обрубленные части
Ножами рвать на красные куски.
И чудится, что в золотом эфире
И нас, как мясо, вешают Весы,
И так же чашки ржавы, тяжки гири,
И так же алчно крохи лижут псы.
И как и здесь, решающим привеском
Такие ж жилистые мясники
Бросают на железо с легким треском
От сала светлые золотники…
Прости, Господь! Ужель с полдневным жаром,
Когда от туш исходит тяжко дух,
И там как здесь, над смолкнувшим базаром,
Лишь засверкают стаи липких мух?
1910


Вавилон
Средь торжищ золота и мяса
В величии тупом косней,
Смолою сцепленная масса
Песка и глины и камней!
Как мавзолей грехопаденья,
На месте рая вырос ты,
Болезненное порожденье
По нем тоскующей мечты.
И в блеске мазей, в позолоте
Величественна поступь жен, —
Но уж давно бесплодьем плоти
Огонь их чрева поражен.
И башни, каменным пареньем
На ярус ярус громоздя,
Сверкают грузным воплощеньем
Прозрачных пламеней дождя.
И Белу , мрачному от зноя,
До пресыщения должны
Окрасить золото резное
В веселый пурпур сосуны.
И в русла загнаны стихии,
Покуда ночью на стене
Не вспыхнет все, что Еремии 
Сокрыть повелено на дне.
Пропахнувшие дымным салом,
Не вычислят твои жрецы,
Кому затменье краем алым
Размечет легкие венцы…
Но путь один с твоим владыкой:
Беги от идолов и смол
Впивать торжественный и дикий
И древний, как земля, глагол, —
Чтоб вымерших несчетных тварей
Чудовищная кровь и слизь,
Свой хаос обуздав в пожаре,
В тебе ядром огня слились!


На Волге
Синели дикие просторы,
Цвела невзрытая земля,
И, гребни мелом убеля,
Краснели глинистые горы.
И, чуя громовые гулы
Из огненных расщелин тьмы, —
Как пресноводные акулы,
Метались сонные сомы.
И войлоком на соли голой
Пестрели ярко города,
Где с диким гиканьем монголы
Пасли косматые стада.
И содрогались степь Ирана
И дряхлого Кремля кирпич,
Когда из воровского стана
До черни доносился клич.
И к побережьям ледовитым,
Где мамонты погребены,
К кольцу незыблемой стены,
Хранимой голубым нефритом,
Влеклись разбойничьи челны.
Но хищник царственный вначале —
Он стал поденщиком труда,
И с человеком измельчали
И лес, и степи, и вода.
Налетом радужным и сальным
Искрясь, на волны нефть легла,
И блещут золотом сусальным
Средь вихрей пыли купола.
И бурно-сохнущее море
По отмелям зацветших вод
От зараженных плоскогорий
Миазмы моровые шлет.
Лишь там, где грузовым верблюдом
По трапам крючники бегут,
Полузабытым, давним чудом
Просторы прошлые живут:
Еще здесь мощны в дикой силе,
Как впившийся в поклажу крюк,
Узлы тугие сухожилий,
Кривые пальцы жестких рук.
Антихрист или самозванец
Всегда подняться здесь готов,
Чтоб золотом огнистый танец
Расплавил медь колоколов!
1910


*   *   *
Ресницы — как с пыльцою черной
Тычинки маков кровяных,
И как в божнице у святых,
Печально-строг твой взор упорный.
Но воинств преисподних сила
Венец тяжелый, огневой
Из тусклой лавы возложила
Над этой гордой головой.
И если бы в средневековье,
Как у колдуний, прядь волос
Твоих, обрызгав свежей кровью,
Зарыли вечером в навоз, —
То, отогретые полуднем,
Бесстыдные, влачась в пыли,
Раздувшимся кровавым студнем
Как змеи б косы поползли;
И чернь среди потехи грубой,
Их толстой обувью топча,
Звала б со смехом палача
С плетьми к вертящемуся срубу.


Узень
Верблюды и волы все реже. Глуше
И жарче степь… Узень уже иссяк,
И скоро сменит пласт налипшей туши
Пшеницы золото на солончак.
В ушах звенят, как травяные гусли,
Кующий скрежет, лязг и писк, и свист,
И видно мне, как жирен в хлебе суслик,
Как ястреб в небе плавен и когтист,
А дальше гнезда вьет чума в улусах,
Густеет солью мертвая вода.
И от слепней и оводов в укусах
Под гулким зудом бесятся стада.
А там и Каспий пенит синьку вала…
Я, как Узень и Малый и Большой,
По плавням в камышах дробясь устало,
До моря моего спалюсь душой!
1913


В дрожках
Дрожа от взнузданного пыла,
В лицо швыряя мне землей,
Вся в мыльном серебре кобыла
Блистает шерстью вороной.
А я весь брызгами покрыт,
Зажмурясь, слушаю — как четок
Под бабками косматых щеток
В два такта бьющий стук копыт.
Мне в этот вольный миг дороже,
Чем красные пиявки губ,
В оглоблях прыгающих дрожек
Размашистый рысистый круп.
И мягче брызжущие комья
Весенней бархатной земли
Прикосновений той, о ком я
Грустил и грезил там вдали.
1913


Мухалатка
Здесь сухой мускатный горный воздух
И горько-соленую свежесть бриза
Полной грудью впитывал Фрунзе
Перед тем, как в распятьи полотенец
Лечь на белый операционный стол,
Глубоко вдыхая приторно-сладкий,
Небытием замораживающий хлороформ,
Отчеканивая, как слова красноармейской присяги
На первомайском параде на Красной площади,
Чужим оторвавшимся от тела голосом
Последние секунды померкшего сознанья.
А в этой зыбкой мавританской беседке,
Повисшей на столбах проржавленных рельс
Над крутым лесистым обрывом к пляжу,
Любил сидеть по вечерам Дзержинский.
Слегка запыхавшись от быстрого подъема,
Успокаивая дающее перебои сердце,
Он смотрел на лиловые зубцы Яйлы,
Вырезанные на золотом закатном фоне,
На сиренево-молочное вечернее море,
Шелестящее внизу прибрежным кружевом.
И как часовые у подъезда ОГЕПЕУ,
На Лубянке, насторожась, вытягивались кипарисы…
И для меня такой же благостный вечер,
Жаркий стрекот цикад и солнце,
Звезды и соловьиная трель сверчков;
Скрип мажары, собачий лай из деревни,
Деревянная трещотка с виноградника,
И выстрел — по перепелу, иль лисица
Подкралась полакомиться черным мурведом.
А наверху светляком по спирали шоссе,
Гудя, раскручивается автомобиль…
Спасибо, Мухалатка, за гостеприимный приют,
Хоть я и явился к тебе непрошенным
Постояльцем с поклажей на грузовике,
И жил с шоферами возле гаража,
Любуясь, как машины, горячие от бега,
Принимали из шланга душ Шарко,
Смывая едкую известковую пыль
И смазываясь сытно жирным тавотом, —
Парадный натертый замшей «ройс»,
Серый с колчаковского фронта «кадиллак»,
Игрушечный «форд» и тяжеловоз «амо».
Застоявшиеся в душной конюшне лошади, —
Никому не позволяющий себя обскакать
Старый командирский конь Мишка,
Стройный Араб и пугливый Мальчик, —
Встречали меня приветливым ржаньем
И теплыми гуттаперчевыми губами мягко
Брали из моих рук куски хлеба.
По целым дням, голый, как полинезиец,
Я лежал и бродил на припеке у моря,
Отдыхая в прохладном каменном гроте.
И до сих пор по ночам ушные раковины
Гудят отдаленным эхом прибоя,
А на зубах холодком саднит оскомина
От чауша, у которого каждая виноградина —
Модель бочонка со сладким вином.
Пусть бронзу солнечных ванн из тела
Выпарит лыжным свитером мороз.
Нет! Не прощай, а только до свиданья, море!
Мне шумом дождей о тебе напомнят
Воздушные опреснители облаков,
Быть может, твою накачавшие воду.
Но зато там, в городе, резче слышен
Неумолчный грохот людской стихии,
Чей октябрьский шторм и чреез десять лет
Захлестывает гигантской волной буруна
Ступени у ленинского мавзолея…
Кто знает — каких великих событий
Еще участник и зритель я буду,
И на берег какой новой жизни
Выбросит меня гневная зыбь!
1927


*   *   *
«Жизнь моя, как летопись, загублена,
Киноварь не вьется по письму.
Ну, скажи: не знаешь, почему
Мне рука вторая не отрублена?» 
— Эх, Володя, что твоя рука!
До руки ли, до соленой влаги ли,
Если жизнь прошел ты от Цека
По этапам топким до концлагеря!
Как сполохами, сияет здание
Надписью «Ц.К.В.К.П. (б-ов)»…
Горло сжали, как петля, рыдания.
Где ж твой пропуск? Или не готов?
Этих букв сверкающая светопись
Будоражит мировую тьму…
Жизнь твоя загублена, как летопись,
Киноварью вьется по письму.
Стол…Окно… Но где Китайгородская.
Белокаменная где стена?
Видишь: ледяная ширь Охотская
Заполняет глубину окна…
В зале заседанья так накурено,
И без оселедца, неживой —
Восковой папировкой Мичурина
В дыме виснет голый череп твой.
Там встречался ты с поэтом-тезкою ,
Приносил стихи он в Перссбюро,
При тебе подчас с усмешкой жесткою,
Чтоб исправить, брался за перо.
Вновь весна! Надежда, как проталина…
Он не раз в присутствии твоем
Говорил, чтоб как-нибудь у Сталина
Для него устроили прием.
И дворец из стали нержавеющей
В честь его под площадью возник,
А тебе открылся мрачно веющий
Вечной мерзлотой земли рудник.
Два поэта, над стихами мучаясь,
Отливали кровью буквы строк,
И трагической, но разной участью
Наградил их беспощадный рок!
Ты мечтал, цингою обескровленный,
Что с любимою в полночный час
На звезде заранее условленной
Встретишься лучистой лаской глаз.
На мороз ты шел, как бы оправиться,
Ноги вспухшие чуть волоча,
Чтоб в глаза звездой могли уставиться
Два ответных ласковых луча.
Всей душою в лучезарной мгле топись!
Позабудь про скорбь, скорбут  и тьму!
Жизнь твоя загублена, как летопись,
Кровь твоя стекает по письму!
Ведь и смерть, как жизнь, лишь дело случая,
И досками хлюпкими дрожа,
Затянула в трюм тебя скрипучая,
Ссыльная рудничная баржа.
Но свиданье, что тебе обещано,
Не разъять бушующей воде:
Два влюбленных взгляда вечно скрещены
На далекой золотой звезде!
6–10 сентября 1940


*   *   *
Вот она, Татарская Россия,
Сверху — коммунизм, чуть поскобли…
Скулы-желваки, глаза косые,
Ширь исколесованной земли.
Лучше бы ордой передвигаться,
Лучше бы кибитки и гурты,
Чем такая грязь эвакуаций,
Мерзость голода и нищеты.
Плач детей, придавленных мешками.
Груди матерей без молока.
Лучше б в воду и на шею камень,
Места хватит — Волга глубока.
Над водой нависший смрадный нужник
Весь загажен, некуда ступить,
И под ним еще кому-то нужно
Горстью из реки так жадно пить.
Над такой рекой в воде нехватка,
И глотка напиться не найдешь…
Ринулись мешки, узлы… Посадка!
Давка, ругань, вопли, вой, галдеж.
Грудь в тисках… Вздохнуть бы посвободней…
Лишь верблюд снесет такую кладь.
Что-то в воду шлепнулось со сходней.
Груз иль человек? Не разобрать.
Горевать, что ль, над чужой бедою!
Сам спасай, спасайся. Все одно
Волжскою разбойною водою
Унесет и засосет на дно.
Как поладить песне тут с кручиной?
Как тягло тягот перебороть?
Резать правду-матку с матерщиной?
Всем претит ее крутой ломоть.
Как тут Правду отличить от Кривды,
Как нащупать в бездорожье путь,
Если и клочка газетной «Правды»
Для цигарки горькой не свернуть?
9 ноября 1941. Чистополь


У двух проталин
Пасхальной ночью
у двух проталин
Два трупа очнулись
и тихо привстали,
Двое убитых
зимою в боях,
Двое отрытых
весною в снегах.
И долго молчали
и слушали оба
В тревожной печали
остывшей злобы.
“Christ ist erstanden!”  —
сказал один,
Поняв неустанный
шорох льдин.
«Христос воскресе!» — 
другой ответил,
Почуяв над лесом
апрельский ветер.
И как под обстрелом
за огоньком,
Друг к другу несмело
пробрались ползком,
И троекратно
облобызались,
И невозвратно
с весною расстались,
И вновь онемело,
как трупы, легли
На талое тело
воскресшей земли…
Металлом визжало,
взметалось пламя:
Живые сражались,
чтоб стать мертвецами.
5 апреля 1942


Найденыш
Пришел солдат домой с войны,
Глядит: в печи огонь горит,
Стол чистой скатертью накрыт,
Чрез край квашни текут блины,
Да нет хозяйки, нет жены!
Он скинул вещевой мешок,
Взял для прикурки уголек.
Под печкой, там, где темнота,
Глаза блеснули… Чьи? Кота?
Мышиный шорох, тихий вздох…
Нагнулся: девочка лет трех.
«Ты что сидишь тут? Вылезай».
Молчит, глядит во все глаза,
Пугливее зверенышка,
Светлей кудели волоса.
На васильках — роса —
слеза.
«Как звать тебя?»
«Аленушка».
«А дочь ты чья?»
Молчит… «Ничья.
Нашла маманька у ручья
За дальнею полосонькой,
Под белою березонькой».
«А мамка где?» — «Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь…»
Солдат воткнул в хлеб острый нож,
Оперся кулаком о стол,
Кулак свинцом налит, тяжел.
Молчит солдат, в окно глядит —
Туда, где тропка вьется вдаль.
Найденыш рядом с ним сидит,
Над сердцем теребит медаль.
Как быть?
В тумане голова.
Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет:
Придет жена иль не придет?
Как тут поладишь, жди не жди…
А девочка к его груди
Прижалась бледным личиком,
Дешевым блеклым ситчиком…
Взглянул:
у притолки жена
Стоит, потупившись, бледна…
«Входи, жена! Пеки блины.
Вернулся целым муж с войны
Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка.
По-новому мы заживем,
Вот наша дочь — Аленушка!»
Декабрь 1945


*   *   *
От попорченной в нерве настройки,
Как в приемнике, все — невпопад.
Целый день звон в ушах, словно тройки
С колокольцами мимо летят…
Или кто-нибудь неосторожно
Кнопку двери наружной нажал,
И звонок непрерывно, тревожно
Из прихожей вдруг задребезжал.
Иль с церквушки старинной, снесенной,
Цветником замененной давно,
Звон пасхальный, звон неугомонный
Льется с ветром апрельским в окно…
Звоном жаворонков и простором
Ввысь весеннее небо манит…
Отгадайте скорее, в котором
Это ухе так звонко звенит!
1 сентября 1945



 
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.