Грувер Аня
«В тени украинских черешен», - ты машешь руками,
словно взлетаешь, словно одними немыми губами
прощаешься: «до-сви-да-ния». Дания тебя встречает,
как сказочника со спичками: безумным ча-ча-чаем,
игрушечными домиками с не-имя-верным количеством
раскрашенных башен и придуманными приличиями.
«В тени! Украинских! Черешен!», - я маленькой рыжей
Пеппи – случайным мальчишечьим стеклышком выжженной,
сбежавшей пешкой пешком из слишком уж добрых книжек –
иду вверхтормашками среди воришек, вершин и вышек.
Заборов, калиток, соседок, соседей, собак и созвездий, и вишен.
И я – многолика, я – иго-го-рука, я – Шива и Брахма, и Вишну!
«В те-ни-и укра-и-инс-ких чере-е-ешен…», - в карманы
запихиваешь кулаки и запахиваешь пальто. И рваными
джинсами метешь тротуары, чушь – мелешь и донкихотишь,
кругом великаны, лесные пожары, фазаны – охотишь-
ся целыми днями в зарослях, в джунглях и прочих природ-
ах и ох /Алиса хохочет: о, бойся меня, Бармоглот!/
«В тени украинских черешен…», - устанем и сядем на мель,
на иглу и на берег. И будет вот это: «ты веришь мне? верь!»
и это: «ты врешь и краснеешь». Такое бывает во сне лишь:
часы отмеряешь шагами, шаги же – часами меришь,
и гори-гори-зонты съедают на завтрак солнце – дикое-дикое,
оно по кругу тарелки долго прячется зайцами-бликами.
В тени украинских черешен осенью – детской старушкой
листаю гербарий страниц. Прости все, что было, Пушкин!
Кристофер Робин
Кристофер Робин страшно устал.
Спутал рельсы и нитки в один клубок
головной боли и с баром – вокзал.
Он нашел себя пьяной мухой, потолок –
полом. Карты, тусклые лампы, джаз,
чашка с засохшим остывшим кофе,
за буйки заплывший правый глаз,
незнакомый Джимми, его Софья –
хороша, не так ли? Тик ли, тик ли…
Дымит паровозом в углу старик Хэм,
к нему, как к паутине, давно привыкли.
Взгляд его ухмыляется: я тебя съем,
Кристофер умоляет: не надо eat me!
Потерян билет и шарф. Бармен хохочет:
Робин, дружище, отщелкивай ритмы:
поезд без пересадок сегодня ночью.
Кристофер Робин впечатывается в кресло
(soundtrack: треск нарисованного камина).
И вспоминает фигурные пряники детства,
печати (меньше ладони) с дельфином,
монограммой отца, русалкой на камне
со стершейся чешуей в обмен на четыре
ракушки и слайды, Кристофер сам не
помнит, зачем, но помнит, как вырезал
по дереву ее имя ножиком, как стрелы
Робина, но Гуда, острым, клином клин –
Кристофер Робин сегодня Шерлок,
плачет скрипка, пыльной тропой кокаин.
Кристофер Робин бродит Норвежским Лесом.
Следом за ним – две бабочки, волк и Винни.
Степь выцветает пшеницей и почерком Гессе.
Робин путеводитель читает с трудом и ныне,
сбиты колени, толк, колея, путь истинный, спесь.
Фляга – бездонный колодец, высушенный линялый
гербарий, курган, курага. Господи, я еще есть?
Господи, что же… Что же со мною стало?
Кристофер Робин падает в темную яму.
Кристофер Робин задыхается вязкой глиной.
Кристофер Робин вычислил слонопотама.
Кристофер Робин перечитал Милна.
Во ржи
Под соломенной шляпой голова твоя – перекати-поле.
Мы по холмам – синкопами и дольниками. И доли
можно ли придумать вольнее? А наши ноги – спички,
по ним пшеница чиркает, и дым – трубой, привычки
вредные. А поле курит сигары, оно – бессмертное!
А нас к обочинам сносит смерчами. Как же ветрено!
Мы замотаем веретена и сны в бело-синие простыни.
А мы – когтистые, мы – зоркие, ничуть не костные,
и рвем все цепи, все канаты, провода, веревки, нити,
что дети намотают на ладони, мы – два погона кителя,
того, кто доносил его. Мы – змеи в воздухе, мы видели
как в небе из перин взбивают облака. Курите, Питеры!
Через чердаки и черепицы, курите же! По осени
дымите листьями и табаком, как будто – взрослые.
И мимо – сотни крыш, и голубиных «кыш», и этажи,
и надо же – уже совсем по плечи, и ты – во ржи,
над пропастью стоишь и смотришь вниз. Скажи, что
домик, дождь и шум машин, давай, как молоко, сбежим!
Нас подожгут на три, команда – «поджигай, пали».
Мы умерли. Пиф-паф. Убиты. Слышишь? Пли!
Командор
Капли оранжевой краски веснушками покрывают борт.
Он хватал за рукава, выспрашивал: «эй, где здесь порт?».
Улыбался в ворот свитера, линяло-солнечно-желтого,
Растянутого. И подошвами начисто ластиком стертыми
Оставлял следы на песке, выводил носком сапога слова:
«Здесь пятница и пустота. Надеюсь, ты жива. Жива».
А потом проводил ладонью – и нет больше ни Оле-Лукойе
С низко-прокуренным голосом в бесконечно-осеннем поле,
Ни голов на плечах друг у друга, ни «головы – с плеч»,
Ни волос, заблудившихся в пальцах... Значит, не смог сберечь,
Значит, все это зря: сны и следы, краска, веснушки, борт.
Смотрит за горизонт, сгорбившись, Командор.
Снова руки в карманы и снова бежать от себя по ступеням вниз,
Снова бьется о память в висках «бригантина», «шхуна» и «бриз».
И на равные липкие дольки воздух разрежет шпага –
Мы-де-ли-ли ли апельсины? Рыжее знамя, отвага
По Дюма. И ни дюйма назад до тех пор,
Пока не опустил глаза Командор.
Прислоняется плечом к стене и устало трет переносицу.
Хмурит брови, показывает язык, подмигивает, косится.
И простуженным хрипом тихо – о том, что было.
За окном ноябрь – птицы, листья, до-жди-во.
Тусклая лампа, стулья, тахта, подоконник, пол.
Крепкий чай по стаканам и кружкам. Балкон
Нараспашку. Книжный запах. Камера. Мотор.
Заходится гербарием-кашлем Командор.
(Заталкивает старый рюкзак ногой под кровать Бекки Тэтчер.
Взъерошивает русые волосы, едва отросшие по узкие плечи,
На которых – будто на вешалке – рубашка в клетку синюю.
Ненавидит, когда кто-то называет ее настоящим именем,
Переменами бьет учебником географии Тома Сойера. Том
Считает вслух: мол, спокойствие, раз, два, Марк, t(w)en. Ком
Записки летит за шиворот Ребекки. Сойер красит забор.
Глядя на них, грустно улыбается Командор).
Командор зажимает голову в хирургические тиски,
Шепчет: «Ты жива? Я загиб(ну)аюсь от этой тоски,
Ты жива, я – давно уже, милая, умер. Это вздор,
Все это вздор и вранье!». Командор
Садится прямо на обочину.
Что же ты, девочка, напророчила?
Счи-та-та-тал-ка
По деревянным доскам, как по тетрадке в косую
Линию
(где по наклонной катятся колесом с крыши
буквы, стеснительно-синие и долговязые, выше
печатных, указательно-строго-очкастых),
рисую
Узором спутавшихся волос. Глаза нараспашку,
Рубашка – застегнута до шеи – удавка. Клочки
Ваты – рисовали голубые глаза, обмакнули в зрачки,
Получились без стекол очки, а небо рваное
На обрывки писем. Ноги в воздухе, голова –
К низу. Говорят, должно быть наоборот.
Мистер Шиворот-Навыворот – задом-наперед
Ходит по потолку, перепрыгивая через строку. Трава
Где-то наверху, а мне снится сон, будто бы ты –
Он, называешь меня глупым именем (кажется, моим),
Я срываю одуванчик, гремит тарелками гром. Грин
Пишет про нас скрипящим пером, выпивает воды,
Замечает, что мы – это мы, и швыряет рукописи
В огонь, и вот он уже – Гоголь, а мы – горим.
Ты споришь, что нет, я глупо поддакиваю: убедил.
Говорю: Карл, мол, украл! Говоришь: в звукописи
Все дело.
Сидела
Синди
в жаркой Индии
и слушала си-ди.
Ты спрашиваешь: идти?
Машу рукой: иди.
Я-ле-жа-ла-на-ка-че-лях, снился глупый сон,
Будто ты – он.
Море волнуется раз, но на два и три –
Замри
И выйди вон.
Мы… Мы придумаем город.
Мы… Нет, подожди, не время, слышишь, постой, не надо.
Мы… Мы все равно успеем! Мы… Мы придумаем город.
Будет Порт-Артур, осада. Нет, будут танцы, пьяные ядом!
Поцелуй у ворот, быстрый, ворованный. Поднятый ворот.
Будет осень. Ровно двадцать три ноль без палочки восемь.
Лабиринты висячего сада, холод пальцев – не взглядов.
Будет ливень. Месяц. Год. Больше! Захлебнувшись, Осипа –
сипло, сбиваясь шагом. «Я так рад…», «нет, это я так рада»:
руки сплетаются виноградом, обвивают стволы, кирпичные
стены – по-кошачьи бродяче-рыжие, пахнут булочной.
Ночь прилипает листьями. Мы… Мы ведь привычные,
нам ли стерпится-слюбится с бесконечными улочками?!
Мы… Мы сделаем наш город героем. 1965. Севастополем!
Мы… Мы никого не впустим. Мы поставим на стражу
флюгер – нинью*, добравшуюся в наш порт автостопами.
Мы паруса ей сделаем – пиратски трубочистной сажей,
рваными, в зиму служащими покрывалом, только не алыми.
Сегодня называй меня только по имени. Имя – Ремедиос.
Мы… Мы станем бродягами в серых рубахах. Усталыми.
Ты станешь на «доброе утро» хмыкать в бороду: «виделись».
Мы… Мы все покроем песком – слоем желтого времени.
Будем часы отмерять по солнцу, палящему солнцу пустыни.
И ответом на все будет: кто-нибудь, как-нибудь, где-нибудь.
Ты построишь дом на высохшем дереве. Я рожу тебе сына.
Мы… Мы потом осядем на дне – в маленькой дикой вилле.
Будет Thanksgiving Day, печенье, кресло-качалка, камин.
Мы… Обещаю тебе, ты ведь выдержишь, ты ведь сильный!
Вот тогда мы придумаем город. И назовем его: «сплин».
В и Из
В чашке – волны бьются о борт. Как твои глаза – карие.
Прорубь зрачков. Черные дыры-колодцы. У неба – кариес!
Слышите, те, кто под полом и над потолком: через край
Перегнусь, крик теннисным мячиком: «вылезай-ай-ай!..»
На последнем вдохе без выдоха – падаю в колодец и вниз,
За чужие «жди» цепляюсь подолом – рву платье. В и из...
В и из. В чашке – шторм. А(с)соль рассыпалась. Грей – утонул.
Руки – в теплые бока чашки. Ты бормочешь то ли «ну-ну»,
То ли «ну-ну-ну», как детей – измотанный кот Баюн
«Утро вечера», «варенье на завтра». Я раскачиваюсь: «врун,
Ты ведь врун, обещал «вернусь», целиком, без остатка,
Задержки и «можно войти»… Загляни под подушку – тетрадка.
В ней – сны. Это я, когда ты выходишь, нервно ломая
Пальцы, раздавая «привет» и «прощайте» соседям, хромая
На оба полушария головы. Это я, когда на окно-открытку
Так осторожно становишься – первая пытка-попытка
Перейти дорогу самостоятельно. Это я, когда ты ногами –
От рамы (в велосипедное детство – на подушечки), местами
Меняя меня и… Я, когда ты – рисунок ребенка на асфальте
Мелками. Я, когда по твоей команде «кругом» всё делает сальто.
Видишь: там, за тысячью протянувшихся городов – огоньки.
Помнишь: тогда, за тысячью календарей – ты обещал мне коньки.
Говорят: то ли год назад, то ли в среду, то ли в следующем месяце
Красное солнышко на бельевой веревке повесилось.
Не-бо…
Прикрываешь тихо глаза. Будто зрачки спят. Ресницы –
Домик, одеяло с Большой и Малой медведицами, синими
Месяцами. У каждого месяца – свое беззвучное имя.
После сказки о латаных латах и башнях, и принцах –
На цыпочках. Зрачкам снится пыльная штора-небо,
«Не-бо-йся», - раскладываешь по слогам, по черточкам,
Полочкам. Ты садишься перед красной точкой на корточки,
На мизинец сажаешь м-не-бо-жью коровку. Мне бы…
- Ты мне обещал, что солнце спалит нас вечером.
- Мы сгорели до нашей эры. Накинь куртку на плечи,
Становится холод-не-е-
…-бо-ль.
То не-бо-лтик пронзает ладонь –
Пришиваешь взглядом-игл(ой)
К сте-не-
Бо-льше нет
Царапин на исследованном окне,
С которыми я бы-не-была
На ты.
Только слышно: спорят на ветках
Птицы. И в беседках –
Старушки цепляются
За жердочки пальцами
Ревматичными,
Ром-античные,
Про детей, про цены, про-студа.
- Правда ведь, понимаешь?
Ты убей меня, если такой буду,
Я убью тебя, если таким станешь.
Обжигают нагретые д-не(м)-бе-тонные плиты.
Мы рассматриваем чужие перила – извиты
Виноградом чугунных змей и падений
Вниз. Это лето горячих ступеней
Без конца и начала:
Я считала.
…- А я – веришь? – все перепробовал.
И теперь – знаешь? - понял… Где бы я ни был:
Все слова – языком упираются в нёбо.
Все дома – скользкими крышами в небо.
Вы пойдете на бал?
Можжевеловый глобус. Солнце – янтарный шар –
Тот, что камнем на шее и голову тянет на дно,
На крючок коридорный шляпой повеситься. Но
Все равно – оттягивать пальцем, пока не порвал
Цепь – душит. Это вне суши, даже вне засухи тех
Пустыней, где навсегда отныне застрял
В баобабах твой самолет. «Вы пойдете на бал?» -
Это в детстве, а теперь – свистать всех наверх
И поднять паруса (вот бинокль – в оба гляди,
Так, мой милый, тонет титаник) – пират опоздал,
Помнишь – щурю глаза, кусаю губу: «Вы пойдете на бал?».
Здесь – причал. Здесь – привал. Ты сидишь
На обломке доски незанозчивой, я – (воздух?) воду
Глотаю из фарфоровых ракушек-чашек, как
Лекарство, как надо, как за дедушек-бабушек. Як-
Орь брошен. Твой корабль расплылся в разводы
Акварели, вязкие водоросли – в волосы русалок,
Рыбы хлопают ртами и ходят в гости за солью.
Что тобой, что ветрянкой, что зашторенной корью –
Не имеет значения, чем, если в прятках и салках –
Замри! – попадаешь в их сети. «Вы пойдете на бал?»
Можжевеловый глобус перекатывается на языке,
Солнцем – прозрачный янтарь – угасает в руке.
Когда полночь пробила висок – ты пропал.
Past perfect
Всех кукол я называла Кэлизами (твоя сестра
в бледно-голубом платье садилась за черное форте-
пиано – она любила читать у камина вместо костра,
рисунки тушью, долговязого Б., теннисные корты –
запрокидывала голову, и выводила тонкая кисть –
мы замирали на краешке кресла – ми-ре-ми-ру-мир –
тень от ресниц серыми бабочками взлетала ввысь
и на щеках засыпала). Черно-бордовый факир
улыбнулся тебе в глаза, ты сказал: «я хочу быть ним»,
твоя бабушка валерьяночно зевнула, мол, сначала
подрасти, я вцепилась, будто могу уплыть в Рим,
в подлокотники и шепнула тебе: «когда я качалась
на тех зеленых качелях, сочинила волшебника Оз…».
Твоя мама учила тебя наливать мне чай, заправляла
пирожные кремом, за ухо непослушную прядь волос,
читала Саган, жаловалась в пустоту, что завяла
бегония, молодость, герань, повторяла вопрос,
на кого и где, деточка, учится твой старший брат,
с друзьями, давно и как, а твой папа носил поло,
себя, спокойствие и очки, он говорил, что самокат
в детстве любил, ел мороженое с больным горлом,
вам, ребята, что больше понравилось – пони? клоуны?
Тигры. И факир. С тех пор прошло одно/не одно лето,
два, три, десять, и теперь уместнее употребить past
perfect «был», я иногда вдруг подумаю, что ты, где ты,
но тряхну плечами и сбрасываю эти мысли. Балласт.
Комментарии 1
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.