Надежда Петрова
ДВУМУЖНЯЯ
Дождь шумел и хлестал по огромным окнам автобуса. Я тоскливо смотрела на опустевшие поля, осыпавшиеся лесополосы вдоль дороги и уже почти задремала, как вдруг автобус резко затормозил, какая-то женщина громко ойкнула на заднем сидении, и по салону прокатился легкий смешок: испугалась бабенка.
Испугаться было отчего — дорогу переходило стадо коров, и автобус едва не наехал на животных.
— Вот полжизни проработала на ферме, — сказала испугавшаяся женщина, пересаживаясь на свободное рядом со мной место, — а не могу видеть такое... Ну, чуть-чуть коровенка под колесо не попала. — Она перевела дыхание. — Бывает, заболеет какая буренка, прикажет дорезать зоотехник, а я прямо-таки болею потом, сутки, — верите, — в рот ничего взять не могу.
Я удивленно смотрела на свою спутницу.
— А вам что, с заднего сидения видно?
— А как же! Там повыше, видно же, как они полосой дорогу переходили, не одна она там шла, целое стадо. Как не заметить? И чего мучить, держать под дождем, все равно же не пасутся?
Она уселась поудобнее и, не обращая на меня никакого внимания, продолжала:
— Как тормознет! А на заднем сидении держаться не за что, я чуть яйца не выронила. — Она поправила детскую корзиночку на коленях. Темная, загорелая рука с коротко остриженными ногтями придерживала сумочку красного цвета и драгоценную корзинку.
— Далеко едете? — От нечего делать спросила я.
— Нет, я скоро сойду, в Мостках. — Она улыбнулась, очевидно, обрадовалась, что я откликнулась и поддержала разговор. — Вот мужу яйца везу.
— Купили?
— Нет, муж где-то подработал, сотню привез. Он у меня шоферует. Кому-то что-то перекинул, — у людей денег сейчас нет, — вот и расплачивается каждый тем, что у кого есть.
— Так вы от мужа едете? — Недоумевая, спросила я.
— Да как вам сказать... — Она не знала, как объяснить мне правильно. — Да от мужа к мужу еду.
Мне стало интересно: муж там, муж здесь, одни мужья, получается, вокруг.
Она нашла подходящее слово:
— Двумужняя я. — Вздохнула и стала теребить кончик своего шарфа. Завивка ее уже заметно раскрутилась и волосы некрасивыми влажными завитками висели над ее лбом. Серые грустные глаза вспыхнули и потухли так же быстро, как и ее улыбка.
— А разве так бывает?
— Бывает... Раз у меня это есть, значит и у кого-то еще может такое случиться... Двое их у меня. — Вы не обслушались. С одним живу полтора года, а расписана с другим, то есть, с первым моим. Сейчас вот посмотрю на себя со стороны и рассудить не могу: где мое место? Так уж получилось...
Ей явно не хотелось рассказывать. Она замолчала, смотрела в окно и вдруг полезла в карман за носовым платком: это не дождь, это слезинка неровной дорожкой сбежала по ее смуглой щеке. А лицо у нее было доброе и красивое: правильный овал лица, мягкий подбородок, гладкая кожа, а у глаз, в складках маленьких морщин проглядывались маленькие лучики — незагорелые места. Серые, большие глаза смотрели на залитое дождем стекло, но вряд ли они что-либо там видели, кроме своего прошлого.
— Успокойтесь, — сказала я. — Я не хотела ворошить ваше прошлое.
— А кто ворошит? Моя боль, она и есть моя... Я прожила с Костей больше двадцати лет. Сын у нас, двадцать третий год идет. Работает уже. — Успокаиваясь, ответила она. — Хороший парень... А вы замужем?
— Конечно. Две дочери у нас. Да мы, очевидно, ровесницы?
— Где-то так, — ответила, окинув меня взглядом. — Жили не бедно: работали оба, дом свой, машина — все как у людей. Дотошный он у меня. Как начнет что делать, так копается-копается, я устану и ждать, пока что сделает. А сделает, гляну — хорошо сделал, а радости нет, измучил копанием. Или прошу что — полгода прошу, перестану и просить, и ждать, аж только потом он это сделает. Из-за свекрови часто ругались: там он все спешит делать, руки горят у него, а дома обмякнет, душа, что ли, не лежит? Мать только намекнет — он уже бежит с молотком, а у самого полгода калитка на одной петле болтается. Зло меня берет, ревность. А чего ревную — сама не знаю. Бабы — мы такие, — чтобы моего подола держался... Померла она, царство ей небесное. Думала, что мне полегчает, ближе он будет. Но не стал. Все его раздражает: это мама делала не так, и это не так. Как заболеет мать, ну вот хоть когда она губу себе разбила, так ежедневно ездил губу поглядеть, за пятнадцать километров туда-сюда, туда-сюда. А мне обидно, болела я тогда по-женски сильно, ногой ступить больно — мне внимания никакого. Сижу, плачу, а дом сама тяну, ему же некогда, ему туда надо ежедневно. Сын мне, конечно, помогал, но он же парень, молод еще. Мне пожалиться некому, была бы дочка, как у вас... Не дал мне второго ребеночка родить, хватит, говорит, поигралась, отметилась, и хватит, нечего нищету разводить. Я сначала спорила, а потом посмотрела-посмотрела на него, на нашу жизнь и подумала, что и в правду хватит. Не хочет, ну и не надо.
Я кивала головой, соглашалась со спутницей, и не сводила глаз с ее красивого подвижного лица, старалась понять: сердится она на своего мужа до сих пор или сожалеет о прошлом, так непонятно было ее настроение.
— Найдет же такое, — продолжала она, — наступит порой такой день, что, кажется, убила бы его! Все — не могу, нету терпения! Накатится грусть, хуже черной печали, заляжет что-то в душу, жалость к себе — до немогу. Едем с ним как-то в августе, пятнадцатого числа, на всю жизнь запомнила, чтобы потом мучиться, заговорили о том, что давление у меня поднялось, а он и буркни:
— А я тут при чем? — А сам в руль вцепился, головы не повернет.
— Как при чем? Ты хоть бы посочувствовал.
— Так лечись, если больная, — только и ответил. Отвернулась я, уткнулась лбом в стекло, плачу от обиды и говорю ему:
— Если я жена, если я взрослая, как ты говоришь, так мне что — тепла не хочется, участия? Мне, может, еще больше хочется, чтобы меня пожалели. — А он недовольно так отвечает:
— Так что ты хочешь, чтобы я машину остановил, жалеть тебя начал?
Тут меня обида совсем одолела. Так себя жалко, своих прожитых двадцати лет рядом с этим бесчувственным чурбаном. Отвечаю ему:
— А помнишь двадцать лет назад — ты останавливал машину только потому, что я конфетку хочу?
— Так то ж когда было... — А мне еще больнее от этих слов. — Ну, думаю, значит зазнобушка у него есть, не то он говорит, не то. Реву и желаю ему, всеми клеточками своими желаю ему выпить чашу одиночества, чтобы он однажды понял, как мне было тяжело одной. Рядом с ним, а сама-самешенька...
Доехали мы до дома молча. Он уже и забыл все, а я-то нет, моя обида не утихла, а вспоминается все старое, давнее, и растет уже в большой снежный ком. День молчу — и он молчит, три молчу — молчит, не подходит, значит, не нужна я ему... Значит, есть у него кто-то.
Я смотрела на нее, видела, как она вновь переживает давнее, и мне стало искренне ее жаль.
— Вы ушли от него?
— Нет. Не сразу... Ну, думаю — подвернется первый случай, изменю ему, подлецу, отомщу. И такая смелая стала, хоть завтра другого подавай. А через две недели я Женю встретила. — Здесь ее лицо просияло, ожило, и я вздохнула.
— Он как солнышко в мою судьбу заглянул. Возил он тогда молоко от нас на молокозавод. То до дома подвезет, то поговорит со мной. Ласковый такой, внимательный. Я потянулась к нему, бутылек молочка ему в кабину поставлю, он рад. Его и другие не обижали, а он все со мной старается заговорить, постоять минуточку лишнюю.
Она поправила высохшие на лбу волосы.
— Поехали мы с ним как-то по солому и обломались у оврага. Повозился он с мотором, а потом говорит: «Там по склону ежевика растет, давай посмотрим». И пошли. Ягод по горсточке съели. Все лучшие, крупные — мне. Листья на деревьях пожелтели, уже начали опадать, красота — земная! Он сгреб палкой ворох листьев: садись. Сидим, говорим. Потом костер разожгли. Там, вверху, над оврагом, ветер гудит, а у нас внизу — тихо, тепло, костер жарко горит. Он целовать меня начал... Ну и слюбились мы с ним там, грешные. Вроде бы век у меня до этого любви не было слаще, а мужчины желаннее. — Она смутилась от этих слов, но говорить не перестала, только перешла на шепот.
— Стали мы встречаться. Тайком. Ему-то что — он холостяк, а мне хоть и все равно уже было, остыла я к мужу, но от людских глаз пряталась. Решили мы сходиться, а как сделать это — не знаю. Дом — он и есть дом, что с собой взять не знаю. «Ты, — говорит, — оставь ему письмо, а вечером после дойки я заеду за тобой». Так мы и сделали. Вещи свои я днем раньше взяла, сказала сыну, что мне трудно с отцом и я его брошу, сил нет. Сын, — он давно видел, что ладу у нас нет, ничего не сказал, только спросил: мама, а ты меня забывать не станешь? «Что ты! Я приеду к вам в любую минуту помочь, но с отцом жить не хочу». Поцеловала его и пошла на работу, а дальше уже все пошло само собой...
Дождь ослаб, фыркали под колесами лужи; автобус почти опустел, но мы говорили шепотом.
— И с первого дня и до сих пор мы живем с Женей душа в душу, я так любушко никогда не жила. За стол сядем, а я соль или хлеб забуду поставить — он мне сразу: сиди, я сам. Доели первое — я встаю за котлетами, а он мне: сиди, я сам, ты устала, у тебя ноги сегодня натружены. Вот так. К сыну часто ездила вначале, то подстирнуть, то приготовить, то кухню побелить. Мой первый, Костя, на работу, а я быстрей домой, все переделаю и айда на автобус, назад, к Жене. Приеду, гляну на свой двор, где ходила, на комнаты, что обклеивала, на мои подушки с рюшками — плачу.
— А что, муж вас так легко отпустил и ничего не сказал?
— Где там! На работу приходил, просил вернуться, и не раз. А мне ему еще больней хочется сделать. Вот, — говорю, — Женя мне курточку купил, носи на работу, не жалей. Он покачает головой и уйдет. Пришел его день рожденья — я подарок купила и поехала. Он уже не ждал меня... — У нее дрогнул голос. — Обнял он меня, как заплачет. И я сижу плачу. Сама не знаю почему. Жалко мне его стало. Сидим, говорим с ним и... — Она вытерла глаза. — Стало вспоминаться все только хорошее. Ну, просто беда какая-то. Словно ничего плохого-то и не было никогда... Он упрашивать стал — останься. А я уже не могу. Не могу ни Женю бросить, ни тут остаться... Проводил он меня до ворот и говорит:
— Не забывай, что тут твой дом, и мы тебя ждем.
— Женись, — говорю ему, — тебе легче будет.
— Я тебя ждать буду.
Она высморкалась, вытерла глаза и умолкла. Передохнула и продолжала:
— Теперь я не прячусь. Надо — еду туда, везу, что надо, по дому кое-что делаю. Мы и раньше кроме курей, живности никакой не держали, хватало и без этого, сейчас и этого у них нет. А у Жени квартира, да огород небольшой, не очень устаю. С деньгами у меня стало очень плохо, так Костя говорит сыну — может, маме деньги на сапоги надо, спроси у нее. Я и совсем душой разболелась. Глупо я поступила, не надо мне было уходить. Все бы образумилось. А теперь... — Она тяжело вздохнула, — теперь если Женю брошу — тоже его осирочу. Он же сердечник, как он теперь без меня будет. Я теперь и за него в ответе. И дети его далеко живут, трудно ему будет. Случись что с ним — я карать себя буду.
— Но ведь и мужа жалко?
— Еще как жалко... — одними губами прошелестела она. — Язва у него открылась. Вот яички свежие ему везу. Врач один советует свежие пить натощак.
— Да, вам не позавидуешь.
— Ничего, работа у меня сейчас легкая, везде поспеваю, и Косте помочь и все остальное.
— А дальше как думаете быть?
— А что думать, все уже надумано. Ой, да я вставать должна! — Она поспешно встала. — Счастливой вам дороги, заговорили вы меня.
Я привстала, чтобы посмотреть ей вслед, помахать рукой, но она пошла не оборачиваясь, лечить своего Костю, чтобы последним автобусом вернуться назад...
Года через два мы снова встретились в этом же автобусе. Она сначала не узнала меня, но я поманила ее рукой, она поздоровалась и села рядом. У нее были все такие же загорелые, натруженные руки, и она снова ехала от мужа к мужу. И я поняла, что покоя у нее не будет никогда, и не перестанет мотаться в оба конца, пока будут жить эти два дорогих ей человека.
ДРУГ ДЕТСТВА
Миновав свое сорокалетие и разменяв пятый десяток, Виктор Павлович Степанов вдруг подловил себя на мысли, что он часто, оставшись один, начинает философствовать о жизни, размышлять о прошлом совсем другими категориями. Стал делать переоценку всего, что давно миновало и уже не повторится, но все равно виделось теперь в другом свете.
Уже третий год он работал директором шахты, на которой до него за два года сменилось три директора. Шахта была тяжелой, запущенной; новые горизонты его предшественниками не разрабатывались и поэтому каждое утро, садясь в директорский газик, он мысленно раскладывал вперед весь предстоящий день, думая лишь о том, как выйти из создавшегося тупика. Нельзя допустить, чтобы шахту закрыли. Во-первых, это две тысячи людей, а за них он в ответе, а во-вторых — он тогда просто не Степанов, если не сделает свое дело. Надо! — И весь ответ. И будет он это делать, даже если придется спать по три часа в сутки.
Работать с людьми он научился еще будучи начальником участка. В него верили — и он делал все возможное и невозможное. Работал на износ.
И все же что-то изнутри его подсасывало. Хотелось чего-то помимо работы: свободы действий, свободы мышления, какого-то другого общения, других мыслей, чтобы не только о работе, не только о доме. Более простого, но и более высокого, нового мироощущения, мыслей. Он завидовал Хемингуэю, который мог с ружьем и собакой уйти куда глаза глядят на день-два или на неделю. А потом работать, работать, работать...
Размышляя, он неожиданно для себя стал скучать по своему старому другу детства — Кириллу Столярову. Вот это был настоящий друг! Сейчас друзей у него много, обижаться на судьбу не может, но не хватает в них той безотчетной, бескорыстной веры или еще чего, бесконечно искреннего. Да только хочется ему иногда увидеть Кирю.
Они поссорились давно, в юности. Глупо. Сейчас он даже и не помнит мелочей. А тогда — простить не мог. Он словно предал его, уведя с выпускного бала девушку, которая очень нравилась Виктору. Белокосая Вероника нравилась всем десятиклассникам. Но Кирилл знал, хорошо знал, как она нравилась Виктору. И увел, и стал встречаться вечерами.
Обидел его друг. Месяц не разговаривали. А потом разъехались по разным городам: Кирилл в Луганск — поступать в летное училище, а Виктор, он был слабее в математике, — в Коммунарский горно-металлургический. И все — дружба кончилась.
Вероника, никого из них не любя, быстро бросила друга и ушла к третьему, вышла замуж и живет то ли в Орле, то ли в Рязани, словом — за границей. Разошлись пути и у России с Украиной. И теперь, чтобы съездить к брату в Россию — к родному брату! — нужна виза, заграничный паспорт и много других немыслимых хлопот, только тогда преодолеешь границу, сменишь свои украинские гривни на другую, вроде как чужую купюру — рубль, и переедешь к кровному родственнику на указанный срок, десять или двадцать дней. Живет себе там Вероника далеко, за полосатыми столбами, а они до сих пор не могут помириться — разошлись их с Кириллом дороги.
Иногда взгрустнется: хороший, верный друг был. С детства бывает самая надежная дружба, самая незабываемая. Рассказать бы ему сейчас, что окончил горный институт, что давно достиг большего даже, чем мечтал: стал директором шахты, купил «Вольво», и жена, и дети у него хорошие. Много чего рассказал бы такого, что не надобно знать женщине.
Эх, Киря! Где тебя носит по свету? Летаешь или уже в отставке? И кто стал твоей жизненной опорой — женой? В каком государстве живешь: по эту сторону полосатых столбов или, как Вероника, по ту? Интересно, встретил ли он ее после женитьбы? О чем говорили? Вспоминали ли его?
Мысли приходили и уходили, давая место работе, сну, заботе о семье. Он все вспоминал, философствовал, приближая и удаляя прошедшие годы.
Весной, на Пасху, он поехал с женой в Полянск к ее родителям. С утра весь поселок устремился на кладбище: помянуть родственников, как полагалось по местному обычаю.
День был теплый, солнце светило по-апрельски ярко и задорно. Потряхивали нежной зеленью березки у могил, голубели оградки. Дорожки, могилки, именуемые здесь гробками, были посыпаны белесым чистым песком. Народ сновал между рядами, приветливо христосовался, по-русски целуясь три раза со встречными и желанными знакомыми.
Подняли по рюмке за упокой ближних. Виктор отошел в сторону взглянуть на необычной работы памятник. Жена согласно кивнула головой: иди. Он прочел надпись, обошел оградку, полюбовался искусством каменотеса, подошел к другой могиле. Он не спеша передвигался вдоль ряда, рассматривая совершенно незнакомые лица на обелисках. Уже у кладбищенского забора он остановился у поросшей высокой прошлогодней травой могилы, привычно прочел надпись: «Столяров Кирилл Иванович. 1948 - 1984 гг.»
Он вздрогнул, постой-постой! Что же это? Он всмотрелся в потускневшее за десять лет фото и, ошарашенный, словно от неожиданного удара сзади, охнул, нагнулся и перечитал надпись: «Столяров Кирилл».
Растерянно он стоял у могилы лучшего своего друга и не верил. Не хотел верить! Кирюха, это — ты? Так вот где ты нашел свое пристанище? Вот где ты упокоился?..
Виктор присел на краешек лавки с облупившейся краской, прикрыл рукой глаза. Из-под ладони сбежала скупая слеза. Не мастак плакать, он вдруг всхлипнул, и горько ему, и больно стало, что за столько лет они не могли простить друг другу давно прошедшей обиды. Да и делов-то: девку не поделили. Столько лет утеряно, сколько могли бы жить рядом, дружить домами, все простить, все забыть, все построить по-другому... Еще вчера вечером, прохаживаясь у Донца и наблюдая, как ребятня ловит рыбу, он вспоминал Кирюху, мысленно говорил с ним, шутил, вспоминал детство... А сегодня... Сегодня — он потерял друга. Вчера он был для него живой, пусть далекий, непрощенный, полузабытый. Но живой! Сегодня его не стало. Он умер для него не десять лет назад, а сегодня, 30 апреля 1994 года.
«Я простил тебя, Киря. Давно простил. Да что там говорить — и прощать-то нечего. Просто так, повыделывались тогда друг перед другом, зафурычили и, как петухи, разбежались... Ах юность, юность! Как опрометчивы мы были! Козыря заламывали. А не знали, что важнее всего для мужика — верный друг в жизни».
Виктор смотрел на выцвевшее фото, на строгие глаза, вероятно, снимок был сделан для паспорта, и хотел понять причину смерти.
Он отсчитал цифры — да ему же тогда лишь тридцать шесть стукнуло...
А я что делал в ту пору? — Я в восемьдесят четвертом вступил в коммунистическую партию, принял новую лаву. У меня был счастливый год — стал начальником участка, выполнял план на двести двадцать процентов. Шли деньги, слава, уважение товарищей. За все брался и все получалось! Не жил — парил по жизни. А что же тебя подкосило, мой дорогой друг? Неужели это меня, моей дружбы не хватило тебе тогда, чтобы за этой черточкой не стояла эта цифра — «1984 г.»?
— Витя, ну где ты ходишь? — прервала его раздумья жена. — Мы уже собираемся уходить.
Она внимательно посмотрела на мужа.
— Ты что? Плачешь?
— Друга я нашел, Наташа.
— Где? — Она оглянулась.
— Вот здесь он. Здесь, — глазами указал на заброшенную могилу.
Наташа рассматривала молодое лицо на обелиске: темные волнистые волосы, плотно сжатые губы и строгие глаза, черные, прямосмотрящие. Не выцвевшие...
— Суров он, — проронила она.
— Да... Киря, эх, Кирюха! Помнишь, Наташа, я рассказывал тебе, дружили мы с ним. На одной фуфайке спали, с одной удочкой ходили, из одной рогатки стреляли.
Наташа рассмеялась:
— Прямо из одной рогатки!
— Перестань смеяться! Плохо мне. Понимаешь, я друга сегодня встретил, и сегодня потерял. Ну, как тебе объяснить? Ты понимаешь — что такое друг детства?
Наташа растерялась: друг умер десять лет назад, это же по надписи видно. Что еще? Зачем волноваться? Это же случилось давно...
— Иди, Наташа. Иди. Я еще посижу, поговорить мне с ним надо.
— Витенька, с тобой все хорошо? — встревожилась жена.
— Теперь все плохо! Плохо! Нету его больше! Вчера был, а сегодня нету, — с отчаянием произнес Виктор.
— Ладно, ладно. Мы потом поговорим. Посиди. А я траву вырву.
— Я тоже! — Он встал. — Я не знаю, почему к нему никто не ходит, не проведывает, не красит ограду, не садит цветы на его могиле. Где они?
— Я у мамы спрошу. Вон они с папой идут. Сейчас и спросим. — Она вошла в высокую ограду, присела на корточки, стала выдергивать сухую прошлогоднюю траву.
Подошедшие родители Наташи молча остановились возле могилы. Переглянулись сочувственно.
— Это Витин друг, — подняла голову Наташа.
— В самом деле?
— Он не знал, что его нет. Вот сейчас... — Она хотела сказать: встретились, но вовремя остановилась. — Сейчас увидели могилу.
— Баламут был твой друг, — сказал задумчиво отец. — Герой — хоть куда. Хоть в летчики, хоть в артисты. Красавец... Одна наша Людка вышла за него, он еще в летном учился. Красивая пара была, ничего не скажешь. Да непутевые оба.
Виктор жадно слушал отца.
— И погиб по дурости. Из-за ревности. Эта Людка, пока он два месяца в Киеве был, хахаля себе нашла и решила с Кириллом развестись. Как они там разбирались, никто не знает. Но решил он это по-своему покончить: самолетом врезался в балкон. Крышу порушил, людей напугал. А Людка, не судьба ей, видно, помирать, в это время пошла мусор выносить. Самолетик его рухнул — и нету Кири больше. Она его схоронила, так как родителей у него уже не было, и с сыном укатила куда-то.
— Не повезло ему и тут...
— Чего?
— На женщин ему не везло. И эта бросила.
— А красивый был, — с сожалением сказала мать.
— А счастья не было, — добавил отец.
«Эх, Киря! Кирюша! Не было меня рядом! Вся беда, что друга, видно, такого, как я, после меня у тебя больше не было. Один ты был! Один — вот в чем беда! Я сразу догадался, что что-то здесь не так... Я бы тебя за руку взял.
Крепко держал бы, чтоб остыл, успокоился. Может, в ухо бы дал, а, может, Веронику припомнили бы, и сам бы ты понял, что женщины приходят в нашу жизнь и уходят, а надо жить. Непременно жить!»
Виктор обхватил голову руками.
— Мы должны были быть вместе! Не могу себе простить... — прошептал он.
НИКОЛАЙ ЧУДОТВОРЕЦ
Всем была хороша Ульяна Кравцова, жена Степана Игнатьевича, главного механика совхоза: и добрая, и хозяйственная, и стряпуха, хоть куда, и лицом пригожа, но стеснялся он приводить в свой дом чужих людей. Только переступят гости порог, а здесь их в красном углу встречают лики святых — икон полон дом. И хотя в селе это привычное дело — у каждого где-нибудь да висит скромный образок, так уж испокон веков заведено, да вот у его жены этих икон просто не счесть. Дорожит она ними просто до умопомрачения.
Когда женились, он, вроде бы, и не замечал за нею такой страсти: девка как девка была, и в комсомолках ходила, и песни в хоре пела, никаких сельских гуляний не сторонилась, а тут, что ни год — новый образок откуда-то у неё появляется.
Но хуже всего, если она побелку затевает: Степану всё снять надо, обтереть да назад водрузить, она же под потолок не полезет, а у него времени всегда в обрез. Да ещё, не дай Бог, он их местами перепутает — вот надо, чтобы Казанская стояла слева, а Иисус Христос справа, ибо ребёнок, то есть маленький Христос, что на руках у Богородицы, — был между ними. Так её матерью, его тёщей, ещё при жизни велено, это, мол, защита для своих детей.
Степан подходил к жене и, тяжело вздыхая, каждый раз умолял жену:
— Ну, давай мы уберём эти иконы, ты думаешь — они помогут тебе? Прошу! Я же член партии, мне стыдно, люди не верят, что я не могу убедить свою жену в том, что это лишнее, не приносит пользы, а только вредит моему авторитету.
— Авторитет у тебя на работе, а это дом, — отвечала спокойная Ульяна. — Причём дом моих покойных родителей, и иконы висели здесь всегда. Всегда!
— Всегда, — соглашался муж, почёсывая затылок, — не спорю, но то было другое время, Уля. Давай мы хотя бы из зала перенесём их в другую комнату, чтобы не бросались в глаза, и молись там — сколько хочешь! Умоляю!
— Ты что, не понимаешь? Иконы должны висеть только в восточном углу: Иисус пришёл с востока, ушёл на восток, и вновь вернётся с востока! А в спальне свободен только западный угол, разве это непонятно? Не, всё должно быть как надо, а партия твоя — это так, как игра в пионеры. Вот пойдёшь на пенсию — и забудешь про работу и про партию свою.
Смотрел он на неё и только улыбался: говорила она убеждённо, как на собрании, и почти мудро, не обращая внимания на его возражения.
«Мудро, мудро, — бормотал он себе под нос. Ещё как мудро, как по писанному…» Хотя сам никогда не считал женщин мудрыми существами. Ну, как можно считать мудростью её разговор с этими намалёванными святыми, которых, скорее всего, никто никогда не видел, а нарисовал по своему наитию? Ну вот хотя бы: почему у Богородицы всегда есть младенец на руках, а у святых мужского рода — никогда нет ребёнка? Почему? — Да ладно, пусть молится, если ей это надо, женщина — и этим всё сказано.
Шли годы. Степан Игнатьевич по-прежнему работал механиком в автопарке совхоза, а Ульяна вела дом, растила троих сыновей, которые родились друг за другом с разницей в два года.
— Кум, ты, считай, свою пятилетку выполнил, не прошло и шести лет, а у тебя уже три сына,— смеялся сосед, он же ему ещё и кум.— Вот скажи: за следующие пять лет сможешь ещё трёх девок на свет привести?
— Ты же знаешь, — отвечал, хмурясь, Степан Игнатьевич, — что и второй, и третий раз мы дочку ждали, всё Уле хотелось, чтобы у неё помощница была, а то состаримся, и полы помыть некому будет. — Он разводил руками, мол, прости, не получилось. Наверное, на этом поставим жирную точку.
— Ну, тебе видней.
Мальчишки подрастали быстро, донашивали друг за другом сначала распашонки, потом сандалии, а там уж и ботинки пошли в ход. Купит Ульяна старшему ботинки, а через месяц он жалуется, что они ему жмут. Тогда ботинки по наследству переходили меньшему, а через год их под кроватью находил ещё меньший и гонял в них футбол за школой.
Семья жила дружно, казалось, счастье никогда не покинет их дом. И, чтобы благополучие не обошло их стороной, Ульяна усердно молилась каждый вечер, а по большим праздникам ходила в недавно отремонтированную церковь, простоявшую больше полувека с заколоченными дверями и выбитыми стёклами.
Чем не угодила она Богу: то ли молилась недостаточно, толи не о том просила, но за четыре года трое мужчин ушли в мир иной. Сначала погиб в шахте старший сын, слёг и умер от тяжёлой болезни муж, а спустя полгода после потери мужа — на учениях в армии погиб средненький…
И когда самый младший, Костя, был комиссован и не пошёл служить, Ульяна решила, что, наконец-то, несчастья закончились. Она мечтала о невестке и внуках, чтобы снова, как в прежние времена, дом наполнится детскими голосами, а за столом соберётся большая семья. Каждый вечер, выглаживая рубашку сына, она представляла себе, что настанет день — и он приведёт девушку для знакомства, пусть она будет беленькой или чёрненькой, ей всё равно, лишь бы это случилось побыстрее, только бы они любили друг друга да жили с ней. Большего ей и не надо, она в лепёшку разобьётся, лишь бы они были счастливы.
Девушку Костя так и не привёл для знакомства, но пообещал, что сделает это сразу, как только заработает деньги на свадьбу: он собирался в Москву на заработки. Ульяна и в ноги к нему падала, умоляла не ехать и плакала, но Костя сказал, что хочет хорошу свадьбу, чтобы запомнить на всю жизнь, а то она студентка, и денег на свадьбу тоже нет.
— Не нашенская, значит? Ты хоть имя-то скажи! — кричала мать. — Господи, за что же это мне? Хоть показал бы!
— Мама, придёт время, сама увидишь. Она придёт и скажет: я ваша невестка. — Он счастливо засмеялся. — А зовут её Марта.
— Марта?
— Ага, я её за это Март-трёшкой зову.
— Марта, так Марта… У нас в селе имени такого странного ни у кого нет…
Спустя четыре месяца Костя вернулся из Москвы весёлый: всё там ему удалось, теперь осталось устроиться снова на работу и можно готовиться к свадьбе, деньги есть.
Но к этому времени у Марты заболела мама и подготовку к свадьбе отложили. Костя на выходные уезжал в город к Марте, а возвращался в понедельник и сразу, с первого утреннего автобуса спешил на работу, в гараж, где раньше работал его отец.
В субботу утром он уехал в город, взяв доллары, чтобы обменять их на гривни. День был осенний, холодный, Ульяна беспокоилась, что он не надел фуражку, и корила себя за то, что силком не сунула ему её в руки: срывался первый снежок.
«Простынет! Простынет же!» — твердила она целый день, предчувствуя беду.
К вечеру Костя не вернулся, хотя обещал.
«Заночевал, наверное, у Марты,— утешала себя она. — Скорее бы ко мне переехали, что ли! Извелась вся, ожидая».
Не приехал он и утром.
Ближе к обеду у дома остановилась машина скорой помощи, из неё вышли врач с медсестрой в белых халатах и председатель сельского совета. Ульяна только глянула в окно и сразу всё поняла…
Пол качнулся под её ногами. И больше она уже ничего не помнила.
Пришла в себя на кровати, во рту было сухо, и язык не хотел слушаться.
— Где он? — прошелестела она.
Председатель опустил глаза. Соседка у порога, прислонившись к косяку двери, вытирала слёзы.
— Нету… Значит его больше нету… Костя! Мой Костюшка! — крикнула истошно Ульяна и потеряла сознание.
Его нашли на вокзале, сидящим на лавочке. Шёл снег, все люди спрятались в здании автовокзала, а он сидел на лавочке с белой шапкой снега на голове. Сначала думали, что парень хмельного перебрал, но сердобольная уборщица, убирая вокзал, толкнула его в плечо:
— Иди уж, замёрзнешь.
Он упал, и женщина увидела под распахнутой курткой кровь. — Его прирезали. Денег при нём не было, только паспорт в боковом кармане и мелочь.
Нашпигованная уколами, Ульяна почти не помнила похорон: всё мельколо перед глазами, все суетились, что-то говорили, что-то делали… Кто, что делал, кому она, сколько должна за похороны, спроси — она не вспомнит. Конечно, как и всегда в селе, помогали большей частью соседи да дальние родственники, а их осталось совсем мало…
* * *
Она жила теперь как в немом кино: всё вокруг движется и молчит. Все молчали — утешать бесполезно, да и где взять те слова, чтобы она забыла такое горе?
Разговаривала сама с собой, с фотографиями навсегда ушедших сыновей. По привычке подходила к иконам, чтобы помолиться, но ей было уже не за кого… А за себя не стоило: чем быстрее она умрёт, тем лучше. Зачем ей теперь жизнь?
Ульяна находилась в отупении, безразлично встречая каждый новый день. Ещё ходила на работу, ведь до пенсии осталось три года, кое-как справлялась со своим крошечным огородиком в три сотки, кормила молча кур и лишь отводила душу, любуясь первыми цыплятами, словно малыми детьми. Ловила их, гладила, кормила творогом, целовала в нежные клювики, и мучительно думала о том, что у неё после троих сыновей не осталось ни одной кровиночки — ни одного внучка или внучки… Как это невыносимо!
Она пыталась приблизить к себе племянника, сына двоюродной сестры, но скоро поняла, что совершенно чужая ему; лишь деньги, данные ею, напоминали ему о том, что надо забежать ещё раз. Он брал деньги и сразу же уходил.
Тяжело переносилась и чужая радость: у соседей сын вернулся из армии, и уже вторые сутки за забором гремела музыка, больно отдаваясь в её раненном сердце. О, если бы тогда Толик вернулся из армии, она тоже приготовила ему пышную встречу, ничуть не хуже, гостей бы назвала полон дом! И кормила, кормила его, чтобы отъелся, испробовал всего домашнего, вкусненького…
Личико у Толика было светлое, нежное, как у девочки, мягкие рыжеватые усики над пухлыми губками, как цыплячий пушок, а глаза добрые, доверчивые. Девочки в школе любили его, забегали щебетуньи, звали гулять, даже не стыдились, так открыто он им нравился. Ему бы девочкой родиться… Хорошо, если бы девочкой, — тогда бы и в армию не пошёл, и не погиб…
А ведь было у неё трое мальчиков, трое сыновей…
Были!
Были и нет…
Тусклым взглядом она окинула пустую комнату, где они бегали друг за дружкой по комнате, где за столом учили уроки: Валера в зале садился, у Толика в спальне письменный стол стоял, а Костя — так тот у подоконника пристроится и не сгонишь, — он одновременно и в окно смотрит, и задачи решает, и над старшими потешаться успевал.
Были!
Были и нет…
Были все здесь, рядом с ней. И муж был… Была большая семья.
Вспомнила, как муж ворчал весной, когда она белить собиралась: «Перестань носиться со своими иконами, ну оставь одну-две, как у всех людей, толку от этого никакого, — если Бог даст, — то и так всё будет хорошо».
Если даст…
«Молитесь и воздастся вам по трудам вашим…»
Значит она молилась напрасно?! Вот здесь в этом углу она провела не один час, молясь за мужа, за сыновей, за их благополучие, за то, чтобы они были счастливы, здоровы! Чтобы были живы!..
А их теперь нет! Нету!
Их нет и больше не будет… Не будет.
Она села, уронив беспомощно руки на колени. Сидела убитая и растоптанная, опустошённая, словно у неё вынули всё нутро. У неё никого и ничего нет, да и сама она ощущала себя пустым местом, безжизненной оболочкой, без мыслей, без потребностей и желаний. А вот эти лики всё так же спокойно и безразлично, далёким, безмолвным взглядом продолжали смотреть на неё блёклыми глазами.
Она неспешно поднялась, подошла поближе, где теснился плотный ряд икон, приобретённых нею в церкви и доставшихся ей в память от своей матери. Ульяна переводила взгляд от одного лика святого на другой. А они молчали…
Размеренно тикали в комнатной тишине часы на стене, и стояла глухая давящая тишина.
«Да возлюбите друг друга…»
Ульяна переводила взгляд с иконы на икону, прося помощи и защиты, словно ожидая, что хоть одна из них шепнёт хотя бы одно слово.
Иконы молчали.
Да, любила, любила я вас всех! Любила и верила. И чтила. — И Матерь Божью, и Иисуса Христа, и всех-всех! Любила, как своих родных детей! Она верила им. И ждала от них помощи, надеялась…
Растерянность, недоумение и боль поднимали в ней непонятные противоречивые чувства.
Так значит они (все-все!) обманули её? Она просила их, умоляла, — а они не отозвались на её просьбы? Они насмехались над нею? Они были здесь всегда, на этой стене, в этом углу, они всё видели и слышали? — И её плач по первому сыну, погибшему в шахте в двадцать один год, и её слёзы по второму, Толечке, не вернувшемуся из армии, и потерю последней кровинушки — Костюшке, ясноглазому, самому нежному, самому ласковому, — и молчали?!
Они всё это видели! Видели и ничем не могли ей помочь? Как же так?! Зачем же тогда она молилась, зачем надеялась, верила? Значит — это всё не нужно было делать, значит — это всё обман?
Обман!
Горячий душ пролился на неё. Всё горело в ней огнём, горькое удушье подступило к горлу, хотелось кричать и биться о стену в неистовстве.
…Обманули. Они обманули её! Она просила у них немногого: счастья и жизни своим детям — троим невинным мальчикам! Ни один из них даже под венцом не побывал… Разве это много: троим её мальчикам, всего лишь троим, из всех живущих на свете?
Она подняла голову на иконы. — Молчат!
Так нет же вам здесь места! Нету!
Она стала швырять иконы на пол и топтать их ногами. Старые оклады, сделанные из крепкого дерева, не ломались, лишь стёкла лопались и крошились. Тогда она схватила топор и расколола их в щепки.
Упала обессиленная на постель и долго безутешно плакала: нет правды на свете, нету веры.
Нету Бога… Бога нет!
Через час она поднялась и с сухими глазами, сжав от отчаянья зубы, стала собирать осколки и щепки в старый мешок, чтобы вынести всё на мусор, выбросить и навсегда забыть весь этот обман, это издевательство над нею. Эту насмешку.
На полу под последними осколками Ульяна наткнулась на небольшую дощечку величиною в ладонь, целую и невредимую, чудом уцелевшую иконку Николая Чудотворца. Ещё её мама говорила, что она старинная и досталась ей от её бабушки.
Это была крепкая тёмно-коричневая дощечка сантиметров двадцать не более, и лик Николая Чудотворца едва обозначался на ней: лишь глаза, бородка да часть белесой короны, а всё остальное давно стёрлось. Когда-то Ульяна, вытирая на ней стекло, решила украсить её, а заодно и скрыть потёртости, вложила во внутрь обклада красные бумажные цветы. Отдать кому-либо неудобно, ведь старая, да и память материнская всё же. Так и хранилась в доме.
Ульяна взяла иконку в руки, обтёрла рукавом кофты, задумалась. Вот всё изрубилось, а эта уцелела почему-то… Она растерянно смотрела на неё и не могла бросить в мешок. Просто не могла. Внутренний голос глубоко верующего человека подсознательно удерживал её от последнего опрометчивого поступка. Но и оставлять её в доме после перенесённой боли — не могла.
Что же мне с ней делать?
Она поднялась с пола, набросила на икону полотенце и, прижав к груди, прячась от людских глаз, пошла огородом. Перешагнула низенький плетёный заборчик, по тропинке, вдоль цветущих трав, направилась вниз к реке.
Среди скрипучих верб, молодых дубков и редких ясеней плавно нёс свои тёмные воды Донец. На берегу было пустынно и тихо. Она спустилась по пологому берегу к воде, оглянулась, убедившись, что её никто не видит, размотала полотенце и ещё раз, на прощанье, взглянула с болью на образок. Вздохнув, наклонилась и пустила коричневую дощечку по течению. Перекрестилась по привычке, шепнув: «Прости меня, Господи».
Душа её дрожала, но решение было твёрдым: пусть плывёт, хотя бы здесь она не совершит греха…
Вода подхватила свой дар и, плеская на лик лёгкой волной, закружила и понесла по течению. Ульяна печально смотрела ей во след, растерянная улыбка бродила по её лицу.
Но вдруг, то ли подводное течение изменилось, то ли так судьбе угодно было, но крепкая деревянная дощечка вдруг закружилась и стала водой подталкиваться назад. Обезумевшая Ульяна шагнула в воду, схватила иконку и со словами «Господи, прости» побежала по взгорку домой.
Что я наделала?! Что я наделала? Господи! Он услышал меня! Он не может покинуть меня! Он — есть! Мама наказывала: храни, как зеницу ока, никогда не расставайся с этой иконой! С Николаем Чудотворцем.
Раз он вернулся к ней, значит должно случиться хорошее. Он хочет служить мне! Он даст мне силы жить, он не виноват в том, что случилось в её жизни, значит всё, что произошло с сыновьями — было предначерчено свыше.
Прости меня, Господи! Ты один судья в этом свете. Прости меня…
* * *
Спустя полгода в калитку Ульяны постучала молодая женщина. На вид ей было чуть больше двадцати лет, в серовато-зелёном полушубке из синтетического меха и джинсовых брюках с вышивкой ниже колена. Из-под белой вязаной шапочки выглядывала тёмно-русая чёлка.
Ульяна внимательно посмотрела на девушку, припоминая, видела ли она её раньше. Нет, это была не поселковая девушка.
— Тётя Уля, можно к вам? — стесняясь, произнесла незнакомка.
— Можно, — радушно ответила хозяйка, и в душе у неё что-то счастливо тёхнуло: живая душа в дом просится, а с нею входила радость, ожидание чего-то непонятного, неосознанного, но хорошего. Ульяна была в этом убеждена.
Девушка стояла в нерешительности.
— Вот сюда, сюда проходи, — торопила Ульяна. — В комнате тепло, раздевайся.
— Может, сначала поговорим? — робко переступая порог, ответила гостья, и опустила стыдливо глаза.
— Да ты садись, садись, дочка, а потом и поговорим.
Девушка вдруг всхлипнула и, закрыв лицо руками, залилась слезами:
— Вы назвали меня дочкой?
— Ну?
— Я действительно вам дочка, — всхлипывала девушка.
Ульяна удивилась: дочка? — Да не могло быть у её мужа дочки! Он же такой честный, такой семьянин был! Что за дела?
— Тётя! Тётя Уля, я должна бы вас сразу мамой назвать… Но… — Она подняла порозовевшее с мороза лицо. — У нас с Костей… У нас с Костей есть сын. Но…
— Сын?! — вскрикнула Ульяна. — Сын? Что же ты молчишь? Как же ты могла молчать? Почему ты его не привезла? Как же так? — Ульяна в отчаянии прижала руки к груди, чтобы не выскочило сердце.
— Да привезла я его! Привезла. — Девушка перестала плакать. — Он здесь…
— Где? — Ульяна крепко обняла её за плечи, с надеждой заглядывая девушке в глаза.
— Он там, с мамой. За углом…
— За углом? — удивилась Ульяна.
— Мы боялись, что мы вам не нужны… Ему уже больше годика, мы его Стёпой назвали, как дедушку, ну, как вашего мужа, то есть Костиного отца. Он так хотел, когда я только забеременела, — сбивчиво говорила девушка.
Слёзы брызнули из Ульяниных глаз.
— А ты, чай, не Марта будешь?
— Марта…
— Давай его сюда, Мартушка! — Она подтолкнула девушку к двери и побежала навстречу внуку.
Отворив калитку, она увидела рядом с домом женщину средних лет, держащую за руку малыша в сине-красном комбинезоне.
— Стёпа! Стёпочка, — закричала она, — иди к бабушке!
Мальчик повернулся и, часто семеня ножками по хрусткому снежку, смело пошёл навстречу женщине.
— Родной мой!.. — Ульяна подняла малыша, задыхаясь от счастья, прижала к себе. — Кровинушка моя… Стёпочка…
* * *
Радея, усадив дорогих гостей, Ульяна взяла внука на руки, поднесла к иконе Николая Чудотворца и сказала счастливо:
— Слава Богу, это он привёл тебя в этот дом. Слава Богу! И теперь я точно знаю — Бог есть на свете. — И, оглянувшись на долгожданных гостей, спросила:
— А вы ведь могли и не объявиться?
— Мы сомневались. Когда погиб Костя, мы решили, что мы будем здесь лишние.
— Лишние? — покачала укоризненно Ульяна головой, словно хотела сказать: как же так?
А маленький Стёпа, ничего не понимая, тыкал в сторону иконы нежным пальчиком и громко говорил:
— У! У! У!
А Ульяне слышалось:
– Он! Он! Он!
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.