Анри Барбюс (1873-1935) — известный французский писатель, журналист и общественный деятель. Известность к Анри Барбюсу пришла благодаря антивоенному роману «Огонь» (фр. Le Feu, 1916), посвящённому событиям Первой мировой войны; для стиля Барбюса характерен натурализм, за который он в том же году стал лауреатом престижной французской Гонкуровской премии. Кроме того, его перу принадлежат сборники новелл «Происшествия» и «Правдивые истории» (1928).
ПОКА МЫ ПРАЗДНОВАЛИ МИР
Самуил Шварцбурд, мечтательный, молчаливый, добрый и обходительный юноша, неторопливо направлялся в свой квартал — еврейский квартал в городишке Проскурове, что в Подолии. Был великолепный зимний вечер, тихий, снежный и какой-то светлый.
Восемь лет отделяют нас от этой далекой мирной картины, которую мне хочется воскресить перед вашим взором. Восемь лет — не слишком уж большой срок в жизни смертных, и ни вы, ни я не намного были моложе, чем сейчас.
Итак, дело происходило 15 февраля 1919 года. Городишко был завален снегом. В сумерках дома казались аккуратно обернутыми белой бумагой. Приходилось ступать точно по ватному ковру, морозному и скрипучему, и на подошвы сразу же налипал плотный, белый, словно фетровый слой снега.
Самуил возвращался издалека. Он участвовал в мировой войне, вступив во французскую армию как доброволец, был ранен в живот, отмечен в приказе, награжден й, наконец, получил права французского гражданства. Тем не менее его неудержимо тянуло вернуться сюда, домой, чтобы повидать родные места и близких, чтобы вновь окунуться в поэзию украинских пейзажей, заснеженных и молчаливых.
Между тем день этот был шумный и даже бурный. Толпа гуляющих заполонила улицы, и радость била ключом, потому что погода была великолепная и потому что была суббота. Проскуров, насчитывающий двадцать тысяч христиан и пятнадцать тысяч евреев, имеет по этой причине два свободных дня в неделю: субботу, шабес, — день отдохновения, и воскресенье. И любой человек, будь то еврей или православный, не работает оба эти дня.
Магазины закрыты. Целые семьи по-праздничному разодетых горожан устремились на берег Буга, который, как и всякая уважающая себя украинская река, в феврале был покрыт льдом, и дети, вынув из сумок коньки, стремительно скользили по крепкому льду.
Все эти люди, тени которых отражались на белом снегу — будь то от солнца или от луны, — знали, что сейчас идет война и что на Украину претендуют и ее оспаривают Директория, возглавляемая атаманом Петлюрой, большевики, белая армия Деникина, поляки. В результате — непрестанные бои, о чем писали газеты, в которых многие добропорядочные горожане прилежно читали сводки о ходе военных действий. Там же черпали они скудные сведения о жизни Западной Европы: ведь Проскуров находится в четырех днях пути от Парижа, этой столицы цивилизованного мира, где победители как раз в то время договаривались об условиях общего мира между народами и утверждали своего рода эру торжества всемирного Права.
Всеми делами в Проскурове ведал атаман Петлюра. В этом районе он был неограниченным диктатором. Совсем недавно он учредил в городе гарнизон, состоявший из бригады запорожских казаков и 3-го полка гайдамаков. Части эти были под началом атамана Семесенко. Этот двадцатилетний голубоглазый генерал с женственным лицом, вызывавший превеликое волнение в дамском обществе и щеголявший по улицам города в голубом, сшитом в талию доломане, в галифе и рыжеватых сапогах, был в отсутствие Петлюры, воевавшего где-то в другом месте, фактическим правителем и хозяином города.
Именно в этот день горожане глазели, как во главе с оркестром, в безупречном порядке, прошли церемониальным маршем эти вылощенные войска, и Самуил Шварцбурд вместе со всеми видел, как они промаршировали в два часа дня вдоль широкой Александровской улицы и вернулись в том же порядке в пять часов вечера; казалось, что три часа промелькнули словно одно мгновенье. И зрелище это заставляло биться сердца юношей и девушек и вызывало восторг у детей, которые распевали песни и резко выбрасывали вверх ноги, отчаянно топая, чтобы походить на военных.
Самуил шел по Александровской улице; в Проскурове, куда ни пойдешь, все равно придешь на Александровскую улицу, главную магистраль города, на которой высятся богатые дома. Из окон доносились приятные приглушенные звуки пианино и граммофонов.
Еврейский квартал, куда он направлялся, отличается крайней бедностью. «Гусиный квартал», как его называют, похож на огромный пирог, вылепленный из низеньких нищенских домишек и разрезанный маленькими улочками, которые даже не имеют собственного названия и упираются в Соборную улицу, переходящую в Александровскую улицу.
В тот вечер многие еврейские дома были освещены — и подумать только! — электричеством. Был день отдохновения — шабес, — и в этот день ни один израильтянин не имел права разжигать огонь или лампу. Так что обычно в «гусином квартале» еще вечером в пятницу евреи набивали дровами печи до отказа, чтобы назавтра в доме было тепло; кроме того, они еще с пятницы не притрагивались к выключателям: электростанция дает ток только, при наступлении темноты, и, таким образом, не зажигая огня, они все равно заполучали свет.
Вот и домишко Шенкманов, из окна которого лился золотистый свет. Но из дома не доносилось ни звука; там царила удивительная тишина. Самуил подошел ближе. Странно! Дверь почему-то широко распахнута. У входа — опрокинутые стулья, разбитый стол. В комнате на широкой кровати лежит какой-то человек, его голова неестественно торчит на подушке. Какая-то странная, косо усмехающаяся, черная голова с красной бородой… Подошел еще ближе — искромсанная, пробитая голова вся почернела от крови. Будто неведомый зверь истекает кровью и блестит мокрой шкурой под электрическим светом. И на простынях сверкают брызги крови. Это был отец — глава семьи. В углу — какой-то огромный ком, тоже истекающий кровью и прикрытый красными лохмотьями, — это мать, госпожа Шенкман, пронзенная насквозь, исполосованная шашкой. Там и тут — обрубки детских тел, маленького Мойши и его сестры; головы их, отсеченные ударом сабли, закатились под кровать.
И во всех освещенных домах — у Блекманов, у Авербрухов, у Семельманов, у Крещаков и многих, многих других — та же ужасающая картина: при электрическом свете, вспыхнувшем без посторонней помощи, лежат лишь трупы и трупы, — пять, десять, пятнадцать, двадцать и еще и еще, исколотые штыками, изрубленные, скорчившиеся в предсмертных судорогах; дети и грудные младенцы, лежащие у самой печки, одни с отрубленными головами, другие — с головами, размозженными, как яйцо, о кирпичный угол: все печи перемазаны мозгом и внутренностями убитых детей.
Улицы усеяны телами погибших, — так на поле боя валяются искалеченные трупы. Наклонившись, можно разглядеть, что некоторые тела словно еще отбиваются и молят о пощаде. Вот в углу виднеется тело девушки с разбитой о стену головой; застыв в неподвижности, она своими окровавленными руками приподнимает платье, обнажив иссеченные и изрезанные шашкой или тесаком бедра и грудь. Ей, наверно, сказали: «Подними платье, тебя отхлестают», — и солдаты, не щадя сил, отстегали сталью эту юную плоть.
Множество трупов лежало один на другом: детей, девушек, юношей заставляли ложиться прямо на тела своих родителей и одним ударом — шашкой или тесаком — пригвождали их к полу.
Самуил Шварцбурд, растерянный и потрясенный, шатаясь, словно пьяный, переходил от дома к дому.
Весь еврейский квартал, залитый резким светом, был мертв. В одном доме он заметил, что за занавесками что-то движется, но когда он показался на пороге, люди эти, перескочив через трупы и разбросанные вещи, убежали: в этом доме, как и в остальных, никто не уцелел, но зато его навестили воры. Повсюду, везде — или почти везде — царила смерть. От этого проклятого квартала, застывшего в пугающем молчании, веяло запахом освежеванных туш. Кровь все еще сочилась из ран убитых, и видно было, как она, медленно и неторопливо, стекается в большие лужи. Вот лежит девочка с очаровательным личиком; должно быть, в свою смертную минуту она инстинктивно натягивала платье, прикрывая искалеченный и пробитый живот; дотронувшись до нее, Самуил почувствовал, что тело еще совсем теплое.
…Нетрудно было понять, чем занимались здесь — с двух до пяти часов — казаки Семесенко и Петлюры, эти вылощенные воины, которые так картинно промаршировали под музыку туда и обратно.
Жилища, залитые светом, были мертвы, но были и дома, погруженные в полнейшую темноту. В них еще теплилась кое-какая жизнь. Там скрывались избежавшие смерти. В знак скорби, а также из страха и чувства стыдливой целомудренности, они погасили огонь и сидели в потемках.
Самуил ощупью пробрался в один из таких домов; там властвовали нищета и горе, там люди протяжно стонали, люди глотали слезы и дрожали, словно деревья под ветром, люди безутешно рыдали. С трудом можно было различить их в темноте, эти неподвижные, застывшие изваяния. Порой он слышал прерывистое бормотание, в котором угадывались бессильные проклятия.
Вот что здесь произошло. Измученного, изрубленного отца семейства заставляли смотреть, как насиловали его жену, дочерей и внучек, насиловали и потом убивали… И все это делалось быстро, по-военному, не теряя ни минуты.
Иногда петлюровцы заставляли матерей самих подставлять своих младенцев под нож; один удар шашкой, нанесенный по шее, и маленькое тельце, истекающее кровью, остается в руках матери, которой через несколько мгновений вспорют живот, — это произойдет тогда, когда она, осознав случившееся, дойдет до грани отчаяния.
В других домах жертв заставляли раздеться догола: целые семьи — тощие старики, толстые женщины, тоненькие девушки, подавленные стыдом и ужасом, — обнажали свою плоть. «А теперь танцуйте!» И они поднимали ноги, скакали, танцевали, и их убивали одного за другим, и последний из оставшихся в живых все танцевал и танцевал под гнусную ругань палачей, лишь для того, чтобы наконец свалиться с пробитым пулей виском или с пробитой грудью на трупы своих близких.
Некоторых голых евреев подвешивали за руки к потолку комнаты, где пылали в печке дрова. Солдатня забавлялась: а ну, кто сможет одним ударом отсечь большой кусок человеческой плоти! Потом они обжаривали эти куски мяса и впихивали их в рот жертве.
Прежде чем убить человека, они вынуждали его глотать свою одежду. Одного старика, побрив, заставили съесть собственную бороду, а потом, насладившись этим зрелищем, прикончили его.
Молодой Спектор был убит на глазах отца; после этого отцу приказали лизать кровь своего ребенка.
Они отсекали руки, ноги, губы, выкалывали глаза, вспарывали животы беременных женщин, и, если в домах они пользовались лишь холодным оружием, то на улицах стреляли из винтовок и пулеметов по беглецам, которые выпрыгивали из окон.
Для тех, кто уцелел, удержавшись на кровавой волне, — осталась единственная возможность: исходить кровавыми слезами. И они-то очень хорошо знали, что проскуровский погром, который длился три часа и во время которого было убито тысяча восемьсот человек, а пострадало от трех с половиной тысяч до четырех, был лишь ничтожной каплей в огромном «предприятии» по уничтожению евреев, развернувшемся в стране, пока Петлюра держал Украину в своих когтях. Проскуров, Елисаветград, Житомир, Печера, Бар, Тульчин и пятьдесят других украинских городов и местечек стали свидетелями массовых убийств и мучений. С 1917 по 1920 год, по самым неполным данным, было убито сто тысяч ни в чем не повинных людей.
И пусть не говорят: мы преувеличиваем. Имеются протоколы расследований, бесчисленные рапорты и доклады. Вся эта огромная документация не вызывает ни малейшего сомнения, и мы уверены, что существует одна-единственная и неоспоримая истина: множество таких мерзостей еще не раскрыто.
Пусть не говорят: это сами евреи спровоцировали подобные репрессии. Вёдь дело касалось мирного населения, совершенно не причастного к политике.
Пусть не говорят: командир не несет ответственности за опрометчивые поступки своих подчиненных. Как бы ни внушали нам отвращение эти звери в человеческом облике, кои именуются Семесенко, Палиенко, Ангел, Петров, Козыр-Журко и многие другие (которые сейчас, быть может, процветают и преспокойно благоденствуют в некоторых столицах, как, например, бандит Махно в Париже), словом, все те, кто руководил самыми страшными погромами в гнусный период военной диктатуры Петлюры, — мы убеждены, что именно он, Петлюра, несет всю ответственность за происшедшее. Несомненно, то было заранее подготовленное действо, вскормленное национализмом, садизмом и антисемитизмом. Никакая мольба не трогала палачей; они говорили: «Грязные жиды!» — и этого было достаточно. Петлюра молча одобрял и поощрял массовые расправы. После всего содеянного он — для публики — оградил себя смягчающими оговорками. Он заявил, что погромы необходимы для поддержания воинского духа в армии. Тем, кто уцелел после подобного коллективного убийства, он сказал: «Мы ошиблись, сохранив вам жизнь». Что же касается пресловутого бескорыстия этого чудовища, не надо забывать, что почти во всех случаях погромы сопровождались грабежами и тяжелыми поборами. В самом деле, еврейское население довели до нищеты; не говоря уж о том, что каждый десятый был убит. Итак, убийца превращался в вора.
…И вот в тот вечер в самом центре еврейского квартала несколько уцелевших, жавшихся друг к другу людей собрались в одном из уцелевших домов, в котором еще чувствовался трепет жизни…
* * *
Передо мной сообщение, опубликованное в сегодняшней газете:
«Скоро перед судом присяжных департамента Сены предстанет убийца, еврей Самуил Шварцбурд. 25 мая 1926 года Шварцбурд подошел на улице Расина к бывшему казачьему атаману Петлюре, который жил в Париже и в этот час направлялся в ресторан, и, осведомившись, действительно ли это он, уложил его на месте выстрелом из револьвера».
Апрель 1927 года
Добавлю:
Самуил Шварцбурд был оправдан французским судом присяжных.
Желаю всем потомкам петлюровцев и всех остальных палачей увидеть смерть своих детей и быть уничтоженными. Такая же участь пусть постигнет и тех, кто считает Петлюру и других палачей своими Национальными Героями и разделяет их взгляды.
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.