Людмила Гонтарева (Краснодон)
* * *
Я была три тысячи лет вперёд.
Я вернусь, чтобы стать, может, Жанною д`Арк.
А про смерть перевозчик бесстыдно врёт,
особенно подле девятых врат.
Бесконечность свернулась змеёй во мне.
У фантазии сотни причудливых веток.
Я растворяюсь огнём в огне -
отыщите меня в лабиринте клеток.
Я тянусь к земле через толщу небес:
только сверху крест – словно крыльев взмах.
Моё поколение вечных невест
нарушает привычного хаоса крах.
Я – непридуманных кладезь цитат
из книг ненаписанных, изгнанных, лишних
о героях из Римов, Парижей, Итак
(время в утиль ваши подвиги спишет)…
Но песок бережёт все ничьи следы,
верность ветрам перемен храня,
чтобы, выйдя однажды водой из воды,
в нём осталась незримо и моя ступня.
* * *
Это просто игра. В оловянных солдатиков.
В дочки-матери с Барби. …куклы, тайны, качели…
Незаметно состарились сны и мамины платья.
Мы во сне не летаем, мы уже повзрослели.
Это так одиноко, это так беспричинно
уговаривать небо, чтоб расплакалось солнцем…
Ну зачем эта осень моё сердце включила?
Почему оно тает?.. Почему оно бьётся?..
Почему разрыдался небосвод снегопадом?!
Я просила тепла. Я молила о чуде.
В боевую готовность – пудру, тушь и помаду…
Незнакомые краски для чего и откуда?
Это просто игра – зритель жаждет спектакля.
Не написана роль, лишь предчувствие сцены…
Снова хлеба и зрелищ! Всё банально, не так ли?
Только я – беззащитна! Только я – под прицелом!..
Моя боль – нараспашку! Всё, как вы захотели:
в лабиринт к Минотавру, в Зазеркалье сыграем…
…Только маленький домик, где окно из апреля,
растворяется нежностью в сумерках мая…
* * *
Остаётся всего лишь молиться и ждать,
что метель не собьёт нас с дороги.
Опускается снег на зеркальную гладь,
словно конь на усталые ноги.
Раскололось стекло, и растрескались дни –
ни к чему фолианты столетий.
Снова цирк «Шапито» зажигает огни,
за столом наливают по третьей…
А в мышиной стране в шесть-пятнадцать подъём.
Бутерброд, сонный чай – и на службу.
…За отвагу и смелость шестую нальём,
а седьмую, восьмую – за дружбу…
Всё метель и метель – прячь под шапкой глаза,
прячь улыбку, и чувства, и муку.
Заметает зима запредельное «за»,
колыбеля печаль и разлуку.
Остаётся искать эту тонкую грань.
Сумасшествие… Сумрак… Расплата…
Снова Книгу всех книг не спеша пролистай
от эпиграфа – и до заката.
Сердце бьётся о лёд – значит, будет весна,
хлынут ливни из скважин замочных.
И полковник дождётся из дома письма,
чтоб читать его вслух между строчек.
Остаётся всего лишь молиться и жить,
свято веруя – время излечит…
Но пульсирует Вечности тонкая нить
неподкупно, бесстрастно, беспечно…
* * *
Я принимала порцию дождя,
как порошок в аптечной упаковке.
Казалось, есть все признаки вождя:
нет малого – военной подготовки.
А окружающим, по сути, всё равно,
кому предложат царственное место.
Красна стыдливость, площадь и вино.
В чём разница? И, в принципе, всё честно.
Но только в поисках секрета бытия
скитаюсь вновь по венам бездорожья.
Здесь, в кадре значимом, могла бы быть и я,
по грани краткости ступая осторожно.
Но, словно лень, растягиваю дни,
их наполняю смыслом бестолковым.
…Там, на реке, уже зажгли огни…
(Твердят нам философии основы)
И остаётся лишь чего-то ждать,
во что-то верить и рыдать над чем-то.
Да календарь ошибок свой листать,
как Библию, рецепт или учебник.
* * *
Мы войну объявим только завтра
на рассвете, когда солнце всходит.
…На муку талоны, спички, сахар
и моя записка на комоде.
Добровольцем ухожу – смотрите –
в регулярные войска санчасти.
Занимай места в партере, зритель:
я спасаю раненое счастье,
извлекаю день из-под обломков.
…Красный мак и белые одежды…
Бинтовать разлуку так неловко,
так туга повязка – струны режет.
Приручив дыханье тёплых пальцев,
ощущаю боль как неизбежность.
В организме убывает кальций.
В перестрелке убивают нежность.
После взрыва – гулкое затишье,
крика своего уже не слышу.
Вспоминаю лето: вишни, вишни,
и закат багровым соком вышит.
Пусть зима забьёт крест накрест ставни,
осень взглядом мой состав проводит.
Я уйду внезапно, но оставлю
для тебя записку на комоде.
* * *
Не смей так пронзительно громко молчать особенно утром,
когда хрупкий снег безжалостно режут полозья,
и моей Ярославны плач, расписанный по минутам,
не даёт возможности даже думать о мировой угрозе.
Да ещё трамвай в предрассветной туманной дымке –
с дипломом хирурга – приближается к Берлиозу…
Показалось, что мы – одной целой строки половинки,
и я силилась слить воедино поэзию с прозой.
Но мой Пушкин, видно, тогда почивал на лаврах.
Лишь Шекспир по сердцу пером второпях полоснул.
А всё равно так ждала тебя, своего Минотавра,
прислонясь щекою холодной к дверному виску.
…У Джульетт сегодня совершенно другие стрижки,
а Ромео давно и открыто тебя презирают, ведь
МЫ пришли с тобой из одной записной книжки,
чтобы вместе однажды в один из дней умереть…
* * *
Всё станет на кругИ своя:
из искры возгорится… память,
на лист слезами будут капать
легенды датского двора.
Принц в треуголке, на коне.
Я обожаю театр абсурда.
Как неожиданно и мудро
немая роль досталась мне.
Сперва, казалось, не моя.
Как угодить в чреду событий?
Слов вены – тоненькие нити -
сок диких трав внутри хранят.
…палят из пушек с кораблей
да фейерверки ослепляют…
Увы, наивные не знают
печальной участи своей.
Мне ж предугадывать грешно.
Спят буквы в клетках, фразы – в клетях.
Терзает дежа вю столетья,
что как прозрение пришло:
погибнет шахматный король
и станет взрослою Алиса,
избороздит лицо Улисса
морщинами морская соль,
и снова чей-то трон падёт…
Благие задержались вести.
А Соломон всё вертит перстень:
не напрягайтесь – всё пройдёт…
* * *
Этот вирус из ниоткуда…
Из фатального бреда зимы…
Погибала без боя посуда
под загадочный шепот травы.
Улетали такси и трамваи,
изменяя всё время маршрут.
Я не знаю, не знаю, не знаю
для чего задержались вы тут!
Почему одиночество в сотню
измеряется лет. Неспроста
поджидает фазана охотник
на страницах пустого листа,
и не зря наполняют сосуды
глупых слов под чернильным дождём.
Сто шагов – до объятий Иуды.
Сто шахов – на Голгофу подъем.
Но уже ни о чем не жалею.
Скоро утро коснется плеча.
Сто шагов по тенистой аллее
как награда за нашу печаль.
Мы уйдем по ресницам рассвета.
Как лучи, разойдутся пути.
Все прозрачно: спасения нету,
исцеленья уже не найти.
Растворимся на улочках века…
Лейкоцитами – в венах зимы…
Словно не было Человека,
человечка на платье стены…
Лишь эскизы – своих же сомнений,
одиночеств, исканий и лжи…
Только отзвуки, только тени
у обрыва во ржавой ржи…
* * *
Я буду вопить, как безумная рыба,
когда ты коснёшься моих плавников.
Тебе уготованы пряник и дыба,
а также талоны на молоко
за вредность, за редкость
( я – зверь Красной книги!):
в моей партитуре – молчанье Дега.
О, как восхитительны райские фиги!
Какая янтарная солнца нуга!
На тоненьких лапках паук-черепашка-
отчаянный ниндзя-певец-аксакал…
Моей чешуе всё же ближе рубашка,
в которой закат за рассветом скакал.
…Разбиться, сродниться с отчаянной болью,
разлиться молчаньем тишайшего дня.
Всевышний, наверное, очень доволен
тому, что ещё не придумал меня.
Но соком в саду наливается мякоть.
Пора отчуждения. Где же ребро?
Не надо, не стоит заранее плакать
над тем, чему сбыться, увы, не дано.
Но всё-таки будут ресницы в ресницы
нырять, натыкаясь на нежности дно.
И будет победа под Аустерлицем.
А чьё пораженье? Не всё ли равно?..
Помпея, Париж, Петербург – переулки
в разбросанной Вечности. Важен очаг,
который согреет и мысли, и руки,
и блеск отразит в сладких снах палача…
Пока кто-то бьётся над правильной рифмой,
Адам – под наркозом. И синяя нить
пульсирует, связана с жаркою лимфой.
Нет сил шевельнуться, нет сил говорить.
Ещё впереди буйство красок скандалов,
ещё я дремлю, прижимаясь к земле.
Качается небо над крышей устало,
и райское чудище чудится мне.
Грех сладок, и терпок, и горек на ощупь.
Зачем я раскачивать бездну взялась?
Опять прорастаю сквозь книжную толщу,
чтоб женской природы примеривать власть.
Ну, здравствуй, Ромео, Тристан Монте Кристо!
Как? Вы не боитесь любовных оков?
Я с вами, поверьте, и ныне, и присно,
И, что очень грустно, во веки веков.
Ещё за порогом бушуют метели,
И нету понятия «враг у ворот».
Вечернее зарево «Ркацители»
В бокалы небес кто-то трепетно льёт.
А там… набирают разбег шестерёнки…
С букетом признаний Бальзак и Дали…
Взрываю покой чистым взглядом бурёнки,
и лифт обрывается где-то внутри.
Что, милый, доволен? Довольно ли неги?
Мой славный профессор иль товаровед.
Спешат распуститься прозренья побеги,
где множитель «да» перемножен на «нет».
Но тысячи раз эту плёнку мотая
и зная финал по прошествии лет,
мы ловим такси, ждём до ночи трамвая,
надеясь, что будет счастливым билет.
* * *
Подворотня слепая, как выстрел, -
оседаю бескрыло в снег:
меня из мгновения выстриг
безжалостный стрелок бег.
Теряю воздух руками,
простуда в моей крови.
Уже расплескалось знамя
небес над лицом земли.
Уже недоступны крыши:
на лезвие забытья
я падаю медленной тишью,
над пеплом воды летя.
Но океаном звуков
взрежу угрюмость туч,
чтоб украшением луга
вызрел пшеничный луч,
чтобы забиться птицей
в глобуса пёстрой груди
(пусть не дано проститься
с теми, кто впереди),
чтоб превратить в осколки
серого быта объём,
где вечер на вечной полке
ютится с квадратным днём.
…Но падаю призрачной датой
на лезвие забытья,
и безымянность солдата
заключает в объятья меня.
* * *
Будут ещё морозы.
Будут ещё метели.
А в закоулках склероза
песня «Грачи прилетели».
Стоит ли верить капели,
что суицидом с крыши
падает. Все улетели.
Все улетели! Слышишь.
Слышишь! Не надо маршей,
я не хочу кольраби.
Я не рождалась Дашей,
не становилась Барби.
Может быть, где-то с краю,
может, посередине
имя моё. Не знаю.
Пусть колосятся дыни.
Пусть в паутине лоси
кружево вяжут важно.
Серой двустволкой осень
сбила меня однажды.
Я закружилась жаром,
золотом и багрянцем.
Выдали полушалок,
прячу поглубже пальцы.
Неосторожно холод
бабочкам в спину дышит.
Как решето исколот
город от ярких вспышек.
Где-то опять канонады,
в стену летят тарелки…
Мне ничего не надо
от полоумной стрелки.
Мне б на далёкий остров
с белым фламинго вместе.
Жили б светло и просто
в сборнике снов и песен.
Там за окном – пустынно,
снежно, тепло, прекрасно.
…Да знаю я про картину,
что написал Саврасов…
* * *
Над урной рвало бомжа.
Я покупала вишни.
Мимо «Фиат» проезжал.
Кто, в самом деле, лишний
в этом городе грёз
и гроз из раскрытого сердца.
Вновь распустилась гроздь
надежды, но не согреться,
не вызреть в пустом дому.
Лишь осы в подлунном мире
мечут свою икру.
Проехали. Е-4
Е-2 – белых клеток тьма!
Над чёрными зонт раскрою.
Снова спешит зима
радовать нас тоскою.
Город, возьми меня
в эту игру без правил,
где, синевой звеня,
крепость ноябрь оставит,
где разучусь читать
букв ледяные звуки
(верность свою опять
складываю от скуки
в банку из-под халвы –
cладкой начинки вместо).
Что там насчёт игры?
Есть ли под солнцем место?
Есть ли на Марсе жизнь?
Ленин – калмык или русский?
Кто-то успел «ложись!»
крикнуть, когда Тунгусский
падал метеорит
с пламенным к нам приветом?
Что Галилей говорил
о столкновеньи этом?
Где справедливость, брат?
Снова заводим танки?
Из-за своих баррикад
граждане и гражданки
давно не слышат луны,
как она плачет ночами.
Очи тоской полны.
Сон колыбель качает
города из песка –
вечного иноверца…
Как же она близка –
клетки заветной дверца.
Шахматный переворот?!!
Ну почему в коробку?!
Бомж у калитки рвёт
тёмные вишни ловко.
Мой шелестит пакет:
радуется улову.
Марс подмигнул в ответ
глазом своим лиловым…
* * *
Говорят, ещё есть стихи,
как случаются пилигримы,
как сгущаются сквозняки,
как сгорают мосты и Римы…
В стихолетье своё окно
распахнула, как будто душу.
В дом внезапно влетел Никто
или Некто, покой нарушив.
Он мой чай беспардонно пьёт
и моим хрустит рафинадом.
Без него мой грустит блокнот.
Мне, как воздух, его… не надо.
И крошатся на рифмы дни,
а от слов разбухают строчки.
В этом городе мы одни.
В этом смысле не нужно точки.
Алый соус залил восток –
будет ветрено беспредельно.
Нам для храбрости грамм по сто
иль по триста, на самом деле,
чтобы вынырнуть из пучин
алфавитной головоломки,
проездной билет получив
до разлуки без остановки.
Кровь подпорчена голубым,
а чернила – багрово-красным.
Из Тургенева – «Новь» и «Дым»,
а из Гаршина – грусть да сказки.
Тихопутно бредут слова,
расточая молчанье миррой.
Опечатка, сюжет глава
правят чувствами – майна, вира…
Только пялятся сквозь стекло
недоверчивой прозы тени:
с куполов их уже давно
рифмы листьями облетели…
* * *
На рельсы бездушно сбросили.
не попросив билета.
Куда ты с глазами осени
едешь в сторону лета?!
И, словно Каренина-дурочка,
на шпалах ищу места.
Нет поезда – как Снегурочка,
растаю к весне. Честно.
Потом в телефонной книге
не ищи номеров – глупо.
Меня заточили интриги
в молчания звонкий рупор.
Бомбили Бомбей SMS-ки.
Парили в Париже письма.
Кленовых дождей обрезки
короче, чем линии жизни.
Да, собственно, не за чем плакать,
и вечером ждать погоды
у моря. Обычный лапоть
стал снова символом года.
Поэтому лучше рваным
ранением прямо в сердце
останусь. И от экрана
тебе никуда не деться.
Смотри: ледоход в венах,
разверзлись могучие сини!
Чтоб ток отключить от нерва,
гончих уже пустили.
Смотри: я падаю в небо!
А там, как и здесь, – рельсы.
И снова в поисках – где бы
себе отыскать место.
…Но в самом конце начала,
выделенного курсивом,
я возвращусь печалью
заполнить твою зиму…
* * *
Когда замирает время,
шагов заглушая такты,
никто в этот час не смеет
нарушить страниц контракта.
Есть лишь безумные губы
и бархат прохладной кожи.
Секунд отпечаток грубый,
как веер безмолвный, сложен.
Есть плод сокровенной спелости
луны, сладким соком налитый,
и проявление смелости
молчания как молитвы.
И день, несмотря на занятость,
усталые крылья смежит,
опустит над миром занавес
разлукой и страстью между.
Застыв над пропастью, нежность
успеет постичь быстротечность
полёта. И неизбежно
вечер вольётся в вечность.
* * *
Разморозь меня, Господи.
Разморозь окаянную,
В состоянии осени,
во хмелю, да не пьяную.
Разморозь меня сильною
быть навек обречённую,
Так ненужно красивую
птицу неприручённую.
Пролистай меня книгою -
от рожденья до ижицы.
Час прощания двигаю,
час прощенья не движется.
Я озябла от инея
на ресницах звенящего.
Дай мне, Господи, имени
вкус познать настоящего.
Разложи всё по полочкам
в беспорядке отчаянном.
Я, как в сказке Дюймовочка,
заблудилась нечаянно.
Оторвалась от дерева,
закружилась метелицей…
В час прощания верила,
в час прощенья – не верится.
Разморозь меня снежную,
скрой от глаз нелюбови.
От молчания нежная
я дождусь нелюбого.
Мне б доплакать, доплыть…
И надежду примерить:
о прощанье забыть
и в прощенье поверить.
* * *
Последнее посланье сожжено
безжалостным огнём, рукой упрямой.
И взор стальной направлен в прямо
перед собой. Не суждено,
Самсон могучий и любвеобильный,
нам смаковать густой соблазн.
Оставь меня в покое, горла спазм.
Я справлюсь. Я сумею. Снова сильный
шторм заглушает крик тревожный чаек,
мелькающих над чёрною водой.
Чтобы разбиться, превращусь в прибой.
А боль острей, чем думалось вначале.
Всё помню: откровенность взгляда, позолоту зноя,
и винограда солнечного аромат
почти неуловим был. Сладкий яд
пронзал и воскрешал. И под листвою
уста ласкали непослушный локон.
И лето задыхалось на губах,
забыв про осторожность, стыд и страх…
Зачем сегодня так безумно одиноко?!
В зеркальном вижу двойнике своём беглянку,
что поглотит грядущее страданье, -
где, – о, Самсон! – невыносимо это знанье -
вам всё равно любить филистимлянку.
* * *
Я поднимаюсь по лестнице. Из-за каждой двери -
ровные гаммы и мелодии сшитые звуки.
Перемещаюсь с гулкой пустотою внутри,
в состоянии ветки, у которой заломлены руки.
Укоризненно жёлтыми окнами смотрят в глаза
вечных домов облупившиеся коробки:
неужели под абажуром спокойно нельзя
пить свой вечерний чай? Зачем без страховки
балансировать на канатах узеньких улочек, где
задыхаются даже звёзды, если падают с небосвода?
Этот город – мой временной предел,
мой временный спутник приземлённого перехода.
Я ловлю губами воспалённую тишину,
что заглушает грохот ненасытно спешащих стрелок.
К серому сердцу асфальта тоскою прильну,
ощущая планеты тепло под его утончённым телом.
Чувство вскрытости вен увеличивает накал
невозмутимой аорты песочного точного чрева.
Не нарушить бы общепринятый ритуал
взрывом ненужных эмоций от перегрева.
Выбиваясь из сил достигаю восхода алого стен,
где стать мишенью безжалостных чисел придётся,
чтобы остаться кляксой на холодном тетрадном листе
или пятном на испепеляющем болью солнце.
* * *
Женщина знает намного больше,
нежели выдаёт болтовнёй
несерьёзной, на первый взгляд. Но ношу
свою из рук не выпустит. Зной
ли её плавит завистливых взглядов,
стужа ли одиночества морозным
гладит крылом,
с нею всегда неприлично рядом
атрибуты семьи. Под любым углом
рассмотрите загадочность женской логики,
чтобы суметь, наконец, понять,
где в слабом теле содержится дух,
а также многие
секреты – от А и, примерно где-то, до Ять.
Возможно, что-то снизойдёт на вас свыше,
и решите, что найден ключик от многих тайн:
знайте же – запрос ваш так и не был услышан.
Лучше не спеша заваривайте зелёный чай -
так твердят китайцы, верны традициям,
чтоб необычен и значим был каждый глоток.
Тогда, кто его знает, может продлится
век ваш биологический, энергетический ток.
Возраст же женщины – ещё одно многоточие…
Не углядите в методе сем вреда:
кроме пилинга, питательных масок и прочего,
протирает лицо зеркальной поверхностью льда,
осколками хрупкими безжалостно сжатых молекул.
И время в её ладонях способно застыть. Но устало
зрачок постигает синь, приближая к себе
роковую реку
забвения и забывания. Но как же нелепо мало
оказывается светлых дней при самом беглом
подсчёте!
Зачем-то хранила серьёзность, а, может,
молчала зря.
Мужчина ведь, в лучшем случае, на охоте.
Ей – стирка и глажка, и сказки из каждого
нового букваря.
* * *
Вы и сами не знаете правил,
по которым ставят мосты,
и каких безбоязненно палят
рукописей листы,
и чему равняется игрек,
даже если известен икс,
и заложен или отыгран
час у вечнозовущей Стикс,
и смеются или стенают
наших гулких шагов дома…
Я сама ничего не знаю.
Я сама – ничего.
Я – сама…
* * *
Согреться бы под снежным одеялом
твоей некомфортабельной любви.
В горбатой кухне, на конфорке малой
надежды пропекаются твои.
Диван, газета, тапки, тёплый чайник,
привычно косоглазый посошок –
своих мечтаний мелкие реалии
заботливо уложишь в вещмешок.
В кармашке место есть для флоры с фауной,
где фауна, конечно, – я.
А флорою давно у нас является
пустой цветочной вазы полынья.
* * *
Который год одно и то же:
«Парижский вальс» на раз, два, три…
И не становишься моложе,
хоть и не стареешь внутри.
И как для шахматных баталий
по клеткам двигаю слова.
Сложу ли новое? Едва ли –
всё те же «на траве дрова».
Всё так же не заменят стрелки
песочной точности минут,
что, несмотря на власть наценки,
по рельсам вечности бегут.
А я стою средь бездорожья,
пытаясь нужный путь найти,
но как неизмеримо сложно
схватить за ниточку мотив,
увидеть календарь событий
в остекленевших днях витрин.
…Мне по мелодии уплыть бы
в «Парижский вальс» на раз, два, три.
* * *
Пройдёт и эта пора
нарядов нескромных вишни.
Без поцелуев Ра
плеч белизна излишня.
Как ни прильни к глазку
жадным зрачком донельзя,
Видишь одну тоску
да бесконечность рельсов.
Лишь созерцать молчание,
слушая краски лета:
Добрых начал зачатие
всё же родится где-то.
Нежность морщин коры
жмётся к ладоням сердца,
Выбросим топоры,
чтоб без огня согреться.
Слабость вовек восславим,
переступая страсти.
Стоит ли окнам ставни
мерить, скрывая счастье?
Сбросив печаль небрежно,
осень застелет ложе -
Глупо и неизбежно,
но откровенно всё же.
Где-то застынет маятник,
звук расплескавши медный.
Утро от сна оттает ли,
клич раструбив победный?
Будет ли солнце будней
хотя б не скучней, чем вчера?
Время мгновенья студит.
…Пройдёт и эта пора.
* * *
Я особенно ЭТОТ меня расплавляющий
взгляд не замечу.
Так спокойней – ни шагу назад,
в перевёрнутый думами вечер.
В переулках ошибок и фраз
есть неброский тупик ожидания;
кто забрёл и увяз, кто не в первый уж раз -
приходилось и ранее
посещать сей печальный объект,
находя утешение
в том, чего, в общем, нет: есть привычный
процесс умножения
результата желаемого на случайную
цепь совпадений,
не учтя осязаемого при тесноте,
при неловком падении.
Лучше слабым плечом от тревожной тоски
и сомнений мне отгородиться.
Будто, я ни при чём, что, как карты, лукавый
рассвет перемешивал лица.
Будто, мне не знаком этот город, что полон
незримых увечий,
где ходьба босиком по маршруту (пусть
даже намечен)
не приносит уже облегчения
от единенья с природой,
где сеанс одиночества и откровений
определяем погодой:
если серая сырость с утра и туман
очертания гложет,
обитаем в пространстве двора, чрез окно
созерцая прохожих.
Будто, мне всё равно, что никто не окликнет
и не постучится.
Я привыкла давно, что в зеркальной стене
поправляет причёску волчица.
Я привыкла не знать, что ещё существует
понятие веры:
так удобно не ждать, задыхаясь в холодном
квадрате пещеры.
Но согреет едва уловимый мотив
перебитую грозами душу -
так собой заполняет прилив
от тоски огрубевшую сушу.
Может даже, на миг остановит столетие
зыбкое время,
чтобы праведный лик вразумил
беспризорное дикое племя,
где и мне стать причастной к началу
великой надежды случится -
всех простить, кто меня не простил,
и хотя бы проститься…
* * *
Некто сотни тому назад лет,
может быть даже забавы ради,
в крючковатые знаки вложил секрет
сохранности информации. И в тетради,
подобно бьющемуся ученику над
классической головоломкой,
подробно хочу описать листву, сад,
напряжённую тишину. Но неловкий
взгляд мой и престранный почерк
сливаются лишь в гортанный вздох и
пульсирующую пространность точек:
чувства порою столь глубоки,
до краёв наполняют материальное тело –
не дано им под власть угодить руки,
что ваяет правила, слаженные умело
мудрою простотой. Потому тяжки,
не поняты и не записаны строки
бездонной боли, сокровенной тоски
от одиночества. Вышли все сроки
отпущенные на созданье грехов. Только
бередит, не даёт уснуть, гложет,
белизна нелинованного блокнота.
Но она порой, что отрадно, схожа
с молчанием снега во время полёта
Комментарии 1
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.