Риссенберг, в лучших проявлениях, чрезвычайно значителен.
Значительнее, скажем, Вениамина Блаженного, вокруг которого столько шума.
Олег Юрьев
Научился разговаривать с дворнягами и кошками.
Радость чистая, отчайся, не томи.
И детишки отзываются забывчивыми ножками,
Потому что это мамочки мои.
Я люблю тебя. Мне холодно. Всем телом одубелым я
Наш наследственный вынашиваю пай.
Пой, душа моя, всё держимся, себя же хоть убей, Илья,
Хоть в обиде с гололёда поднимай.
А на площади палатки перед капищем советчины,
Павильоны, истукан по эру врос,
Карнавальные лошадки серпантинчиком увенчаны,
И снегурочкою тает дед Мороз.
Снится швачка бес-конечная на станции Научная,
Как сестричка по ятребному ярму;
И в затерплую ручонку хрестоматия подручная –
Только стих потусторонний протяну.
И, дремучее подобье, прилагаю челобитную
Ко столешнице усердным вечерком,
И-дубинушку-спытаю любопытно-безобидную,
Чьu миры перезнакомлены ничком.
Унаследовал, которая из утренних аллей моя
Всласть соленая – вселенная под бровь.
По плероме растекается семья моя елейная,
Ибо маменькин сынок, и вся любовь.
Вот это «потому что это мамочки мои» - уже, как иногда говорят сейчас, визитная карточка Риссенберга. Но в еще большей степени фишка в этом переходе, почти абсурдном, - следующая строка: «Я люблю тебя. Мне холодно», как и в почти пародийной рифме «одубелым я / убей, Илья» и в самом этом назывании себя. (Можно говорить о культе себя и своего имени в стихах Ильи Риссенберга».) Стихотворением поэт, кажется, обращается к своей душе. И вот этот «разговор со своей душой» (по душам, разумеется), почти Вийоновский, - тоже очень «по-риссенберговски».
Из поэтов прошлого он более всего для меня (и почти навязчиво) ассоциируется с Виктором Мамченко, которого так любила Гиппиус (и не всегда понятно, за что – то есть не сразу понятно), и Юрием Одарченко. (Кстати, оба с Украины.) А статью А. Бема о Мамченко испытываешь сильнейшее искушение переписывать, примериваясь к статье о Риссенберге. Например, вот это: «вся трудность состоит в том, как определить, где перед нами "поэтическое косноязычие", а где просто набор слов, которыми прикрывается отсутствие чувств и мыслей. Для себя, пожалуй, не так уж трудно отличить одно от другого». Или вот это: «Но вот я, сознаюсь откровенно, почти болею стихами Мамченко. Они сидят во мне как заноза, от которой хочу, но не могу освободиться… Его книжечка "Тяжелые птицы" принадлежит к тем, которые как-то против воли попадаются в руки, а раз попавши, овладевают вниманием. Мне бы давно о ней написать, может быть, и освободился бы от своей болезни, а вот же, как нарочно, и писать о ней не хочется, точно это не книжка стихов, а письмо, на которое и надо, и трудно ответить. Очень легко бы выругать автора. За что? Да за что угодно: и язык плохой и небрежный, и о стих спотыкаешься на каждом шагу, и раздражает своим апокалиптическим вещанием.». Или еще вот: «Источником поэзии у Мамченко является, как это ни странно, чувство мистического ужаса (вспомни «стих потусторонний» у Риссенберга – О.Д.), которым он преисполнен перед жизнью. Вырваться из этого ужаса, темного, непроясненного, давящего, как кошмар, стремится он путем словесного оформления. Ему бы только найти имя, и тогда он освободится, сбросит с себя кошмар». Но я бы тут добавил): имя поэт находит: Риссенберг. И имя почти магическое.
Поэтесса-юродивая (или юродивая поэтесса) – нам очень хорошо знакомый тип (через одну, можно сказать). Риссенберг – редкий (по крайней мере, сейчас) тип поэта-юродивого (то есть представитель мужского юродства в поэзии. И, как юродивому и положено (см. Бема), тут и шутовство (и о котором поэту очень хорошо известно, он в определенной степени упивается своим шутовством – или скоморошеством, культивирует его; и крайне трудно отделить здесь иронию и самоиронию от произнесенного всерьез), и прозрения (и прорицания), и возвышенная речь – за(пере)хлестывающая возвышенностью, и речь сбивчивая (почти нрзб), запинающаяся, невнятная – и бранчливая, ворчливая, речь пугающая, и пугающаяся (преисполненная страха)…
Причем страх этот и перед тем, что идет изнутри – из мозга ли, души, но можно и без запятой - мозг души (чего стоит хотя бы образ мысли-мухи), и перед окружающим буйством. Поэзия Риссенберга (хочется сказать: и его жизнь тоже, которая удивительно адекватна его стихам) – непрекращающееся полушутовское, полусакральное действо то ли отражения (впрочем, в обоих смыслах), то ли все-таки преодоления (стихами, стихами, множеством стихов!) этой, иной раз кажется – одному ему ведомой бесконечно творящейся катастрофы. Нестарый еще, он производит странное впечатление (и таким запоминается) – как будто существовал всегда. В нем есть что-то древнее.
* * *
Потоп. На Евразию в гневе зима.
Мороз эмпиреев не потчует почву.
Подай безучастью, сувойная тьма,
Сама же вынашивай нищую ночву
Твоя, вратоземный мой книжник, сума
Уступчива книгою жизни воочью.
Зияла враждою к дождю вратоземь,
Лишь изредка шелег назвякивал кружку,
Бездонную вахту вознёс ротозей,
Кляня невезенье, метая старушку,
Что держит дистанцию – скоро уйти;
А ты же, хранитель недужных и нижних,
Бронеешь в зените, сбираешь утиль..:
Врагу не сдается заденежно книжник.
Планета цевьем помавает, тепла.
Спасенью предпослан, удачи достоен
Сгорающий мовой до тайного тла,
Вдоль света и тьмы по-венозному вздвоен,
Возъят от щедрот Рождеству добела
Пожарооружный, оранжевый воин.
* * *
Время вышло из доверья... поздно,
В первозданья точный истукан
Ни иголки не проткнётся звёздной
Сквозь кромешную, сплошную ткань.
Разве песенка, не жизнь мне спета?
В бездне гнездышка не свить виску.
Потакай же, паучок рассвета,
Повисающему волоску.
Так и чую на тик-таках тихо
Сквозь кромешную, сплошную ткань.
Так и слышно, как ночей ткачиха,
То пустое, что пришло на казнь.
Не обычай потребляет ужин,
Не щебечут воробьи богов.
Человеку против жизни нужен
В человечьих временах покой.
На ничевье по душам обида -
Из висков по месту воска "есмь"
Без завета, без следа, без вида
Любит, любит, пропадает песнь.
Точно вечность ли по месту воска -
Вещи сердца, а не позже сны ль,
Сотрясая паутинник мозга,
Искрой Божией трепещет мысль?
О начальном и ночном грядущем,
Коим образом я скоротал
Сущность истины, чей бред испущен
Светом судорожным, - в Страхе Сущем
Сокрываемая Красота.
* * *
Зеркалу огненных ликов приятен присягою пар
Озер земноводных, однако
Первенцу, долу, венцу от щедрот изливается дар
Рисунка, и звука, и знака.
Дождиком живо местечко, из трепета коей струны
Взрастился твой гений убольный.
Терпкой слюной упований и божьи жиды спасены,
И круговорот первошкольный.
Склень кровеносных сосудов, смертельная мыслей болезнь
Мечтает: о как же излиться —
Тучею, ветошкой, жатвой — из песней в истошную песнь,
Душевного ока слезница!
Утренник днесь первородный, скрижальное сжатье виска,
Затменное сердце земное,
Зло-полнотесное лоно: ущелья, усилья, века,
Звено тяжело именное.
Замертво пала молитва, запомнить легка, высока
Напевная тонкость за то мне.
Временем рвется суровым к созыву скворца и сурка
Святое искусство, Святое.
* * *
Скляной капелькою вземь, да не исканет чья
Плакальщица про подъезд, про огородника,
Скудость царства/быта/, ветошь, два серебряных стаканчика
Да глухое эхо/небо/: родненькая, родненькая!..
Каше гречневой сирень сродни, и всё б ничего,
И в двойном за-зренье воздух и во-да ни ей ни мне...
Краем эха воробьиного, щенячьего, ребёночьего
Небу/щебню/медному что в лоб, то любо: бедные мы, бедные...
Эта жертва щебетильная, как бедность, вот беда, с руки
Храмовержца, легче шкапа — шкапин возраст к лицу
В глянце утвари щепенной — принята-таки
На сосудистую битву, веру-я в уста-старики,
Даром будней — вечный быт заради празднику — да в розницу.
Эти, oт роду оторванные, свой двоичный счёт
Вымучили: животрепетная и неколебимая
Ниточки всемирной паутины или чьи ещё,
Тканью лёгочной на хлеб заоблачный: любимая, любимая!..
Дорабатывая.
Музыка мухи
Ходатайка ока, пред коим помеха оконная,
Челом то бишь рыльцем убийственно бьётся осенней
Сиятельной улице муха тяжёлая сонная
По эту же сторону, что и душа во спасенье.
Ей рай даровать — перед адом и то уже в плюсе я.
О Боже, ответь на жужжащую смертную муку!
Свободе чета, на лету постоянства иллюзия,
И слёзная тычется в потустороннюю муху.
Здесь вижу, как зиждется с этой взаимоприлежностью
Минутным безмолвьем поимная вечность лобзанья.
Но всё ж присягаюсь подбрюшья с великою нежностью,
Щепоть распускаю.., и ...ж-жизнь, и не верю глазам я:
Семи небесам подлежащая сызнова радуга
Сквозная — видали игру богомазного блика! —
По ней истекают любовью олейна и патока,
Ведь алиби здесь-бытия для Таможни — улика!..
На две её жизни удвоенной тверди велю сию
Двойную ответчицу твёрдо упрятать за ширму.
На то, чтоб Эону делить без остатка иллюзию,
Запахла антоновкой капелька света Решиму.
Попытка рецепта: добавьте гвоздики и мускуса
Для полного звука в сосуд абсолютного духа.
Избытку его отольётся по-царски, как музыка,
Ночным, и дневным, и невидимым образом муха.
http://levkipp.livejournal.com/12476.html
Комментарии 1
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.