Стихотворения

Валерий Прокошин

(1959 – 2009)


 

Поэт, прозаик, журналист. Род. 26 декабря 1959 г. в деревне Буда Калужской области. Работал электриком, кочегаром, редактором на городском телевидении, сотрудником центра социальной помощи семье и детям. Автор книг стихов: «Поводырь души» (М., 1991), «Боровск. Провинция» (Калуга, 1992), «Новая сказка о рыбаке и рыбке» (совместно с Э.Частиковой) (Обнинск, 1999, 2-е изд. – Обнинск, 2000), «Между Пушкиным и Бродским» (СПб, 2006), «Прогулки по Боровску» (совместно с Э.Частиковой) (Боровск, 2008). Под псевдонимом Евгений Козинаки опубликовал несколько детских книг. Жил в Обнинске. Cкончался 17 февраля 2009 года. Похоронен в г. Ермолино Калужской области.

 

* * *

чтоб каждая тварь свою жизнь начинала с нуля:

с затрещины Бога, с падения яблока в руки,

изгнания, с крика «земля!», с непотребного бля,

с Москвы, Риги, Тмутаракани, Парижа, Калуги,

оргазма, с больничной палаты, тюремного ша

с дороги, которая к вечному Риму, вестимо,

чтоб каждая тварь, у которой под кожей душа,

и варварский сленг, и почти примитивное имя,

ментальность, харизма, дурные привычки, как встарь,

способность к предательству, преданность делу и слову,

и слезы, и ангельский стыд, чтобы каждая тварь,

которая названа как-нибудь, где-нибудь, словно

последняя тварь, свою жизнь начинала с нуля –

по Цельсию, по Фаренгейту, и выше: с былинки,

с куста и креста, колокольни, с церковного ля,

с видения отроку Варфоломею в глубинке,

с отца Никодима, что жизнь положил на алтарь

под Боровском, с тайной вечери, распятия или…

чтоб каждая тварь, чтобы каждую божию тварь

любили, любили, любилилюбилилюбили

 

* * *

Выйти из дома, пройти мимо старой котельной,

Школы, церквушки – и дальше, такая идея.

И заблудиться – и выйти на берег кисельный,

Господи, где я?

 

Вечер – на вдохе – густой, словно каша из гречки,

Сотни июльских мурашек промчались по коже:

Девушка с парнем лениво выходят из речки –

Голые, Боже!

 

Медленный танец и ангельский звук песнопений,

Краски смешались и стали почти неземными.

Что это с ней… почему он встает на колени…

Что это с ними?

 

Мне этот мир недоступен… отравленный воздух –

Выдох… вжимаюсь всем телом в березу, как дятел.

И наблюдаю за тайными играми взрослых.

Я – наблюдатель.

 

– Кто это там, в голубом полумраке прищура

Целится взглядом безумным, как камень в полете?

– Тише. Смотри, этот мальчик похож на амура,

Только из плоти.

 

* * *

Возвращается лето на цыпочках мокрой сирени

Наркотический запах шатается возле строений

Пацаны ловят кайф от шальной милицейской сирены

 

Возвращается из КПЗ хулиган Мишка Лейкин

Возвращается долг – три рубля шестьдесят две копейки

Возвращаются из синагоги соседки-еврейки

 

Возвращаются все, кто ушел на работу и в баню

В магазин, мастерскую, больницу и к злому Бабаю

Даже пьяный сантехник вернулся – откуда, не знаю

 

Возвращается мама и гладит голодную кошку

Улыбается мне, долго чистит на кухне картошку

Папы нет третий день… Мы живем без него понарошку

 

* * *

Боже мой, вот опять за моею спиной

В кинобудке стрекочет кузнечик стальной.

 

Удивление, радость, волненье, испуг –

Это титры ползут муравьями на юг.

 

Пляшет бабочка тайных мальчишеских лет,

То во тьму залетев, то явившись на свет.

 

Стрекоза обгоняет сестру-стрекозу,

Выжимая из глаз слюдяную слезу.

 

И почти неземное гуденье шмеля

У виска… Из-под ног ускользает земля.

 

Ничего больше нет, никого больше нет:

Я лечу – я расту. Мне четырнадцать лет.

 

* * *

На уроках немецкого старый еврей-педагог

То руками махал, а то вскрикивал раненой птицею.

Мел стучал по доске и никак достучаться не мог

До ребят, откровенно скучавших над книжной страницею.

 

Даже Катька – директора школы примерная дочь,

Улыбаясь, смотрела, как солнце катилось над крышами…

Селиверстова, sprechen Sie deutsch? – Я, их шпрехен зи дойтч.

И смеялась глазами бесстыжими.

 

После школы я ждал ее в парке, где вздыбленный танк

Неизвестного мне экипажа Георгия Гачева,

Словно целился в храм… И сердца наши бились не в такт,

И февраль лошадиною мордой над нами покачивал.

 

* * *

Паустовский пишет: в Тарусе рай –

снегири на яблонях, словно штрифель,

а когда идешь в дровяной сарай,

снег, исписанный воробьиным шрифтом.

Всё крыльцо – в синицах, в щеглах – окно,

на страницах крыши – ворон помарки.

 

Время движется, как в немом кино,

под стихи какого-нибудь Петрарки.

Приезжай из горьких своих столиц,

чтоб увидеть в подлиннике Россию.

Я вчера приручил трех певчих птиц –

Ариадну, Анну, Анастасию.

 

* * *

Больничный сад почти совсем заглох.

И все сплелось: и место, и причина,

И волхв залетный, и летящий лох,

И ангел перелетный – made in china.

 

Летит листва на грязный тротуар,

И дети вновь играют в чьи-то игры:

И гонят прочь волхва, кричат ура,

Не зная, что уже приехал Ирод.

 

Но все сплелось: и век, и лох, и сад,

И свет звезды, и ангельское слово,

Как два тысячелетия назад.

Ничто не вечно и ничто не ново.

 

* * *

Не жалеть эту жизнь, никогда не жалеть, не беречь,

Пусть проходит она неразумно, как детская речь,

Как теченье реки, как течение света во тьму…

Ощущенье, что жизнь непонятна лишь мне одному.

 

Смысл ее ускользает ребенком, рекою, лучом,

А начнут объяснять – не могу догадаться: о чем?

Всё плывет, исчезая в обычном табачном дыму…

Ощущенье, что жизнь непонятна почти никому.

 

Даже в старенькой церкви рукой заслоняюсь от свеч:

Не жалеть эту жизнь, никогда не жалеть, не беречь.

Пусть уходит, пускай растворяется – грешная – тут,

Где несчастные люди счастливые песни поют.

 

* * *

Я во сне оглянулся: за мной по пятам

Пьяный ангел спешил на подмостки.

Он безмолвную ночь разломил пополам,

И послышалось: «Это Чайковский

Петр Ильич». И Шестая симфония вдруг

Зазвучала нездешней любовью.

И все грешные чувства слетелись на звук

Этих мук – к моему изголовью.

 

Представляя, что в дудочку дую, как бог,

Я стоял на коленях у ангельских ног,

Наблюдая, как страстно и страшно дрожа

Всею сутью своею, над нами

Камнем падала вверх неземная душа,

Разбегаясь по небу кругами.

 

Я хотел приоткрыть для себя тайну зла

И добра. Но почти на рассвете

Нежной влагой мне музыка рот обожгла,

Содрогаясь как будто в предсмертьи.

 

… И когда падший ангел во тьму уходил,

Он легонько меня за плечо разбудил.

 

* * *

Это море в марте вкусней мартини.

Чайки в раме неба, и мы в картине,

Снятой Пьером Паоло Пазолини.

 

Я не Мартин Иден, но кто докажет,

Если солнце – в море, а рама – в саже.

Мы одни с тобою в пустом пейзаже.

 

Полдень катит волны на берег адский,

Воскрешая жизнь, как считал Вернадский.

Дикий пляж расстелен, как плед шотландский.

 

А у моря голос конкретно бычий.

Так бывает ранней весной обычно,

Если акт любви перешел в обычай.

 

Если б знали вы, как мы тут кончаем,

Обжигая горло горячим чаем –

С лунной долькой марта, под крики чаек!

 

О, как горько плачут земные птицы

Над любым кусочком небесной пиццы.

Мы и после смерти им будем сниться.

 

Мы и сами птицами раньше были,

Только вы об этом забыли или…

Нас еще при Чехове здесь убили.

 

Не кричи по ихнему, что за глюки

На краю отлива, в краю разлуки.

На фига нам нужен их шестирукий.

 

На хрена нам русские отморозки,

К нам летает дымом из папироски

Шестикрылый наш Серафим Саровский.

 

Это море в марте, как в мармеладе.

Где­то рядом рай на змеином яде.

Где я только не был, а вот в Гренаде…

 

* * *

Волны лижут песок, словно шепчут:

«I Lo-o-ove you…» и «So-o-orri…»

Мы с тобой возле самого-самого Черного моря.

 

Ялта, Сочи, Гурзуф, Коктебель… здесь кончается лето,

И качается вечер, как вечность, на краешке света.

 

Мы на ощупь находим друг друга, мы первые с краю,

Мы срастаемся кожей – и море уносит нас к раю.

 

Путешествие вдаль, там, где волк догоняет собаку:

– Ты куда? – Я домой. – Я с тобою. – Куда? – На Итаку.

 

Я не знаю, чем кончится наше с тобой двоеборье

В эту ночь возле самого черного-черного моря.

 

Губы шепчут: «Люблю…» и «Прости…».

Здесь кончается Лета,

И качается чайка, как ангел, на краешке света.

 

* * *

Сны размалеваны страшными красками –

Крымско-татарскими, крымско-татарскими…

 

Ночь пробежала волчонком ошпаренным,

Ты изменяешь мне с крымским татарином.

 

Горькой полынью – а что ты хотела –

Пахнет твое обнаженное тело.

 

Соль на губах, на сосках, и в промежности –

Солоно… Я умираю от нежности.

 

Я забываю, что нас было трое,

В синей агонии Черное море.

 

Дальние волны становятся близкими,

Берег усыпан татарами крымскими.

 

День догорает золой золотою,

Чайки парят надувною туфтою.

 

Щурься, не щурься в замочные скважины –

Палехом наши оргазмы раскрашены.

 

Пусть я отсюда уеду со всеми,

Вот тебе, Азия, русское семя!

 

Смазаны йодом окрестности Крыма

В память о ревности Третьего Рима.

 

* * *

Нам с тобой никогда не уйти от советской судьбы:

То Арбат, то Лубянка, то угол кремлевской избы…

Страсть настигла нас полночью у водосточной трубы.

 

Я бы выкрасил черным луну, смел все звезды в ведро,

У Юпитера выкрал кораллы, у Клары – бедро…

Ни такси, ни гондолы, и Петр закрывает метро.

 

Где-то музыка: кажется, Юз Алешковский поет,

На шестом или пятом ивану жена не дает…

А у нас на губах то ли мед, то ли яд, то ли йод.

 

Я целую тебя, я ласкаю тебя, я – в тебе,

А из той подворотни за нами следит КГБ…

Протруби им, мессия, на иерихонской трубе.

 

* * *

В декабре в России пакуют мешками пух,

Рубят елки, кормят из рук белоснежных мух,

Лепят баб, и прошлое перетирают в труху.

 

В декабре Россия считает своих старух,

Роковым числом ранит память и режет слух,

Отзываясь болью – в груди и бессильем – в паху.

 

В декабре есть отличный повод уйти в запой:

Как-никак – сорок лет, и двадцать из них – с тобой.

Только с Музою дольше (попробуйте спать втроем).

 

Меж столом и вечностью двигаюсь, как слепой:

Можно жить на ощупь, но выжить – только с толпой,

Потому что нельзя быть сразу рабом и царем.

 

Я всё реже плачу, всё чаще собой плачу

Палачу из прошлого… Хватит! Всё, не хочу!

Тормозни, ангелочек, у церкви, я здесь сойду.

 

Пусть последний нищий, припавший лицом к плечу,

За меня поставит копеечную свечу,

Ведь страшнее расплаты – разлука в Твоем саду.

 

Говорят, что время течет, как река – на юг,

Отражая слова и мысли, и всё вокруг,

Даже мертвых людей, а вернее, их имена.

 

Почему на пороге смерти, вступая в круг,

Нас пугает младенца вздох или яблок стук?

Неужели так хочется жить, невзирая на…

 

Бабочки

 

Осыпается цветной пыльцой под пальцами

Жизнь, наполненная ангельскими танцами.

Позовешь – никто из детства не откликнется,

Но по-прежнему, как много лет назад,

Обжигает первой нежностью Крапивница,

Увлекая за собой в апрельский сад.

 

Голоногие, как мальчики нерусские,

Рассыпаются кузнечики июльские.

Боже, твой сачок не раз еще опустится

До земли, накрыв молитвою меня:

Шоколадница, Лимонница, Капустница –

Падших девочек земные имена.

 

Солнце катится под горку спелым яблоком,

Я никак не научусь семейным навыкам:

Утром – чай, в обед – омлет, на ужин – ряженка,

Смех соседки из квартиры угловой…

И порхает одинокая Монашенка

Над седеющей моею головой.

 

Расцветает ночь чернильно-папиросная,

Словно жизнь – чужая, злая, несерьезная.

Тень бессонницы, в окно влетев, куражится –

Вышивает черным крестиком, шутя.

Это Траурница, папа… это стражница

Вещих снов, посмертных слов, небытия.

 

* * *

 

Т.Б.

Москва – ненадежное русское место

Для жизни счастливой. И здесь, как известно,

Напрасны рыданья твои.

Но всё же, за горстью туркменского плова

О бедной Татьяне замолвите слово

Хоть вы, Алишер Навои.

 

Ворона, щегол, воробей и синица,

Любая другая нездешняя птица

Поют на родном языке.

А четверо гуру из Третьего Рима

Забыли, что совесть непереводима,

И лучше уйти налегке.

 

Ни книгой, которой названия нету,

Ни Рейном, впадающим медленно в Лету,

Ни хлебом из сталинской ржи.

Единственная среди тех, между прочим,

Кто лечь отказался на грязный подстрочник

В чужой азиатской глуши.

 

Февраль расплатился по липовой смете

В присутствии близких, при ангельском свете,

С бумажной иконкой в торце.

С двенадцати до половины второго

О бедной Татьяне замолвите слово,

Которое будет в конце.

 

* * *

говорю тебе пока мы налегке

говорю тебе на птичьем языке

до-ре-ми-фа-соль-ля-си и снова до

ну, зачем нам разоренное гнездо

пусть лежат как письмена в стране глухих

эти сломанные прутики ольхи

наша родина теперь в другом краю

на чужбине штат айдахо говорю

 

а в россии пусть страдают от любви

от любви неразделенной воробьи

говорю тебе не спорь и не суди

море лаптевых осталось позади

льется речь моя отравленной водой

до-ре-ми-фа-соль-ля-си и снова до

мы летим уже над стиксом говорю

я люблю тебя… и я тебя люблю

 

* * *

У зимы, понимаешь, нет имени, просто зима –

Имярек, имярук, заводной псевдоним хохлома.

На постельном белье ослепительный всплеск наготы,

Чтобы слепо – от паха до губ – вспоминать: это ты.

 

У зимы столько заспанных лиц, что не стоит возни

Узнавать. Пьяный дворник скребет тротуар до восьми.

Мы, целуясь взасос, запиваем любовь февралем,

Ощущение, что мы теперь никогда не умрем.

 

У зимы столько флуда на русском, родном языке:

От сумы до тюрьмы. Значит, лучше прожить налегке.

Мы как первые птицы, которых забыли в раю,

Так и будем лежать в наготе – воробей к воробью.

 

* * *

Рай похож на гигантский пломбир:

Сколько света кругом, сколько снега!

Ангел кутает плечи в меха.

Я еще не пришел в этот мир,

Но в янтарной горошине века

Спит дитя – негатив человека:

Без души, без судьбы, без греха.

 

Только Замыслу благодаря,

Тот апрель тайно лег на распятье.

Рай остался внутри шалаша,

И расплавилась горсть янтаря…

Я родился, на волю спеша,

Раньше срока условного – в пятьде-

Сят девятом, в конце декабря.

 

Над Россией плывут облака,

Небо выгнуто заячьим оком.

Здесь, в забытом Генсеком и Богом

Городке с прописной буквы К

Рай похож на глоток молока,

Вечность бьется, как рыба, под боком

Левым: жизнь младше смерти пока.

 

* * *

То ли стерео, то ли моно

Летний зной, перешедший в звук.

Я вытягиваю поименно

Насекомых из первых рук:

Муравей, стрекоза, кузнечик,

Или жук, залетевший в куст…

Насекомые детской речи

С именами из первых уст.

 

Кружит бабочка-непоседа

Возле дома, среди ветвей.

– Ктулху! – бабка зовет соседа. –

Выходи целовать детей!

И выходит седой, незрячий,

Называет заветный срок,

И калачик в карман мой прячет,

И целует меня в пупок.

 

* * *

стрекоза заходит на третий круг

стрекоза сканирует бежин луг

на цветной офсет

первых детских лет

легкой тенью вечность ложится вдруг

 

муравей упал перед солнцем ниц

в муравейнике хрупкий свет яиц

и. тургенев спит

выпив чистый спирт

чистый как слеза перелетных птиц

 

и. тургеневу все равно что пить

и где спать с кем спать и кого любить

в горле встал комок

двух последних строк

паучок потуже затянет нить

 

китаянка-бабочка желтый цвет

что гадать на крылышках да и нет

только нет и да

и шумит вода

размывая тихий вечерний свет

 

* * *

Под утро так зябко, так зыбко, как будто похмельный синдром,

И я прижимаюсь к тебе то бедром, то помятым крылом.

Нас, кажется, бросили наши хранители – Анна с Петром.

 

Ласкаясь и путаясь в рыжей охапке кудрявых волос,

Я слышу, как ветер, спускаясь с деревьев, колышет овес.

Нас, кажется, сносит прохладным течением сна под откос.

 

Смотри, все длиннее строка, горячее меж пальцев песок,

Так боязно утром тебя целовать в беззащитный висок.

Нас, кажется, сносит соленым течением лет на восток.

 

Всё круче волна, оглянись: мы покинули заспанный порт,

Нас сносит волною, глаза застилают то слезы, то пот.

Ну что же, прощайте, до встречи, ребята – и Анна, и Петр.

 

* * *

Видишь: гусеница прячется в листок,

Ткет, обманщица, игрушечный восток –

Молоко, яйцо и сахарный песок.

 

Сладко-сладко, словно в детстве типа ма,

Мандарины, пастила, халва, хурма…

На зубах скрипит советская зима.

 

Оглянуться типа с пятки на мысок,

Вот и снег, смотри, пошел наискосок,

Белка спит, разбит фарфоровый свисток.

 

Ну а гусенице это нипочем,

Только крылышки трепещут – горячо.

Сплюнь три раза через левое плечо.

 

* * *

скажи сим-сим

и я не открою глаз

сквозь холод последних зим

представлю ты снова с ним

вот прямо здесь и сейчас

 

скажи изюм

и я пропаду в ночи

я стану опять ничьим

я буду как белый шум

послушай но не молчи

 

скажи ква-ква

не бойся чужой молвы

и встанет как дважды два

в холодном окне Москва

ты любишь а я увы

 

* * *

А помнишь, мы с тобой снеговика лепили –

Из снега, слов и слёз. Мы маленькими были.

Тень Спаса-на-крови сползала вбок, к реке.

Сугробы вверх росли, за облака цеплялись.

И нас никто не видел… Мы вдруг поцеловались,

И кто-то «Отче наш» запел невдалеке.

 

Снег падал столько зим в протянутые руки,

Что кончились давно все встречи и разлуки.

«А снеговик растаял», – я грустно говорю.

Но вот опять зима. У снега вкус ванили.

Сегодня мне с утра из Боровска звонили:

Там тоже всё в снегу, как в детстве, как в раю.

 

Герман Власов

Я еще не пришел в этот мир…

Поэт Валерий Прокошин родился ровно 55 лет назад в деревне Буда Калужской области, жил в городе Ермолино (где закончил ПТУ по специальности «электрик»), отслужил в Армии, а затем поселился в Обнинске. В начале 90-х выпустил за свой счет две тоненькие книжки стихов («Поводырь души» (1990), «Боровск. Провинция» (1992)). Обладая природным даром и по сути будучи самоучкой, Прокошин мог бы навсегда остаться поэтом провинции, если бы не интернет: широкая известность пришла к нему через десять лет, когда волею судеб разбросанные по всему свету любители русской словесности получили возможность живого общения. Прокошин печатается в сетевых ресурсах («Сетевая словесность», «Византийский ангел», «Футурум-АРТ», «Вечерний гондольер»), ведет свою страницу в ЖЖ, входит в редакцию журнала «Родомысл» и заведует отделом поэзии в журнале «Флорида». Появление литературных порталов в сети, в свою очередь, способствует зарождению международных литературных фестивалей: Валерий Прокошин участвует в первом поэтическом фестивале «Киевские лавры», дважды становится дипломантом Волошинского конкурса (Коктебель), лауреатом премии им. Валентина Берестова и Марины Цветаевой за книгу «Между Пушкиным и Бродским»(2006), а журнал «Флорида» называет его лучшим поэтом года. Сетевой феномен нулевых не остается незамеченным и «толстыми» журналами: многие звезды сетевых публикаций стали сегодня их постоянными авторами. Казалось, литературная судьба поэта, складывалась как нельзя более удачно, однако, на пике своей популярности, в 2009 г. поэт умирает от рака. Посмертно выходит книга его стихов «Ворованный воздух» (2012).

 

Творчество Валерия Прокошина удивляет своим разнообразием и экспериментаторством. Отзывчивый и ироничный, он пробовал себя в минимализме (серии танкеток), писал детские стихи под псевдонимом Евгений Абрамович Козинаки (книги эти расходились большими тиражами с иллюстрациями постоянного художника-оформителя всех его книг – Вячеслава Черникова). В 2001 г. Прокошин поднимает тему наркомании в провинции (поэма «Кокаиновый Каин»). В том же году в «Русском переплете» публикуется его цикл «Русское кладбище», состоящий из 13 стихотворений, посвященных ушедшим Гумилеву, Есенину, Мандельштаму, Пильняку, Пастернаку, Цветаевой, расстрелянной царской семье и жертвам репрессий. Наконец, Прокошин, одним из первых пишет произведение, посвященное интернету: его поэма «Мать-и-матрица» (оцененная неоднозначно и вызвавшая полемику) – на самом деле, увеличительное стекло, прием, позволяющий видеть реальность ярче и неотвратимее. Все, что бросает вызов, – должно получить свой ответ, стать озвученным в поэзии (кажется, здесь Прокошин идет по пути Цветаевой). Стоит также добавить, что поэт пробует себя в прозе – ценители и близкие друзья свидетельствуют о целом корпусе прозаических произведений, написанных под псевдонимом.

 

Но, если эксперимент происходит на границах поэтического ландшафта, то должен существовать его центр, своего рода «малая родина». Таким центром или точкой отсчета был для Прокошина красивейший русский город Боровск, где, кстати, жил философ Николай Федоров. Именно Боровску посвящены многие стихотворения Валерия Прокошина. При всей своей гибкости и отзывчивости, поэт утверждает, что силлабо-тоника «не устаревшая, а старейшая» версификационная система, и что устареет она только после того, как «устареют Пушкин, Лермонтов и Пастернак». Задача поэта, таким образом, в модернизации старой, почти идеальной системы. Иными словами, Прокошин говорит о сохранении и возможном развитии традиции (а не делит поэзию на силлабо-тонику и верлибр). И сделать это сложнее, чем просто следовать новым канонам: у поэта должен быть собственный голос. На мой взгляд, отличительной чертой поэзии Прокошина (помимо утонченного эротизма его лирики) можно назвать его частое обращение к вневременному (или лучше – довременному), еще не имеющему формы и цвета. Для Прокошина такое переживание или существование – реальность и своего рода эталон. Это для поэта возможно и напоминание о нем, его цитирование – начало и конец поэзии, послевкусие всякого текста. О чем-то подобном написал Достоевский в своем «Сне смешного человека». Поэт (русский и нерусский, столичный или провинциальный) не просто соединяет лучшие слова в лучшем порядке, но сообщает о некоем переживании и опыте, передача которого (словесно, эмоционально, ритмически) снимает все остальные вопросы:

 

Рай похож на гигантский пломбир:

Сколько света кругом, сколько снега!

Ангел кутает плечи в меха.

Я ещё не пришёл в этот мир,

Но в янтарной горошине века

Спит дитя – негатив человека:

Без души, без судьбы, без греха.

В лирике Прокошина много снега, цветов и воздуха, а ее герой больше всего напоминает птицу или ребенка, который «по-птичьи», по-воробьиному поводит плечом:

 

Паустовский пишет: в Тарусе рай –

снегири на яблонях, словно штрифель,

а когда идешь в дровяной сарай,

снег, исписанный воробьиным шрифтом.

Всё крыльцо – в синицах, в щеглах – окно,

на страницах крыши – ворон помарки. <…>

и еще, там же:

 

Я вчера приручил трех певчих птиц –

Ариадну, Анну, Анастасию.

Провинциальный чистый снег в яблоневом саду; снег, испещренный птичьими следами, как рукопись исправлениями; попытка говорить по-птичьи (до-ре-ми) – как все это далеко от шумного мегаполиса и, в то же время, как это близко к пониманию творчества (и Цветаевы и Паустовский упомянуты здесь, конечно, не случайно). Практически всю свою жизнь Прокошин прожил в Калужской области, где, впрочем, сумел собрать вокруг себя круг неравнодушных друзей – поэтов и художников. Более того, он сумел стать центром, магнитом этого круга. По воспоминаниям Эльвиры Частиковой (в соавторстве с ней Прокошин выпустил книгу «Новая сказка о рыбаке и рыбке»), поэту было интересно писать «полагаясь на интуицию, о том, чего не знает и не может знать. Лишь чувствовать». В этом случае «таинственность предмета требует <…> углубления, поиска языка для описания неописуемого. Именно на поиске строится поэтическая эстетика». И еще: «Оставаясь самим собой, Валерий Прокошин позволяет себе быть ещё кем угодно. Одна-единственная земная жизнь ему определенно мала. Ну, а почему бы не попробовать прожить одновременно ещё несколько параллельных?»

 

Наверно (за вычетом возраста) поэтическую судьбу Прокошина можно сравнить с судьбой Бориса Рыжего: оба они, достигнув вершины и признания, растаяли, трагически исчезли. В то же время, написанное Валерием Прокошиным до сих пор остается известным и ценимым лишь небольшим кругом любителей словесности. В этой связи нельзя не упомянуть о том, что в этом году была учреждена Премия имени Валерия Прокошина, по положению которой участие в конкурсе могут принимать авторы из провинции. Имена первых лауреатов были названы в октябре в музее имени А.С. Пушкина в Москве, а у Премии теперь есть свой сайт (premiaprokoshina.ru). Избранные стихотворения Валерия Прокошина взяты из двух его книг «Между Пушкиным и Бродским» и «Ворованный воздух».

 

Примечание: Власов Герман Евгеньевич, поэт, переводчик, редактор.

Живёт в Москве.

 http://www.plavmost.org/?p=3977

 

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.